Тайные походы в подвал
Прихожу из школы, совершенно обессиленная. Дома никого нет. Беру свечку, спички и иду в подвал. Так я делаю каждый день. Спускаюсь по лестнице в сыроватую тьму…
Иногда зажигаю свечу, но чаще иду просто на ощупь, потому что со свечкой страшнее: блики и тени на стенах… Иду по совершенно чёрному коридору, вокруг мрак и шуршанье – то ли крыс, то ли моих нервов… Жуть!
На ощупь открываю двери нашего сарая, который в самом конце этого коридора, да не просто в конце, а ещё и в закоулке, там уж совершенно тьма "вырви глаз". С трудом справляюсь с тяжёлым висячим замком, главное – не забыть, куда его положила во тьме, чтобы потом найти. Открываю скрипучую дверь… Меня окатывает волной укропного запаха!… Нащупываю в пахучем мраке большую бочку, снимаю тяжёлый камень – он называется "гнёт", снимаю деревяшку, похожую на половинку луны, кладу её на вторую половинку, отворачиваю тряпочку, пропитанную рассолом, руки дрожат от слабости и нетерпения…
Сижу на краю бочки и поедаю помидоры, один за другим. Они ещё не сильно солёные, как будут зимой, но уже чуть-чуть, крепкие и сочные, скулы сводит от наслаждения… В этих плодах заключена какая-то неведомая для меня сила, я засасываю её, пью, как задыхающийся пьёт кислород из кислородной подушки… Ну вот, полегчало… Можно жить дальше.
Аккуратно закрываю бочку тряпочкой, потом луной-деревяшкой, кладу на место влажный гнёт, закрываю на ощупь замок и – в обратный путь по чёрному коридору. Но обратно – уже не так страшно, ведь я иду к выходу, к свету, и у меня уже есть силы.
Поедание помидоров происходит каждый день, и – в тайне от домашних. Впрочем, мама до вечера на работе, бабушка то здесь, с нами, то уезжает в Днепропетровск, к себе домой – на Философскую, где и я жила до пяти лет, а потом ещё полгода в третьем классе. У бабушки в Днепре (так взрослые сокращённо называют Днепропетровск) всякие важные дела: она оформляет пенсию и делает себе зубы. Но даже когда она здесь, я боюсь сказать ей о том, что со мной происходит что-то неладное. Я бы и не смогла объяснить, что именно, просто какая-то жуткая слабость, еле волочу ноги…
Если признаюсь, что мне не можется, бабушка тут же скажет маме, и они обе будут ругать меня, что я опять заболела, что я заболела оттого, что плохо ем, и бабушка будет плакать и говорить страшные слова про рецидив. Я не люблю, когда они вспоминают, как я болела в детстве туберкулёзом, и что доктор сказал, что возможен рецидив, я не совсем понимаю, что это такое "рецидив", я думаю, что это такая страшная болезнь, и когда они про это говорят, мне кажется, что я должна вот-вот умереть. А мне этого не хочется.
Болезнь жёлтого цвета
Стояла осень шестидесятого года, сухая, тёплая, всё постепенно, не спеша желтело, и я тоже… Когда утром, расчёсываясь и заплетая косы, я смотрела на себя в зеркало, мне было неприятно: жёлтое, как лимон, длинноносое лицо с синими тенями под глазами. Бр-р-р!… Ну, и уродина. Бабушка называет меня в шутку Буратино.
В кого ж я такая уродилась?… Мама – красавица, как из журнала мод, даже лучше: золотистые волосы, зелёные глаза. Белые зубы, когда смеётся, сверкают, как у Любови Орловой из кинофильма "Цирк", но сама Орлова и в сравненье не идёт с моей мамой. Маме надо было быть не инженером, а артисткой, она бы всех затмила!
И папа Серёжа красивый – как сказочный принц: синие глаза, тёмные волосы над светлым лбом, белый полотняный костюм… я помню… помню, какой красивый мой папа…
Федор, хоть он и не имеет отношения к моему рождению, тоже очень симпатичный: высокий, широкоплечий, стремительный.
Голубоглазая белокурая Маришка – самая очаровательная девочка на свете. Она похожа на своего отца – на Фёдора.
И бабушка у нас интересная женщина: синеглазая, с русыми вьющимися волосами. И только я… по пословице: в семье не без урода.
* * *
…Вечер. Маришка уже спит. Фёдор на работе, он приходит обычно поздно. Бабушка в Днепропетровске. Мы с мамой стираем на кухне бельё. Я, как всегда, кручу валики стиральной машины, отжимая простыни и пододеяльники. Мне нравится это занятие, я ни с кем не хочу его делить. Но почему-то сегодня мне тяжело, ноги ватные, перед глазами плавают красные круги…
Потом мама закладывает в машину новую порцию белья, и пока оно вертится в центрифуге, я ухожу в комнату и сажусь на кровать передохнуть.
Здесь, в комнате, потише и попрохладнее. Я сижу, смотрю на свои руки, которые лежат на коленях и дрожат. Я пытаюсь унять дрожь – и не могу… Руки как будто чужие, они не слушаются меня. Страшная усталость во всём теле. Тупо, как-то отстранённо смотрю на свои руки и спокойно, равнодушно думаю: "Вот так люди и умирают…"
* * *
…Очнулась от сильной тряски. Открываю глаза и ничего не могу понять. Ночь, я лежу на заднем сидении машины, машина несётся как сумасшедшая… "Где я?" – "Лена, ты сильно заболела, – слышу мамин голос, – мы везём тебя в Днепропетровск". Она сидит в углу сидения, у неё на руках спит Маришка. На переднем сидении – рядом с шофёром – папа Федя, а машина – это его служебный "козлик", она очень быстро едет, но очень сильно прыгает, эти прыжки (так вот почему её прозвали козликом!) больно отдаются во всём теле.
Я с трудом принимаю сидячее положение и смотрю на дорогу, которая озарена красными и жёлтыми огнями, а вокруг – черно, черно, степь, и в небе черно, черно, только эти живые светлячки на шоссе… красиво!… мы обгоняем одну машину, другую… я давно не ездила на машине… давно это было, в Оренбурге… мне пять лет… мы с бабушкой выходим из поезда, и нас встречают мама и папа Серёжа… и мы едем до нашего дома на такси… а дом стоит на границе большого города и большой степи, да, там тоже была степь, но другая… и был май, и непролазная грязь… и мама вынесла бабушке из дома резиновые сапоги, а меня отец от такси до дома нёс на руках… первый раз в жизни…
Как зачарованная, смотрю я на мелькание жёлтых и красных светлячков, жёлтых и красных, жёлтых и красных, красных, красных, красных… и опять теряю сознание…
* * *
В Днепропетровске районный врач, помнящая меня ещё с пелёнок, поставила диагноз: "Желтуха, тяжёлая форма". И выписала направление в больницу.
Но мама не хотела отдавать меня в больницу, ведь это означало, что меня нужно оставить в Днепропетровске одну и неизвестно на сколько времени. До Вольногорска – три часа электричкой, среди недели ребёнка не навестишь, только в выходной. На это мама пойти никак не могла.
Поэтому, в ожидании "скорой", мама спрятала меня в шифоньере, между одеждой (до сих пор помню, как мне там было тепло и уютно, среди запахов моего детства…) А врачам, когда приехала "скорая", мама сказала, что меня уже увезла другая "скорая". Врачи очень сильно удивились.
"А Ена в цифаене! А Ена в цифаене!" – весело тараторила Маришка, хлопая в ладоши. "Что ребёнок такое говорит?" – настороженно прислушалась врач "скорой". "Так, болтает что-то своё," – сказала мама.
А я внутри шифоньера давилась от смеха…
Врачи, наконец, ушли. Да и где возьмёшь больную, если её в семиметровой комнате нет!
А мы в тот же день вернулись домой, в Вольногорск. Меня поселили одну в большой комнате. Отгородив кровать ширмой, сделанной из двух широких простыней.
Впереди было почти три месяца лежания в этом углу…
Жизнь за ширмой
…Лежу за ширмой. Говорят, что я заразная и ко мне нельзя. Медсестра, которая приходит каждый день колоть меня, – в марлевой повязке. Маме и бабушке тоже велено носить повязки.
И только маленькая Маришка забегает ко мне без повязки. "Мариша, не ходи к Лене, заболеешь!" Но Маришка всё равно заглядывает ко мне за ширму, как лучистое солнышко…
Маришка – не заболела. И все очень дивились этому. Но я-то знала, что не заражу её. Каким-то внутренним чувством знала. Потому что есть на свете такая великая охранительная сила – ЛЮБОВЬ. В десять лет я ещё не могла этого объяснить словами, но сердцем чувствовала: я не могу заразить Маришку, которую так сильно люблю.
А может, моя желтуха и не была инфекционной?… Иначе я бы уже давно заразила весь класс, ведь я много дней ходила в школу жёлтая. Скорее всего, желтуха была механическая – я просто-напросто надорвалась, когда мы собирали металлолом. Помню-помню, с какой натугой тащила чугунную крышку от колодца, на пару с мальчиком. Но мальчик не пострадал. Или он был крепче меня, или на мою долю пришлась большая часть чугунной тяжести.
* * *
Чем я развлекалась там, за ширмой? Ну, первое время мне было не до развлечений, хотелось только одного – спать!… А потом, когда в голове немного посветлело, принялась перечитывать свои любимые книги: сказки Андерсена, "Голубую стрелу" Джанни Родари, "Нелло и Патраш" Уайды, "Артёмку", "Тайну трёх океанов" и обожаемого Аркадия Гайдара. У меня был его двухтомник, подаренный мамой, и больше всего я полюбила тёплую, уютную повесть "Чук и Гек", я отогревалась внутри неё…
С пяти лет, как научилась читать, это было моим любимым занятием. Любимые книги могла перечитывать по многу раз, и каждый раз было всё также интересно. Обожала андерсеновскую "Русалочку". Мне казалось, что мы с Русалочкой похожи: так же, как она, я порой хотела что-нибудь сказать – и не могла… Очень любила Тимура и его команду, мне нравилось, что дети могут так по-взрослому интересно жить. Обожала историю про Буратино – потому что очень любила цирк и не отказалась бы, чтобы в нашей комнате за каким-нибудь старым холстом оказалась чудесная дверца в мечту… Но не было на наших стенах холстов! И стены были белые и пустые. И ширма белая-белая… И только, если закрыть глаза, можно было нарисовать этот холст в своём воображении… Холст с очагом.
Откровенно говоря, мне не очень-то весело было лежать одной в огромной пустой комнате – это было похоже на лазарет. Я с грустью вспоминала комнатку на Философской, где мне так уютно и тепло жилось в моём раннем детстве…
Воспоминания о жизни на Философской
Прошлой осенью судьба подарила мне ещё полгода жизни на моей любимой Философской улице. Чудесные полгода. Вдвоём, с бабушкой.
Маленькая комнатка, до краёв наполненная теплом и детскими воспоминаниями… Мне нравилось, что здесь ничего не меняется. Та же старая широкая кровать, тот же пёстренький коврик на стене, тот же старый скрипучий шкаф, в котором живут запахи крахмальных простыней и тёплых старых одежд, и чёрная шёлковая сумочка со старинными открытками, и на одной из них – ангел, который уронил с неба незабудку… И тут же пакетик с моими первыми локонами, бабушка так и хранит их, не выбрасывает.
И всё тот же старый стол у окна, покрытый синей трофейной скатертью, привезённой бабушкой из Германии, за которой я пряталась, маленькая, сидя под столом на перекладине… Мне всегда нравились маленькие, уютные закрытые уголки – как бы норки.
А на столе, как и прежде, стоит бабушкина швейная машинка, знакомая и родная до последнего винтика, до последнего завиточка в красно-золотом орнаменте.
А за окном курлычут нежные горлицы…
Какое счастье было опять пожить с бабушкой в этом родном, обжитом мире, и, просыпаясь утром, вдыхать запах печки, которую бабушка растапливает чёрным, мерцающем углем…
А потом умываться из старого железного умывальника со смешным висячим звякающим носиком… В холодном коридоре. Засунув босые ноги в валенки и накинув на плечи пальто. Помню крахмально-скрипучее прикосновение к зубам мятного порошка из круглой картонной коробочки… Зубной пасты в то время мы ещё не знали.
А потом выйти на старую деревянную веранду, где блестит на полу под первым снежком новая жестяная заплата, она такая длинная, эта заплата, что на ней можно прокатиться, как по ледяной дорожке…
И деревянная лестница поскрипывает, точно здоровается со мной, и хочет о чём-то рассказать. У каждой ступеньки – свой голос, своя интонация.
А по двору носится, радуясь снежку, чёрная лохматая собачонка Жанка, я не знаю, сколько ей лет, она всегда жила в этом дворе, ещё до моего рождения…
Как волшебно, что есть на свете Дом Моего Детства. Куда можно хотя бы изредка вернуться и пожить здесь хотя бы недолго. С бабушкой.
* * *
Когда мы живём с бабушкой вдвоём, – это совсем, совсем другая жизнь, чем когда мы живём всей семьёй. Когда мы живём вдвоём, бабушка никогда не ругается. Когда мы вдвоём – между нами такая огромная нежность, огромная, как облако, и это нежное тёплое облако как будто накрывает нас – и мы живём внутри него… Как будто мы с бабушкой маленькие-маленькие и живём внутри огромного пушистого одуванчика… Как в сказке.
Всё, что делает бабушка – печёт ли оладушки, растапливает ли печку, приносит ли с мороза твёрдое искристое бельё, – всё для меня оборачивается праздником, сказкой, сладким воспоминанием детства… Я очень люблю повторения. Повторения того, что люблю. Из этих повторений выпевается удивительная мелодия жизни, такая нежная и волнующая…
Конечно, новизна мне тоже нравится. Мне очень интересно было пожить в Оренбурге. Но когда мы вернулись с бабушкой в Днепропетровск, я поняла, что люблю этот старый дом на Философской улице больше всего на свете.
А ещё я люблю слушать бабушкины рассказы про её детство. Это лучше всяких сказок. О, моя бабушка – потрясающая рассказчица!… Она так рассказывает, что я как будто переселяюсь внутрь её рассказа и живу там вместе с ней: толку вместе с ней пшено для блинов в большой деревянной ступе тяжёлым пестиком, или стою у ткацкого станка и смотрю, как работает мой прадед Лаврентий – замечательный, искусный ткач… Или с бабушкой, которой всего семь лет, нянчу её маленького племянника. А он всё плачет, и я тычу ему в рот тряпочку с ржаным хлебушком, потому что сосок тогда ещё не придумали, и, чтобы утихомирить младенца, брали ржаной мякиш, или маковые зёрнышки, заворачивали в тряпочку и совали младенцу в рот. Он пососёт-пососёт эту соску-самоделку – и уснёт…
И так мне нравится слушать про эту стародавнюю жизнь!
Ах, как чудесно мы жили с бабушкой прошлой осенью на Философской!…
Длинные дни в пустой комнате
За свои десять лет я уже пять раз переезжала. И четыре раза меняла школу. Такая вот непростая жизнь, если родители у тебя – строители. Только привыкнешь, сдружишься – и опять в дорогу, опять начинай всё сначала… Конечно, в этом что-то есть: ездить в поездах мне очень нравилось, открывать новые города тоже нравилось, но, с другой стороны, грустно… Вот, заболей я так надолго на Философской, мне бы пели свою песенку горлицы за окном и старая бабушкина швейная машинка… Заболей я в Оренбурге, ко мне бы прибегал мой сосед и друг Мишка Бочкарёв…
Перечитываю "Голубую стрелу", эта история мне шепчет о том, что на свете существует Прекрасная Справедливость. Которая не от людей, а от каких-то других – высших сил. А мечта может прийти совсем не в том обличье, в каком её ждёшь, и очень важно признать её, порадоваться и принять…
Так и проходили мои длинные дни в пустой комнате за белой ширмой – в чтении, воспоминаниях и мечтаниях. Там, за ширмой, во время желтухи, я обнаружила, что мне никогда не бывает скучно. Грустно – да, бывает, и даже часто, а скучно – нет. Долгое лежание не казалось утомительным – было хорошо лежать и не шевелиться. Просто лежать и думать о чём-то своём… Моя недлинная ещё жизнь много раз прокрутилась за это время в моей памяти, как кино…
Вспоминала Оренбург, Мишку Бочкарёва – моего соседа по лестничной клетке и по парте, вспоминала нашу дружбу, – такой у меня, наверное, уже никогда больше не будет…
Вспоминала отца, его сказочные сине-голубые глаза, и нашу недолгую жизнь вместе – там же, в Оренбурге, когда мне было пять лет… Вспоминала нашу встречу позапрошлой зимой, когда он неожиданно приехал навестить меня, мы жили ещё в Оренбурге, хотя уже на другой улице, но он нашёл меня. А он жил теперь в Одессе. Вспоминала наше короткое общение и прощание. Неужели я больше никогда не увижу его?… Знает ли он, что мы опять переехали? Почему я не спросила у него его одесский адрес? Не догадалась, и в голову это не пришло тогда. Почему он сам мне его не дал? Почему он не сказал, что будет писать мне? А может, он пишет, а от меня скрывают его письма? После одной истории я не верю взрослым, и мне от этого очень тяжело. Я не думала, что взрослые умеют лгать. Оказывается – умеют. Я в этом уже, к сожалению, убедилась. Отец меня спросил тогда, получила ли я к первому сентября от него посылку. Я сказала: нет. Отец удивился. Я спросила: а что в ней было? Отец сказал. И тут уже удивилась я. Я сказала: эту посылку мне прислал не ты, а тётя Муся, мамина сестра. И тут мы оба всё поняли…
И вот я думаю теперь: может, он мне пишет?… А может, наоборот. Зачем писать, зачем слать посылки, если всё равно… всё равно мне об этом не скажут. Скажут опять, что от тёти Муси, или от тёти Фроси. Как это грустно, что невозможно узнать правду: как же оно на самом деле?…
Всё в мире относительно
Странно, но я почти не боялась уколов, особенно в первые недели.
Заметила: когда болеешь тяжело, то как бы отстраняешься от своего тела, оно становится каким-то чужим, отдельным от тебя, и ты позволяешь делать с ним, что угодно, и на боль реагируешь как-то тупо, совсем не так, как в здоровом состоянии. В здоровом состоянии сдать анализ крови из пальца – мука мученическая. Говорят, у меня очень высокий порог чувствительности. А тут… то ли притерпелась, то ли и в самом деле отупела. Заходит медсестра – и я покорно переворачиваюсь на живот: а куда денешься? Всё равно этого не избежать.
Доктору, который изредка навещает меня, не нравится, что я по-прежнему жёлтая-прежёлтая… Желтизна будто навсегда въелась в мою кожу. Когда я гляжу на себя в маленькое круглое зеркальце, мне кажется, что на меня смотрит китаец, то есть – китайка. Я оттягиваю пальцами внешние уголки глаз к вискам, глаза становятся узкими щёлочками – ну, точно китайка! Наверное, в Китае я была бы красавицей, думаю я, и от этой мысли мне становится весело, и я, может быть, впервые догадываюсь о том, что всё в мире относительно: здесь, у себя дома, я по всем параметрам – уродка, а где-то далеко была бы красавицей…