Если полететь высоко высоко... - Мария Романушко 17 стр.


– Да, Людмила Фёдоровна. Но кто знает поэта по имени Окназова? Лишь узкий круг друзей. В семьдесят лет опубликовать всего пару стихотворений…

– Ну, а твой любимый Давид Самойлов?

– Дэзька – фронтовик. Он начинал чисто с фронтовой тематики, поэтому и пошло. И ему, кстати, Тихонов очень помог. Я привёз Дезьку к нему, это где-то сразу после войны, Дезька читал Николаю Семёновичу свои фронтовые стихи, тому очень понравились, и он дал "добро". Но, кстати, в стихах Самойлова и нет никакого диссидентства.

– Но ведь и у Людмилы Фёдоровны нет диссидентства.

– Э-э… не скажи! А её гениальное "Свободным не нужна свобода! Свободы требуют рабы!"? И потом, везде просматривается намёк на Бога. Или говорится об этом открыто. Так что я даже не представляю, когда в нашей стране начнут печатать Окназову…

– Это печально…

– Да. Но Людмила Фёдоровна никогда не пойдёт на компромисс, – сказал Кирилл Георгиевич.

– Никогда!

– А все наши так называемые свободомыслящие и смело говорящие поэты… Они прекрасно знают, что дозволено говорить, а что нет. И никогда не переступят границу. Как это сделал, например, Галич. И сразу стал изгоем! Или как это делает Высоцкий. И – вообще ни одной опубликованной строчки!

– Да это всё ясно… Что те, которые бурно печатаются и читают повсюду свои стихи с эстрады, они определённо чем-то купили эту возможность, – сказала я.

– Но таковы условия игры в этой стране. И кто-то принимает эти условия… Но вот мой отец, который начинал как интересный, подающий надежды прозаик, понял, что эти идеологически "кошки-мышки" – не для него. И – ушёл из литературы. Резко! Ушёл в науку, стал заниматься теплотехникой, котлами… Стал крупным учёным. И в дальнейшем печатал только научные статьи. Правда, ещё вёл дневник… Но запретил его печатать, даже после смерти, всю жизнь боялся за семью.

– А как же зарытый талант?

– Знаешь, когда у тебя на руках семеро детей, тут надо думать, прежде всего, как выжить, и как сохранить детей… Он не мог себе позволить рисковать своей жизнью. Его жизнь принадлежала не ему, а его семье. Да, он сделал свой выбор. Очень, кстати, непростой для него. А другие делали другой выбор. Как Николай Тихонов, например. Но, знаешь, ему тоже не позавидуешь…

– Да я и не завидую! Боже упаси! Чему тут завидовать?

– Я не о тебе, я так сказал, образно… Да, Николай Семёнович был не только хорошим поэтом, но и хорошим психологом – знал, чем пофартить тирану. Сталинские, ленинские, государственные премии сыпались на него, как из рога изобилия!… Но ты знаешь, это – тоже своего рода Голгофа… для души.

– А душа разве ещё сохранилась?

– Представь себе – да. Это фантастика, но Николай Семёнович ухитрился не вступить в компартию! А ещё я его очень уважаю за то, что во время Ленинградской блокады он не уехал в эвакуацию, а остался в городе, и всю блокаду был там, работал на радио. Это мужественный человек. Он и на первой мировой успел повоевать, и на гражданской. В тыл никогда не стремился убежать. А ещё он всю жизнь любит свою жену. Согласись, это – редкое явление в нашей жизни. И, как ни удивительно, любит поэзию, ему интересно, что пишут молодые… И Мария Константиновна современной поэзией очень интересуется. Давай как-нибудь махнём к ним в Переделкино? Они будут рады, вот увидишь.

Мой крёстный реально озаботился моим литературным будущим и то и дело возобновлял своё предложение съездить в Переделкино к Тихонову. Он мечтал, что мы с Тихоновым подружимся, и у меня всё будет, как говорится, в шоколаде…

Рекомендация Тихонова считалась самой значительной в то время. А дело всё в том, что Тихонов был одним из самых больших чиновников от литературы. Он был "Заведующий Кормушкой", как я его называла, хотя Кирилл Георгиевич и слегка обижался за своего старого друга. Но это же действительно было так! Тихонов участвовал в распределении премий в области литературы, и его голос был чуть ли не самый главный. Из-за этих премий шла постоянная борьба и грызня среди литераторов, выбившихся в "первый эшелон". В милость к Тихонову стремились попасть многие начинающие и маститые. Быть приглашённым на дачу к Тихонову означало большую честь. Для начинающего автора это означало начало блестящей карьеры в литературе – как будто твою дорожку смазали маслом. А для солидного автора означало, что есть возможность возвысить своё материальное благосостояние за счёт Ленинской или Государственной премии, то есть обеспечить сытую жизнь на долгие годы себе, своим детям и даже внукам. Премии были очень внушительные. Они выдавались глубоко идейным товарищам, доказавшим свою любовь к коммунистической партии и социалистическому строю. Не за удачные же рифмы давать премию, в самом деле!

…И вот мы приехали в Переделкино с Кириллом Георгиевичем, который давно уже обещал познакомить Николая Семёновича и Марию Константиновну со своей любимой крестницей, то есть – со мной. И то, что крестница пишет стихи, ещё больше подогревало их интерес. Короче: меня пригласили, меня ждали, и мы с моим крёстным приехали.

…Меня шокировал высоченный забор с колючей проволокой вокруг дачи, шокировал облик "дачи", оказавшийся настоящим помещичьим особняком, куча челяди в доме, и то, что толстый старик, вышедший нам навстречу на крыльцо, был сильно не трезв… Мне трудно было поверить, что это именно он написал когда-то эти дивные строчки "Я прошёл над Алазанью, Над волшебною водой…"

Да, я читала им стихи. Там, на Переделкинской даче. Потому что меня попросила Мария Константиновна, засушенная печальная старушка. Я читала стихи, посвящённые Николаю Гумилёву, и пока я читала, пьяный старик протрезвел. Я читала стихи, посвящённые его гениальному другу, расстрелянному ни за что. И Заведующий Главной Кормушкой жёстко сказал на это: "Всё равно его не реабилитируют! Хотя он и не виноват. Сам видел документы. Никаким шпионом он не был…"

(Я описала эту поездку в рассказе "Мы поехали за город…")

После того раза, я больше никогда туда не ездила. Хотя я понравилась и старику, и его жене. Мне регулярно передавали приглашения, но мне было совершенно не интересно. Их мир – богатства и скуки – был мне чужд. Меня тянуло в другие дома – к Пресманам, в их комнатку в огромной коммуналке, где Александр Самуилович страстно вещал о Божественном устройстве вселенной… Меня тянуло на волшебную кухоньку к Каптеревым, где пахло свежезаваренным чаем, и где Людмила Фёдоровна читала свои гениальные стихи, а Каптерев показывал только что написанную картину… Мне по сердцу была блаженная нищета их жизни. А ездить на тихоновскую дачу для меня было равносильно предательству.

Кирилл Георгиевич, хоть и понимал меня, но всё равно огорчался: "Николай Семёнович мог бы помочь тебе с публикациями, с книгой, зря ты его игнорируешь. Он ведь добрый старик…"

Но не хотела, не хотела я принимать милость от Заведующего Кормушкой! Да, один раз съездила на экскурсию в это экзотическое место, но не более того!

Когда я думала о Тихонове, я убеждалась в очередной раз, что поэту сытость противопоказана, поэт должен быть голодным. Поэзия в сытости гибнет – как если бы цветок поливать не водой, а жиром…

Мне показалось, что жизнь не доставляла Тихонову никакой радости. Поэтому он и заливал вином её непреходящую горечь…

И вот этот несчастный старик умер. На несколько лет пережив свою печальную жену.

Я позвонила Кириллу Георгиевичу. Да, он был удручён, он любил этого старика. Потому что воспринимал его не так однобоко, как я.

– Послушай, у меня к тебе просьба, – сказал он. – Я иду попрощаться. Можешь сходить со мной? А то одному очень тяжело…

У меня в это время как раз гостила бабушка, было с кем надолго оставить Антона. Я согласилась.

Было начало февраля 1979 года, холодный морозный день. К своему изумлению, я увидела длинную очередь на улице из желающих проститься. Прощание проходило в Доме Учёных. Но мы не стали стоять в очереди, мой крёстный сказал, что мы родственники, и нас пропустили без очереди.

В гробу лежал старый, усталый человек, смерть облагородила его облик, сделав его строже и чище. И, казалось, он чувствовал облегчение, что смерть наконец-то сняла с него утомительные вериги жизни, всю эту мишуру… Никто вокруг не плакал. Близких родственников у Николая Семёновича не было. И я подумала о том, что Кирилл Георгиевич, наверное, единственный из присутствующих в этом зале, кто помнил Тихонова молодым, талантливым, полным страсти и огня…

Прощаясь со старым другом, мой крёстный своим глуховатым голосом негромко произнёс свои любимые тихоновские строчки:

Я прошёл над Алазанью,
Над волшебною водой,
Поседелый, как сказанье,
И как песня, молодой…

Там, в зале, мы столкнулись с Егором Исаевым, и он страшно удивился, увидев меня. Удивился до такой степени, что, когда я пришла в очередной раз в издательство, спросил:

– Я видел вас на похоронах Тихонова. Простите, а почему вы там оказались?

– Мы были знакомы.

– Знакомы?!

– Да, я была у него в Переделкино, мы общались.

– Вы были у него?! А как? каким образом?

– Всё очень просто. Мой крёстный дружил с Николаем Семёновичем ещё с Петербурга, с двадцатых годов.

– Это тот пожилой мужчина, с которым вы были?

– Да.

– Простите, а как же так получилось, что вы… Вы не говорили никогда о том, что знакомы с Тихоновым. Я даже не подозревал…

– А что тут было говорить?

Он смотрел на меня, не понимая.

– Ну… другой бы человек на вашем месте использовал такое знакомство, как козырную карту. Множество людей мечтало прорваться к нему… у него была такая власть! Заручиться его поддержкой означало очень много. По сути – всё!

Я смотрела на него, не понимая…

* * *

История про Птицу.

В начале февраля мы с Антоном подобрали на улице замерзающую птицу – молодого голубя, или, скорее, голубку, кроткую, терпеливую и тихую. Всё её небольшое тело было в наростах льда, лапки не держали её, глазки были мутными и закатывались. Она беззвучно умирала в снежной лунке, у водостока, скрытая от людских и кошачьих глаз громоздким сугробом…

Антон первый увидел её. Попытались её кормить (у нас всегда с собой кусок хлеба – на всякий такой случай) – голубка клюнула пару раз хлебные крошки и лишилась сил. Мы взяли её и принесли домой.

Отмыли от ледяных корок, усадили в ящик около батареи, сделали гнездо из ваты, накормили пшеном и хлебушком, напоили. В тепле она немного поклевала. Но долго дрожала наша голубка, не в силах согреться. Потом отогрелась и уснула.

И… прижилась. Через несколько дней глазки её повеселели, она немного прибавила в весе, стала выпрыгивать из своего гнезда и прятаться под батарею, где грела своё больное крыло.

Целых две недели мы радовались за неё и всё ждали, что она начнёт пытаться взлететь. Но попыток таких наша голубка не делала…

За это время мы очень привязались к ней. Антон просто ликовал и прыгал от радости, когда мы вынимали её из гнезда, убирали в ящике. Антон сам делал ей ватное гнёздышко и насыпал корм. С нежностью он гладил её пёрышки, головку, клюв. Когда же голубка пряталась от нас куда-нибудь под шкаф, или под кровать, Антон просто визжал от восторга.

– Как же мы её назовём, Антоша?

– Птица! – торжественно говорил он.

"Что делает наша Птица?" – это был первый Антошин вопрос по утрам. "Пойдём, погладим Птицу", "Пойдём, покормим Птицу", "Пускай Птица побегает!"

Сизая, кроткая голубка по имени Птица стала любимым членом семьи. Иногда мы мечтали и, одновременно, грустили о том дне, когда наша голубка "улетит к своей маме", как говорил Антоша.

А Птице нашей вдруг стало хуже. Крыло неожиданно и страшно опухло, опухоль стремительно перекинулась на грудку. Глазки голубки подёрнулись тоскливой дымкой. Есть почти перестала.

И я повезла Птицу в лечебницу, к доктору Айболиту. Антоша очень трогательно прощался со своей любимицей: "До свиданья, Птица! Выздоравливай!"

День выдался неприятно морозный и сырой, Птица сидела в сумке тихо, понимающе поглядывала на меня умными глазками, и вдруг начинала мучительно дрожать – то ли от холода, то ли от предчувствий, которые у нас с ней были, видимо, одинаковыми…

С трудом отыскала лечебницу. Которая оказалась симпатичным домиком в солнечном снежном дворике. Её привлекательный вид взбодрил меня. А Доктор Айболит оказался приятной и внимательной белокурой женщиной, в белоснежном, накрахмаленном халате. Я, ободрясь, вынула из холодной сумки тихую, безмолвную Птицу…

Диагноз, хоть я и готовила себя всю дорогу к самому худшему, был убийственный: Птица безнадёжна. Сустав раздроблен, выправить крыло невозможно, остановить воспалительный процесс невозможно… Летать никогда не будет, даже если и выживет, хотя выживет вряд ли. Оставить жить – значит, обречь на мучения. Лучше усыпить. Укол сделают в этом же здании, вход за углом.

Я вышла в солнечный, снежный дворик и почувствовала, что не могу дышать, меня душили слёзы… Птица, милая, бедная Птица… Я всё кружила и кружила вокруг уютной лечебницы, не в силах принять окончательное решение. Вернуться с ней домой? Но через неделю она умрёт мучительной смертью где-нибудь между шкафом и батареей, или не проснётся в своём ватном гнезде. И ей мука, и Антоше травма на всю жизнь…

Но ведь ты, Птица, ещё жива, дышишь, смотришь на меня понимающими глазками. Наверное, проголодалась… Почему-то особенно мучило меня то, что впопыхах я не захватила тебе ничего поклевать и плохо укутала тебя, а утро оказалось морозным, и ты мёрзла последние часы своей жизни… То, что ты опять начала дрожать от холода, и заставило меня повернуть за угол и направиться, хоть и нерешительно, но уже бесповоротно к двери, которая должна была разлучить меня с нашей Птицей, а для неё была чертой между жизнью и смертью…

Из двери, увидев меня, по-видимому, в окно, выскочил весёлый мужичок, с добродушным, даже приятным лицом, немного навеселе. Он принял бережно из моих рук Птицу, искренне посокрушался:

– Что ж ты, милый, захирел?

Взглянул сочувственно на меня:

– Не волнуйтесь, девушка, всё будет сделано, как надо, хорошо, без крови. Только денюжки нужны.

– Сколько? – спросила я, плача и тупея.

– Рупь, – улыбнулся милосердный, такой симпатичный и душевный палач.

"Значит, смерть стоит рубль", – подумала я, будто сделала для себя неожиданное открытие. Дала рубль. И всё стояла в каком-то страшном смятении, не в силах уйти.

– Может, оставить?… – промямлила я.

– Да нет уж, раз заболел, то так лучше. Да вы не волнуйтесь. Через две минуты вынесу, покажу, сами убедитесь: никакой крови…

– Не надо выносить!

И – побежала без оглядки… В каком-то пустом дворе села на заснеженные качели и долго плакала, пока не замёрзла. Ярко сияло солнце. Тётка в ярком цветастом платке чистила на снегу ковёр. Деревья ещё не стряхнули утренний иней. Снег сиял, небо сверкало, солнце больно резало глаза, тётка ширкала веником – и больше никаких звуков не долетало в этот дворик. А Птицы уже не было… Одной Птицей стало меньше на этой сверкающей, холодной земле. Пустая сумка оттягивала мне руку, и на душе было пусто и тяжело.

С трудом отыскала автобусную остановку и мучительно долго, целую вечность ждала автобуса, всё больше коченея…

На обратном пути пыталась убедить себя в том, что Птица умерла хорошо, без мук, что я всё-таки облегчила её участь, что мы украсили её последние дни любовью и заботой, но это почему-то совершенно не утешало.

Какой негодяй поднял на неё руку?

Ах, слишком много их ещё топчет нашу землю, попирая всё живое и беззащитное, созданное Творцом для нашей любви, а не для глумления.

Антону я правду не сказала. Точнее – не всю правду. Сказала, что её оставили в лечебнице.

– А потом она улетит на небо?

– Да, на небо…

Хорошо, что у нас весь день была Мариша, она играла с Антошей в комнате, а я ушла на кухню, к своей машинке. Но работать не могла. Тупо смотрела в рукопись… И ничего не видела из-за слёз… И всё зябла, и никак не могла согреться… Мариша, глядя на меня, смеялась от души:

– Ты что, из-за этого дворового, помоечного голубя так переживаешь?

А мне от её смеха становилось ещё горше.

– Ты такая сентиментальная! – сказала она.

– А что в этом стыдного или плохого?

Мариша не нашлась, что ответить.

Просто я любила её, нашу Птицу. И как всякая любовь, эта тоже пустила в душу свои корни, вырывать которые всегда больно…

Для Антоши Птица улетела, но не умерла.

Для меня она – умерла, но не улетела…

* * *

И в этот же самый день, 21 февраля 1979 года, в это самое промозглое утро Каптереву делали сложную операцию. Врачи не давали никаких гарантий: всё-таки возраст – 79 лет, и два перенесённых инфаркта. Но операцию делать было жизненно необходимо.

О, как я боялась в тот вечер звонить Людмиле Фёдоровне! Но всё же набрала её номер…

Слава Богу! Слава Богу! Операция прошла успешно. Его сердце выдержало.

И эти два события того февральского дня – смерть Птицы и удачный исход операции Каптерева – как-то связались для меня воедино. Как будто Птица взяла на себя самое страшное… Как будто она умерла за него, вместо него. Она умерла – чтобы он остался жив!

* * *

Потом я ездила в эту огромную больницу на другой конец города…

Врачи сказали: "Хирурги у нас замечательные, но после операции ухаживать за больными некому. Так что организуйте уход сами".

А Людмила Фёдоровна сама недавно переболела и была слаба. Да и разве под силу это одному человеку?

Мы установили график, и ездили по очереди: Саша Филистеев, Лена Колат, Мина Исааковна Казарновская, Никита Гурецкий, я, ещё кто-то… К счастью, Мариша моя работала в своей редакции через день и могла меня отпускать.

Я боялась, что Валерий Всеволодович, такой гордый и щепетильный, будет брыкаться и отказываться от моих услуг. Но он, к счастью, не брыкался. На это у него просто не было сил… Но сказал как-то с грустью:

– Не думал я, что моя любимая сестра будет за мной выносить утку…

– Но ведь я – не чужой вам человек, братец Валерий! Ведь я – ваша сестра.

– Да, ты моя сестра, – и он поцеловал мне руку.

А я поцеловала его руку. Я верила, что эта рука будет ещё держать кисть… и макать кисть в краски!…

Назад Дальше