Болезнь - Исаак Гольдберг 2 стр.


- Ты вот о чем хлопочешь?.. Понравилось тебе, видно, в комендантах ходить! Нет, я в этой муре баловством заниматься не хочу!.. Мне, братец, сейчас нужно силы копить, здоровья набрать, да спокойно людей от Войлошникова ждать... Нет, нет! Ты уж сам возись со своим чалдоньем... Да вот, разве, чтобы у тебя в мозгах каши-то не вышло - буду я над тобой вроде генерал-губернатора... Понимаешь - варнацкий генерал-губернатор!.. Хо-хо!..

Оба похохотали. Канабеевский прилег на лежанку, закинул руки за голову, засвистал. Потом выругался:

- Ну и скучища!.. - плюнул он. - Этак-то ведь с тоски можно сдохнуть!.. Как вы тут живете?..

Селифан переступил с ноги на ногу, почтительно и сочувственно вздохнул:

- Да, диствительно, скучно... Живем, как звери в тайге, - темно, можно сказать, живем...

- Но есть же у вас какие-нибудь развлечения, веселитесь же вы когда-нибудь?..

- Как же! Как же!.. - оживился Селифан. - Вот, когда тунгусы выходят, али якут наедет- тогда весело. Пьянство идет в каждой избе, ехор-пляска, значит, картеж...

- В карты играете?.. - поручик поднялся и сел на лежанку. - В азарт?

- Очень даже в азарт!.. Тут иные большую коммерцию на картах делают... Якут, а особливо тунгус - он шибко карты любит, а понятия в нем об игре никакого... Вот и пользуются которые...

- И ты, наверно?..

- А я што же!.. Я не хуже других... На том доржимся...

- Та-а-к... Ну, а пьете-то вы что?.. Ведь спирту-то нет теперь.

- Казенного нету. Больше году уж не пивали его. Зато сами приловчились - самосидку сидим. Ничего, у которых даже совсем крепкая выходит: горит!..

- Самогон?

- Однако. Мы самосидкой прозываем...

Канабеевский снова откинулся на подушку, опять закинул руки за голову.

- Ты вот что, - вяло сказал он. - Достань-ка мне этой вашей самосидки для пробы. Посмотрю, чем вы тут жизнь свою услаждаете...

- Это я могу! Тут и ходить-то далеко не надо! У вашей Макарихи всегда запас есть...

- У какой такой Макарихи?

- Да у хозяйки у вашей, у Устиньи Николавны!.. Она у нас первая мастерица на это дело...

- Видно, она на все дела мастерица!.. - засмеялся Канабеевский.

- У-у!.. Она баба оборотистая. Помоложе была - очень она с приезжающими крутила... Да и теперь не откажется...

- Этакая-то колода?!.. Целая квашня!.. Чорт! - Канабеевский плюнул. - Ну и местечко! - обиженно сказал он, помолчав. - Бабы путной нет...

Селифан осторожно подошел к самой лежанке:

- Ежели поискать, найдется подходящая...

- Ну-у?..

- Ее-богу! вот вам крест!.. По вашему приказанью могу я вам сварганить это дело...

- Можешь?.. Ах и комендант же ты!.. - захохотал Канабеевский. - Этакого и в Омске не сыщешь!.. Можешь, значит?

- Могу, могу!.. - радостно кивал головою Селифан.

8.

Вечорки в зимние бесконечные вечера такие бывают:

В жаркой избе чадят плашки сальные (раньше на свечи ребята разорялись, а где их теперь достанешь - свечи-то?), по стенам, на лавках жмутся друг к дружке девахи. В углу гармонист. Пол скрипит, потрескивает. За окном тихие морозы гуляют.. Взовьется, протянется девичий голос: песня проголосная прольется, как снега, гладкая, перекатная, как снежные равнины, бесконечная, долгая.

Взовьется девичий голос - в плашках пламя красное лежмя ляжет, - встанут девахи, одна за одной, парни подойдут, выберут себе по подруге, за руки возьмут, пойдут вокруг по избе, закружатся под песню, вместе с песнею.

Устанут. Кончат песню. Подведут парни девах к месту. Вот тут настоящее подойдет: прогоны. Должны девахи парням прогоны платить поцелуями. Визг, смех. Обсчитывать девки горазды! Сквалыжничают парни, себе цену нагоняют.

Потом новая песня. Новые круги по избе. Новые прогоны.

Отпоют проголосные - займутся тараторками-частушками. Складно, весело, скоро.

Где-то петух горланит, зарю, утро ворожит. Где-то по избам матери беспокойно под одеялами ворочаются.

Трещит пол, ухают топоты: метелица вьется, метелица кружится, метелица медные охрипшие голоса у гармошки рвет, путает... Последний, перед концом, пляс на вечорке идет.

На вечорках в зимние вьюжливые ночи такое бывает:

В кути запасливые ребята и мужики степенные бутыль утвердят на столе, расколотку раскрошат но столешнице, ярушников наломают кусками. И в промежутках, меж песнями и плясом, потянутся ребята в куть освежиться. И, освежившись, ворочаются к девкам согретые, раззадоренные, подхлеснутые пахучею, мутною самосидкою.

И когда хозяйственный петух охрипнет от крика (матери в то время пуще ворочаются под одеялами), парами, в обнимку потянутся парни с девахами. В мутно-голубой мгле трудно дорогу сыскать. Но ребята знают свой путь, не собьются...

В кути, возле бутыли Селифан. Освежается самосидкой. Из кути в горницу, где метелица вьется, выглядывает. Высматривает кого-то. Когда петух тревогу подымает, выходит Селифан к песельницам, плясунам. Подсаживается к девахам, руками лапит, что-то неладное шепчет на ухо. Девки визжат, отбиваются.

- У! срамник!

Но метелица завивается, закручивается. Вечорка идет к концу - и Селифан выходит из избы в морозную мглу вдвоем.

Путь застлан туманом. Пути не видно. Но Селифан знает свою дорогу. Он идет, разрывая слепую, в бельмах, ночь и ведет за собой послушную, притихшую.

И только когда темнеют чьи-то ворота, испуганно всплескивает женский голос:

- Ой, матушки! Да куды же ты это, Селифан Петрович, ведешь меня?..

- Ладно, ладно! Куда надо, туда и веду...

Поскрипывают ворота. Потом с треском, нехотя отлипает запечатанная морозом дверь. Против дверей в облаке морозном - бледный, нетерпеливый поручик Канабеевский:

- Ну и долго же ты!..

Заглушенно вскрикивает женщина, подается обратно к двери. Но сзади подталкивает ее Селифан, а впереди тянется белая вздрагивающая рука:

- Ну, дурочка!.. Проходи в тепло. Проходи!.. Сейчас обогрею... Сейчас...

9.

Ну, хорошо - проходят ночи, чем-то заполненные, а день? А дни - куда денешься с ними, чем наполнить их медленное кружение?

Уже дольше и дальше гуляет Канабеевский на морозе. В полной силе он, забыл о болезни - раскормленный, изнеженный Устиньей Николаевной. Лохматым, толстым зверем бродит он по всему Варнацку. Его знают уже - обнюхали - все собаки. Равнодушно и скупо кланяются с ним мужики. Хитро взглядывают на него знающие, прячущие в себе что-то бабы.

Под мягкими камасами скрепит кованный снег. С Лены тянет хиус. Он колет щеки, обносит серебряной пылью ресницы, усы. В тепло пора, к жарко-разогретой печке. Но там мертвая тоска, там сонная одурь.

И, пугаясь этой тоски, этой сонной одури, поручик Канабеевский посылает за Потаповым, расспрашивает его о том, что уже десятки раз расспрошено было, слушает скудные, нищенские варнацкие новости, брюзжит, капризничает.

- Чорт знает, какая дыра!..

- Да уж, конечно, место глухое, - соглашался Потапов. - Не с привычки очень даже худо...

- Ты придумывай что-нибудь! - сердится поручик. - Ты здешний. Ты можешь придумать что-нибудь, чтоб время незаметней шло...

- Да что придумаешь? - чешет затылок Потапов. - Кабы лето, по Лене пароход пришел бы. На пароходе весело. Машина! Баржу с товаром волокет... А то паузки вот еще поплывут - шибко тогда весело! Только денег припасай...

- Пошел ты к чертям с пароходом своим! - сердится Канабеевский. - Летом меня здесь не будет. Летом, я, брат, с главной армией соединюсь, в обществе порядочном буду...

Поручик плюхался на лежанку, плевал, фыркал.

Поручик капризничал, как дитя. А Потапов стоял, смотрел, слушал. В хитрых глазах таил темный огонь - и сочувственно вздыхал.

Дни ворочались тяжело, ползли медленно.

Поручик Канабеевский успел уже побывать на вечорке, где переполошил, смутил девах и легким холодком обвеял парней. Поручик Канабеевский уже хорошо, и даже очень хорошо, познакомился с некоторыми девахами.

Уже Устинья Николаевна, попрежнему угодливая, гостеприимная и ласковая, вскользь как-то попеняла поручику:

- Девки - они дуры!.. Какая в них сладость - худущие, прямо шкелеты!..

Но дни не ускоряли своего медленного течения, дни были, как тяжелые, неповоротные камни.

Тогда поручик Канабеевский, чтоб уйти от действительности, стал окунаться в прошлое. Стал будить в себе воспоминания.

Еслиб память у Вячеслава Петровича Канабеевского покрепче была, много интересного пришло бы ему на ум, воскрешенное в этих воспоминаниях теперь здесь, в замерзшем, льдами и снегами окованном Варнацке. Путь великий от Омска через реки сибирские, по взорванным мостам, через ощетинившиеся тайгою и партизанщиной хребты, сквозь полусожженные враждебные города и деревни. Путь отступления вспомнил бы поручик Канабеевский, еслиб была у него память покрепче, поясней. Но Канабеевскому скучно было, его давила тоска, Канабеевский еще в гимназии любил пофантазировать о сладком, о воздушном, о возвышенном помечтать. И стал он теперь будить в себе воспоминания о том, что было до этого похода, до великого пути сквозь полусожженные деревни, через разрушенные мосты.

О своей любви стал вспоминать поручик Канабеевский.

10.

Любовь поручика Канабеевского прямого отношения к рассказу не имеет. Какое автору дело до того, что где-то в приволжских равнинах была (и, может быть, есть) сероглазая девушка с тяжелой льняной косой, медлительная, улыбчивая, светлая? И еще стоит ли рассказывать о том, что когда-то поручик Канабеевский (и вовсе не поручик, а только что швырнувший после выпускных экзаменов гимназические учебники вольный человек!), целовал прячущиеся лукавые губы и шептал сладкий и милый, незапоминающийся вздор в маленькое ухо? - Ведь после этого были: самарские кабаки, екатеринбургские кабарэ, омские шантаны; крашенные (как кровоточащая срамная рана) губы, запах крепких духов и пудры и тела. Было туманное, туманящее, не дающее забвенья веселье после службы, после работы. А работа была горячая: в морозное утро испугать гулким топотом шагов тяжко уснувшую тюрьму, разглядывать с тупым любопытством бледные, посеревшие лица с обреченностью в глазах; слушать хмурые окрики солдат, подгонявших мерзнувших в легком, наспех одетом, платье людей. Командовать, сквозь выстрелы слышать краткие вскрики, стоны...

Конечно, любовь поручика Канабеевского к рассказу прямого отношения не имеет. Но ведь ее он вспомнил (силился вспомнить) и ради нее, порывшись в чемодане своем, выволок на стол стопку бумаги, очинил карандаш и стал писать:

"Стихи и настроения Вячеслава Канабеевского. 1920 год. Вблизи Ледовитого океана. Зимою".

И, чуждый романтизма, автор вынужден разделить с поручиком Канабеевским его вздохи, его бесплодные и бесплотные грезы о сероглазой волжской девушке...

Селифан, заходя по обыкновению к поручику ежедневно, стал почтительно и с уважением наблюдать, как начальство, склонившись над столом, трудолюбиво и упорно исписывало листок за листком. Он покашливал, переминался с ноги на ногу. Он понимал, что поручик занят чем-то важным и серьезным. И, уйдя от Канабеевского, Селифан таинственно, с оглядкой рассказывал встречным мужикам:

- Како-то дело сурьезно ладит офицер-то!.. Будет вам како-нибудь предписанье, погодите!..

Устинья Николаевна, в первый раз увидевши поручика за новым занятием, помотала головою и широко улыбнулась.

- Вот, гли-ка, батюшка! - сказала она. - Точь-в-точь ты, как оногдысь осударственные. Те то же, бывало, пишут-пишут, инда с лица обелеют. А то зачнут читать. И кака имя польза от книг тех?!..

Стихи у поручика не ладились. Давил-давил он из себя рифму - поэзия поддавалась ему плохо. Удачней выходило с "настроениями".

Здесь поручикова душа находила выход. Слова, хоть и неуклюже, но нанизывались одно за другим - и выходило что-то связное. Перечитывал это Канабеевский, ерошил отросшие лохмами волосы и удовлетворенно вздыхал: приятно было глядеться в зеркало и видеть возвышенный образ тоскующего, непонятного окружающим, неизмеримо выше их стоящего героя.

Однажды поручик записал:

"Снежная добровольная тюрьма вокруг меня такая суровая и страшная, что еслиб не полная уверенность в том, что через несколько недель Петр Ильич пошлет за мной людей, которые выведут меня к морю, на свободу, к любимому делу - я пришел бы к мысли о самоубийстве".

Была в это время Канабеевским сделана и такая запись:

"Еслиб черти эти не растрясли Россию и не надо было бы тащиться по этой проклятой студеной Сибири, - хорошо бы где-нибудь на Волге, в волжском городе комендантом города быть или начальником гарнизона; жениться бы на блондинке, чтоб чистенькая была, не худощавая и непременно невинная. И чтоб за городом дачка была веселенькая. И дни стояли бы жаркие, чтоб квасу со льдом хотелось. И купаться бы раза три в день...".

Быстро исписывал Канабеевский свой запас бумаги. Селифан наливался гордостью и все чаще пугал мужиков непонятными намеками:

- Дожидайтесь предписания! Вот увидите... Сразу приказов десять объявим! Да!..

11.

Бумага (пачка почтовой и конверты) в чемодан к поручику Канабеевскому попала по пустому случаю.

В Красноярске жена полкового врача, пышнотелая Неонила Иосифовна, слезливо прощаясь с поручиком, который продвигался на Ачинск, сунула ее ему в чемодан между связками белья и капризно наказала:

- Смотри, Вячка! Пиши. Знаю я вас: будешь отговариваться, что бумаги не было. Так вот... не отвертишься!..

Но писем из Ачинска писать не пришлось. В Ачинске подвернулась прокурорша (или следовательша? или, может быть, было это в Нижнеудинске?) и к тому же пышнотелая Неонила Иосифовна подцепила сыпняк и, недолго, но мучительно прохворав, умерла. Бумагу и не нужно было расходовать. Она залежалась на дне чемодана.

Правда, однажды израсходован был листок для срочного, непредвиденного дела. Один, неполный, наспех, криво оторванный листок.

В теплом, загроможденном купэ поручика между Нижнеудинском и Иркутском охмелевший атаман Синельников схватился в споре с прапорщиком Ноготковым. Синельников успел уже выпить бутылку коньяку, облил столик и вещи поручика красным вином и был в патриотически-воинственном подъеме. Ноготков, тоже хмельной, меланхолически мотал головой и, мерно ударяя ладонью по своей коленке, никого не слушая, твердил:

- И все-таки... скажу я вам... приходит всем нам крышка... и правителю верховному... И ему... Да...

Когда атаман Синельников уразумел прапорщикову болтовню, он вспылил, опрокинул со столика бутылки и стаканы, поднялся на ноги - черный, свирепый, по-пьяному радостно-злой:

- Молчать!.. - гаркнул он. - Не сметь! - Я покажу - крышка!... Я покажу!..

Ноготков, не выходя из своего меланхолического настроения, посмотрел на атамана, покачал головой, сожалительно усмехнулся:

- Ты-то прикажешь?.. Ты?!. Да ты не смеешь. Я ведь тоже офицер... Да.

Синельников дернулся к нему. Слегка задержанный поручиком Канабеевским, он выдохнул из себя:

- Сволочь ты, эсер, большевик!.. Гадина ты, а не офицер!..

Тогда Ноготков медленно встал, медленно отвел руку и медленно, но верно влепил атаману оплеуху:

- Вот тебе: за все!.. Да...

После свалки, в которой принят участие и унимавший Канабеевский, когда набежали из соседних купэ офицеры, встал вопрос об оскорбленной чести. Атаман потребовал немедленного поединка.

- Дуэль!.. - кричал он. - Я не позволю каждому хаму марать честь мундира!..

- Я на дуэль согласен! - рвался Ноготков. - Я ведь тоже ему не кто-нибудь!.. Да!..

Когда стали решать вопрос о форме поединка, атаман, немного протрезвившийся от всей перепалки, злорадно посмотрел на Ноготкова и заявил:

- Я требую американскую дуэль!.. Чтоб без всяких цирлих-манирлихов: попадется кому жребий стреляться - катись колбаской!..

- Мне все равно! - качнул головой прапорщик. - Я не возражаю: пускай этот милостгосударь отправляется на тот свет по-американскому способу. Да!..

И вот тогда-то поручику Канабеевскому пришлось порыться в своем чемодане, оторвать из пачки верхний листок и пожертвовать его на общее дело.

Через час писали рапорт о кончившем самоубийством прапорщике Ноготкове, Василии Артемьевиче, 23 лет.

12.

О прочих качествах Селифана Потапова, в записке штабс-капитана Войлошникова не обозначенных, знали от дальних тунгусских кочевий на большой тундре до верхних притрактовых поварен.

Знали, что Селифан был "малолетком" - поселенческим сыном, мальчишкой, добравшимся с отцом и матерью из Александровского централа на Лену, сперва в Киренск, потом в Якутск, и, наконец, за родительские художества, - на север, в Варнацк. Знали, что Селифан рано осиротел, побродил неучем по тайге, потом послужил в Якутске солдатом - все больше возле начальства. И по слабости здоровья вышел со службы, раньше срока, не угодив на войну. В Якутске Селифан мало-мало научился грамоте, присмотрелся к службе в канцелярии исправника и, когда чем-то не угодил начальству, был отправлен к месту прописки в Варнацк, где за прежние заслуги был писарем.

Качества главные у Селифана были: был он ленив непроворотно, любил выпить и с начальством был двоедушен - в глаза лебезил, услуживал, мог в доску расшибиться, лишь бы угодить; за-глаза глумился над старшими, любил придумывать про них небылицы, умел подобрать прозвище поядреней, поязвительней, мог устроить большую каверзу.

Любили Селифана варнацкие бабы бездомовые: очень хорошо он ругался и умел похабно передразнивать барынь якутских. Нравилось и мужикам по-пьяному, праздничному делу, повозжаться с Селифаном. В трезвое же, трудовое, промысловое время мужики Селифана не уважали:

- Ботало, а не мужик!.. Какой из его толк?! - пренебрежительно отзывались они о нем. - Бумагу марает, и то, однако, худо...

Но главного качества его - честолюбия - никто не знал. Не примечали, не догадывались. И нужно было появиться в январские морозы сердитому, озабоченному и спешащему дальше штабс-капитану Войлошникову, чтоб ухватить, разгадать это Селифаново качество.

Потрухивая старших, побаиваясь насмешек, таил в себе Селифан неутоленную жажду повластвовать, покрасоваться, похорохориться над ближними. Искал он случая в Якутске, возле исправника, показать волю над мелкой шпаной в арестантской - не вышло. Думал он, было, что в Варнацке удастся, но варнацкие мужики сразу осадили его. Правда, отыгрывался он на якутах и особенно - на тунгусах. Но не удовлетворяло его это: какая - соображал он - корысть дикарей властью своею удивлять?

Назад Дальше