После года учебы - строевая, полигон, ружейные приемы, чистка лошадей - его отправили ближе к французской границе. Сперва в Сузу, потом в Чезану, Ульцио, Клавьер и наконец, на гору Шабертон, на высоте больше трех тысяч метров. И пришлось ему прокладывать тропы и дороги на склонах этой высокой горы, где снег идет даже летом. И на себе втаскивать пушки. Всей батареей под команду капитана: "Раз–два, взяли!" - вперед на один метр. "Раз–два, взяли!" - и еще метр. День за днем, неделя за неделей, пока орудия не оказались наверху на позиции. Оттуда, говорит он, можно было обстреливать сразу четыре района Франции. Время от времени его переводили с верхней батареи на нижнюю.
На горе было хорошо. Но по пятницам устраивали марши до границы. Как поется в песне:
А нам в страстную пятницу в поход идти с утра.
Да будет проклят Шабертон,
Да будет проклят Шабертон,
Отвесная гора!..
В один из походов лейтенант, помощник командира батареи, решил испытать, а не тонка ли кишка у этого голубоглазого солдата из Венето, и, покуда остальной отряд поднимался по обычной тропе, они вдвоем стали взбираться на гору прямиком по скалам и через расщелины, точно два горных козла. Они были на батарее, когда остальные не прошли еще и полпути, и голубоглазый солдат, весь в поту, улыбался, довольный, что не отстал от офицера. Лейтенант пожелал взять его в ординарцы. И он ваксил сапоги, чистил саблю и пистолет и, в то время как другие пыхтели около орудий, глядел, покуривая трубку, на разбросанные по долинам деревушки или вверх, на искрящиеся льдами вершины.
Однажды его вызвали к командиру батареи. Он вошел, отдал честь.
- Явился по вашему приказанию.
Капитан смотрел на него, держа в руке желтую бумажку.
- Солдат, - сказал капитан, - от командования карабинеров в вашем городке поступило сообщение, что у вас заболела мать. Вы ни разу не были в отпуске?
- Никак нет, - ответил он.
- Сколько вы уже в армии?
- Два года, господин капитан.
- Тогда собирайтесь. Сержант, - обратился он к писарю, - оформите этому молодцу отпуск на пять плюс семь суток.
Он продолжал стоять по стойке "смирно", все еще не понимая, что происходит. Капитан снова повернулся к нему.
- У вас есть деньги на дорогу?
- У меня есть две лиры, господин капитан.
- Отлично. Хорошему солдату даст пять лир его капитан. Поезжайте.
Он, самый младший в семье, успел добраться как раз вовремя, чтобы закрыть матери глаза. Ее похоронили на холме за церковью, и он вернулся на границу дослуживать оставшиеся полгода за Италию и ее короля.
Наконец наступили торжественные минуты увольнения. Их всех квадратом построили на батарее. Ветер шелестел знаменем и доносил наверх звон колоколов и запах сена, сохнувшего в долине.
Капитан обратился с прощальной речью к своим доблестным солдатам и именем короля - тут все замерли по стойке "смирно" - поблагодарил их за верную службу. Командир надеялся, что они сохранят добрую память о своих офицерах и что дисциплина и честь будут их постоянными спутниками в этом мире.
Он зашел попрощаться со своим лейтенантом. Оставил ему адрес и вынужден был принять от него три лиры на дорогу. Он поднялся в последний раз на батарею и немного постоял возле огромной пушки–стосорокдевятки. Один артиллерист нацарапал на цементе орудийной площадки: "Когда я говорю, дрожит земля". Еще кто–то написал: "Не жизнь, а тоска". Сержант тут же приказал стереть деморализующие слова, пока их не увидел кто–нибудь из офицеров, но следы отдельных букв остались.
В радостном настроении спускался он по каменистой тропе горы Шабертон,
Они держали путь в Алессандрию, чтобы в местной казарме сдать снаряжение. Шли и пели:
Тридцать месяцев - не тридцать лет!
Правда, девушки? Разве нет?
И один тосканец завопил во все горло припев:
Умберто Первый, славный наш король,
Пойми мою мучительную боль,
Из чурки вырезай себе солдат,
Отдай миленка моего назад!
Через семь дней он был дома со свидетельством об увольнении из армии. На большом листе скрещенные знамена, завитушки, фигуры солдат, оружие и женщина с высокой прической - символ Италии. И округлые буквы: "Капрал крепостной артиллерии…" Взять в рамку - и будет память о тридцати месяцах.
Кончилось доброе время. Работы было по горло - дрова на зиму, горное пастбище, сенокос, мулы и торговля с равниной.
Однако не всегда дела шли хорошо. Возможно, неудачи происходили оттого, что в доме недоставало женщины, которая умело вела бы хозяйство. Старик отец тоже навеки закрыл глаза, теперь и он покоился на холме за церковью.
Всем заправлял старший брат. Тот, что в Падуе заглядывался на женщин, сидя в кафе "Педрокки".
Весной девяносто пятого года он, младший, попросил у священника метрику и в большой компании земляков подался вместе с одним из братьев в Австрию. Они шли долинами, поднимались по склонам: кто тащил за собой тележку, кто толкал впереди тачку с жалким скарбом и рабочим инструментом,
В Австрии он пробыл месяц, работая от случая к случаю, пока не перекочевал в Германию добывать железо на рудниках. Здесь, все так же вместе с братом, он прожил год. Работа была сдельная, и им приходилось нелегко и несладко: немец–надсмотрщик то и дело надувал их с оплатой - выслуживался перед хозяином. Они обозлились и в конце концов подстроили ему пакость в шахте, после чего удрали во Францию.
Следующие два года прошли на строительстве дорог. "Allez, allez - подгонял мастер. - Веселее с тачкой, не останавливаться!"
Один земляк, который прилично говорил по–французски, повадился их обирать почище надсмотрщика–немца: он требовал, чтобы каждый отдавал ему часть заработка, а не то, мол, их уволят. Как–то вечерком, с согласия хозяина, они взяли и сделали из своего дорогого земляка отбивную котлету. "Allez, allez, mes enfants! Ça va!" * - хорохорился мастер.
Два жандарма посадили земляка в поезд и отправили назад в Италию с документами о высылке.
Из дома старший брат написал, что этот тип вернулся и еще что много народу уезжает в Америку. Америка представилась им землей обетованной. Нужно было только переплыть то, что они называли Великой Лужей.
- Что будем делать, брат? Двинем в Америку?
- Можно, брат, домой–то мы всегда успеем вернуться. А вот в Америку если не теперь, так уж никогда не попадем.
- Сделаем так: сперва пускай едет один, ну а после, смотря как дела пойдут, и второй за ним.
- Согласен.
Чтобы колесить по свету, много бумаг не требовалось, рабочие руки были лучшим паспортом. Осенью брат сел на старый французский пароход. А по весне отплыл на норвежском судне второй, и через пятнадцать дней он был уже у брата в Мичигане.
Они сняли комнату и там спали, ели, стирали белье, латали штаны. Работа была тяжелая, и платили за нее плохо. По контракту они должны были добывать известняк и грузить на железнодорожные платформы; плату они получали за определенное число платформ. И так все лето, в белой пыли, которая забивалась прямо в душу, и в поту - хоть рубашку выжимай. Зимой работа останавливалась из–за морозов и снега.
В комнате стоял холод, и у них не было денег на отопление, не было пособия по безработице, и никаких социальных прав. Оставалось одно - как–то изворачиваться.
Неподалеку проходила железная дорога; на повороте, за окраиной, где начиналось открытое поле, груженные углем составы замедляли ход. Один приятель сказал им:
- Не будьте лопухами. Я одолжу вам лошадь и телегу.
Когда машинист сбавил ход, они забрались на платформы и принялись споро скидывать на землю куски угля. Один из братьев, сбросив достаточно, спрыгнул на землю. Второй, увидя это, подумал, что брата заметил охранник или тормозной кондуктор, а потому тоже спрыгнул и опрометью бросился наутек. Тот, который соскочил первым, при виде брата, уносящего ноги, помчался следом за ним.
Они довольно долго бежали по топкому грязному снегу. На фермах выли на луну собаки. Братья все бежали и бежали, пока, обессиленные, не повалились на снег. Немного отдышавшись, один спросил:
- Где они?
- Не видно, - ответил другой.
- На наше счастье, они отстали. Сколько их было? Ну ты и драпал!
- Это ты драпал. А я никого и не видел.
- Как никого не видел? Ну, смех! Чего ж ты тогда удирал?
- Это ты удирал. Я спрыгнул, гляжу, ты смазываешь пятки.
- А я‑то думал… И правда, смех!
- Зря, выходит, удирали. Тащись теперь обратно. Хорошо бы еще лошадь не убежала.
Назад они шли понуро, всю дорогу молчали. Лошадь терпеливо дожидалась их, они нагрузили подводу, и всю зиму из трубы у них поднимался дым.
Весной братья отправились в Чикаго, надеясь найти более выгодную работу. Они ее нашли в газовой компании, и каждый вечер с длинным шестом ходили по отведенному им кварталу и зажигали фонари. Работа была постоянная, и платили прилично.
И вот у старшего брата появилась девушка. Каждый вечер он зажигал фонарь перед ее домом и через два месяца решился поздороваться.
- Добрый вечер этой блондинке, - сказал он.
- Добрый вечер этому господину, - услышал он в ответ.
- Ты откуда будешь?
Он услышал в Америке название родного городка, и у него перехватило дыхание.
В тот же вечер после работы он пошел к ней в гости. Он знал всех у себя в городке, а эту девушку помнил ребенком. У него появилось ощущение, будто он дома, а не в Америке. Он женился и с помощью брата обзавелся собственным домом.
Холостяку, артиллеристу с голубыми глазами, не нравилось жить в городе. Тем более в таком, как Чикаго! Да и молодоженам лучше вдвоем.
- Что–то мне надоело торчать в городе и вечно запаливать фонари. Поеду–ка я, брат, работать в деревню.
- Делай, как знаешь. Во всяком случае, не забывай наш адрес.
Он сел в поезд и поехал на север. Куда глаза глядят.
Когда он увидел маленькую деревню с деревянными домами, то остановился. Вокруг были только луга и яблоневые сады, да неподалеку горы, поросшие лесом. Он прошел по дороге, примечая, что тут очень мало женщин и много бочонков из–под пива в садиках возле домов. "Ничего не скажешь, хорошее место", - подумал он. Он поинтересовался, есть ли где–нибудь работа, и ему показали добродушного толстяка, хозяина каменоломни. Тот попросил его показать руки.
- Ладно, завтра в семь утра выходи на работу.
Он отправился на поиски жилья и нашел кров в семье поляков, которые выращивали яблоки.
Платили за работу хорошо, хозяин оказался порядочным человеком. В деревне тоже его полюбили. Он был славный малый, этот итальянец с голубыми глазами, хоть и не без странностей и временами угрюмый и взбалмошный.
Он купил участок и заказал себе сборный деревянный домик. Дом поставили в три дня, и в свободное время он его любовно отделал: покрасил, перебрал крышу, сделал наличники. Во дворе он держал кур, индюшек и даже свинью.
На выломке камня ему не было равных - по силе и глазомеру. Но его коньком были взрывы: он всегда безошибочно определял, какой заряд надо заложить и в какое место, а когда орудовал кувалдой, готовя скважину, бил за двоих, то есть попеременно по двум сверлам, которые держали два помощника, - раз по одному, раз по другому, равномерно, как часовой маятник, и без промаха.
А по воскресеньям, вот уж по воскресеньям была красота; все, кто работали в каменоломне, собирались компанией дома то у одного, то у другого, ели кур или свинину с капустой и распевали песни на четырех языках. Без женщин. В той деревне женщин было раз два и обчелся, парни время от времени срывались в город - за пятьдесят с лишним километров.
В один прекрасный день его выбрали деревенским старостой.
И еще он купил подержанный "форд" и на рождество решил навестить брата в Чикаго. В пути он застрял из–за бурана. Пришлось оставить машину и искать пристанища на ближайшей ферме. Он просидел там три дня в ожидании, пока расчистят дорогу, наконец фермер взял двух лошадей и вытащил из снега его машину. До Чикаго он добрался уже под Новый год.
Оказалось, что у него появились два племянника. Он пожил в семье брата дней десять и решил, что теперь каждую весну, перед началом рабочего сезона, будет их навещать.
Хозяин каменоломни получил крупный заказ на камень для лестниц и подоконников, и нужно было, правильно распределив заряды, расчистить доступ к каменным пластам в глубине. Хозяин позвал его и объяснил, в чем дело.
- Я на тебя надеюсь, - сказал он напоследок. - Когда хочешь, ты умеешь работать, вот и постарайся. В накладе не останешься.
Голубые глаза хитро прищурились. Он ответил:
- Плюс ко всему в конце работы - бочку пива, начальник.
- Идет, - согласился хозяин. - Будет и бочка пива.
Он внимательно изучил характер пластов, плотность породы, направление порыней и приступил к делу. За короткое время вместе с двумя помощниками он закончил почти все.
Оставалось сделать еще несколько взрывов, и тут случилась беда. Один заряд не сработал. "Наверно, взрывчатка подвела, - подумал он, - бывает". Он подождал немного да и вышел из укрытия, чтобы заменить заряд. Тут как раз ударил взрыв: страшная вспышка, страшный жар, сила, отбросившая его прочь, - и все.
Он очнулся в больнице на пятый день, забинтованный как мумия. Он попросил, чтобы открыли окна и балконные двери и дали ему кружку пива. Понадобилось терпение, чтобы объяснить ему: дело не в балконах и окнах, а в том, что у него вся голова забинтована и глаза - тоже. Да и пиво ему сейчас ни к чему. Постепенно врач приучил его к мысли, что у него почти никаких шансов снова увидеть солнечный свет. Слишком много камней у него в глазах, и лицо все обожжено.
Один глаз надо было считать потерянным, второй, может, и удастся спасти, но вероятность небольшая и все равно он останется непоправимо поврежденным.
Известно, что за народ врачи: они преувеличивают опасность, зато потом, когда больной поправится, все будут говорить, какие они молодцы. Если, конечно, люди не скажут, что случилось чудо. Ведь на всякую беду, на всякую хворь есть святой.
Через сорок дней его перевели в другую палату и сняли бинты; еще две недели он оставался в темноте, и каждые два дня к нему приходил глазной профессор.
Однажды в повязке сделали узкую щелку, и он заметил; в темноте что–то изменилось. Так постепенно, день ото дня все яснее, он снова увидел свет. И оба глаза видели хорошо. Какой великий профессор! Или какое великое чудо святой Варвары!
Рана зарубцевалась, и он вышел из больницы белый, как трава, выросшая в темном погребе.
Праздник, который ему устроили в деревне, когда он вернулся, - там, в Америке, - он вспоминает до сих пор.
Друзья–холостяки приехали за ним на его машине, сверкающей, будто новенькая. В пути они чинно молчали; когда свернули к деревне, дорога оказалась увита гирляндами из зеленых веток и бумажных фестонов. Возле первых домов ждали музыканты: гармоники и трубы во всю мочь играли марши и гимны разных стран.
Мальчишки бежали рядом с машиной, бросая цветы и конфетти, а в хвост пристроились все автомобили, сколько их было в деревне, и клаксоны оглушительно вторили трубам, саксофонам и гармоникам. Он, растроганный и потрясенный этим выражением любви, вовсю попыхивал трубкой. Его дом был украшен не хуже президентского. Из всех окон свешивались флаги, и мальчишки сыпали с крыши конфетти, крича: "Да здравствует дядя! Да здравствует дядя!"
Во дворе были накрыты длинные столы, а в углу высилась пирамида из бочонков с пивом. Все мужчины деревни были тут, чтобы отметить его возвращение, а женщины только–только кончили готовить, и собравшихся ждали жареные куры, индейки, теленок на вертеле, пирожные и сидр.
В самом конце, под всеобщий смех, им удалось напоить допьяна даже свинью, и ее пустили бегать по деревне, пока она не свалилась в канаву и не заснула. Говорили, что второго такого праздника никто никогда не увидит и что нет ничего смешнее пьяной свиньи.
Шло время, и лицо его приобретало прежний цвет. Снова в глазах появился веселый и хитроватый блеск, и он чувствовал в жилах новый прилив крови. Разве что от чтения он уставал.
- На каменоломню я не вернусь, не хочу, - сказал он как–то одному из приятелей. - Куплю двадцать акров земли и буду крестьянствовать.
- Ты не создан для того, чтобы быть крестьянином. Увидишь, рано или поздно ты вернешься на каменоломню.
- Брехня, человек может делать любую работу. Было бы желание. В Италии меня научили стрелять из пушек. Ты когда–нибудь стрелял из пушки, а?
- Подумаешь! Да я раз на спор в крапиву кучу навалил.
- Ну и задницу обстрекал. А крестьянином я буду.
- Ты упрям как осел. Черт с тобой, делай, что хочешь, только сперва дай мне выпить и отведать черничного джема, который тебе немка принесла.
- Брехня. Полная брехня.
Он оставил кувалду и динамит, купил лошадь, двадцать акров и стал обрабатывать землю. Картофель, овощи, фрукты составляли его урожай, и в течение пяти лет он вставал с солнцем и ложился спать с курами. В конце зимы он поручал какому–нибудь приятелю присмотреть за всем, садился в машину и на недельку–другую ехал в Чикаго к брату поиграть с племянниками.
В июне 1916 года он получил письмо из Италии. Старший брат писал, что деревню заняли австрийцы, что семья бежала в Эмилию, а его сыновья на фронте. Под обстрелом пришлось бросить все - и амбары, и скот, и дома. Брат запряг лошадь и бежал под огнем. На подводе сидели жена, снохи, дочери и внуки в пеленках. Все было разорено и разрушено снарядами. Ужас!..
Казалось, будто и в Америку вот–вот нагрянут австрийцы и венгры. Несмотря на Великую Лужу. Каждый день он покупал газету - узнать новости о войне в Европе. Он пытался представить себе войну в родных горах и вспоминал короля Умберто, своих офицеров и время, когда служил в артиллерии на горе Шабертон. Правда, теперь он слишком стар, чтобы идти на войну, тот злосчастный взрыв давал себя знать. Неизвестно еще, справился ли бы он с наводкой.
Войну выиграли и без него, и весной 1919 года у брата в Чикаго его ожидали новости из родных мест. Он узнал, что один его племянник, альпийский стрелок, погиб в бою как раз там, где у них было пастбище, что все дома разрушены до основания. Камня на камне не осталось. Именно так писал брат: "камня на камне". Совсем как в истории про Иерусалим, которую, когда ему было семь лет, рассказывал его дядя священник. И что все леса уничтожены, пастбища и луга изрыты траншеями, опутаны колючей проволокой, и еще он писал про снаряды и трупы солдат, которые валялись повсюду.
Прошло много лет. Он видел развитие Америки. Упорным трудом он заработал большие доллары, можно было не принимать все это близко к сердцу и жить себе спокойно, но, когда он слышал, что делается дома, в Италии, внутри у него, в такой глубине, будто это вовсе был не он, что–то переворачивалось. Порой он был далеко от себя самого и от других, и трубка гасла у него во рту.