Одни кладет обратно в ящик, другие бросает на пол. Он, наверно, забыл, что сегодня мамин день рождения. И тетя Полина забыла. Война… По радио сообщили, что уже бомбили Житомир, Киев, Севастополь, Каунас. Женя внезапно словно увидела это. Бомбили! То есть над городом летели чужие самолеты и сбрасывали бомбы. Куда попадали, там все валилось - крыши, стены, лестницы. А в каждом доме - вот так, как они теперь, здесь, сидели люди. А если потолок и стены падали… Женя чуть не вскочила. Ведь могут и сюда долететь. Как долетели до Киева, Севастополя. Правда, о Горьком не говорили. А сюда еще и от Горького лететь. Но уже немного. Значит, могут. Надо бежать! Но и мама и дядя Саша сидели. Неужели потому, что бежать некуда? Ведь бомба может упасть и на то место, куда они убегут, - на школу, на Зойкин дом. Тогда зачем дядя Саша перебирает старые тетради? "Только бы вернулся живой…" Мама это сказала, когда они спускались сюда с вещмешком. Живой?! Женя смотрела на его пальцы, которые перевернули страницу. На лоб. На усы - они все еще кажутся непривычными, будто чужими. Он их отрастил недавно. Нарочно - голова почти совсем седая, а они" молодые", каштановые. Ему тридцать четыре года, нов их роду все мужчины рано седеют. Потому и отрастил усы: "Пусть все видят, что я еще не очень старый". "Только бы вернулся живой…" Чтобы он вот так сидел у стола. А в школе чтобы входил в класс. Объяснял у доски теоремы. Чтобы он был! А не только… - даже дыхание остановилось - …не только фотография на стене. Женя смотрела, как он читает, как пальцем выравнивает угол страницы, поглаживает свои усы. Тетя Полина принесла из спальни теплый свитер. В комнате запахло нафталином. Неужели война еще и зимой будет? Но вслух не спросила. Проводили дядю Сашу в понедельник утром. На вокзале было так много людей, что Женя даже испугалась - уезжают все? Тетя Полина стояла, вцепившись в дядину руку. И головой прислонилась к его плечу. От этого выглядела еще меньше, почти совсем маленькой. Жене стало очень жалко ее. Они всегда были вместе, тетя Полина и дядя Саша. Дружили, когда еще учились в школе. И в один институт поэтому пошли. И вместе работали. Если у дяди Саши не было последнего урока, все равно ждал ее, чтобы идти вместе домой, нести ее портфель. А теперь он уезжает… Вдруг Жене почудилось, что это она, она провожает своего… то есть его еще нет, но… Иногда Женя представляла себе его. Высокий, красивый. Совсем непохожий на школьных ребят. Грянул оркестр. Зачем? Ведь не праздник. - Ты пиши, каждый день пиши! - кричала какая-то женщина за спиной Жени. - Ты тоже! - так же громко отвечал мужчина. - Ребят береги. А ты, Толя, слушайся маму. И будь за старшего. Женя хотела обернуться: кто это будет за старшего? Но ее оттеснили два железнодорожника. Они пробирались туда, к вагонам. - Добровольцев - завтра, с четвертым эшелоном! Каких добровольцев? Но она не успела додумать - вдруг все засуетились, стали прощаться, что-то в спешке говорить. Сквозь марш прорывался паровозный гудок. Протяжный, длинный. Он звал. Тех, кто должен уехать. Оркестр заиграл еще громче. Но гудок не умолк. Он торопил, созывал. Настойчиво, нетерпеливо. - Ну, Женя, будь мужчиной! Дядя Саша поцеловал ее. Она хотела пообещать, кивнуть, но он уже отвернулся, расцеловался с мамой. А когда прощался с теткой, Женя больше не могла сдержаться. Плакали все. И мама, конечно, тоже. А он обхватил ладонями теткину голову и целовал ее глаза, лоб, щеки. Что-то говорил. Снова целовал. А гудок торопил. И оркестр гремел. И люди, те, которые должны ехать и которые провожали, проталкивались к вагонам. Они задевали дядю Сашу, толкали. Но он, кажется, не чувствовал этого. Только оберегал тетю Полину от давки. Вдруг вагоны тронулись. - Дядя Саша! Он стал быстро пробираться сквозь толпу. Не только он один, другие тоже. Вагоны двигались еле-еле, наверно чтобы можно было впрыгнуть на ходу. Женя потеряла его из виду. Не заметила, в какой вагон он вскочил. Стала искать глазами. Среди тех, кто теснился в окнах, кто еще хватался за поручни, вскакивал на ходу. Вагоны покатились быстрее. Будто заспешили скорее увезти их отсюда - тех, кому на войну. Лиц уже было не разглядеть, они мелькали, словно сменяя друг друга. Только руки. Множество машущих рук! Изо всех окон, тамбуров, со ступенек. А оркестр гремел. Все тот же бодрый марш. Жене показалось, что она все-таки увидела дядю Сашу! Побежала. Рядом тоже бежали другие женщины. Но вагоны катили быстро. Не догнать. Вдруг стало пусто. Отдалялись буфера последнего вагона. Остались только рельсы. Отшлифованные до блеска, уходящие куда-то вдаль рельсы. Она стояла и смотрела на них. "Был бы жив твой отец, сейчас бы тоже собирался…" Это мама сказала вчера вечером, когда они поднялись к себе. "Был бы жив твой отец…" Но ведь она может вместо него! В первое мгновение Женя даже опешила от этой мысли. Как же ей сразу не пришло в голову, что она может пойти в армию. Не вместо отца, а потому что…Она не знала, как объяснить. То, что она тоже должна… Женя стояла, смотрела на рельсы, чтобы самой привыкнуть к этому - что она тоже поедет. А как же мама?.. Наверно, поймет. Ведь и сама, когда Колчак наступал, ушла на фронт. - Женя! Она обернулась. На пустом, так быстро опустевшем перроне - только мама с тетей Полиной. Женя медленно побрела к ним. Пошли через вокзал. Мимо сквера. Маме потом скажет. И она поймет. Она всегда понимает. Но идти рядом, только про себя зная, что пойдет в армию, - Женя не могла. - Я… скоро приду. - Зайдешь к Зое? - Да. Зойка, наверное, тоже поедет. Может быть, и Соня. Только открыв Жене дверь, Зойка сказала: - Папа уже уехал. В шесть утра. - Дядя Саша тоже. Только что… Они вошли в кухню. На столе стояла неубранная посуда. - Мама не разрешает убирать. И подмести не дала. Эта большая синяя чашка - Владислава Матвеевича. Утром он еще пил из нее чай. - А мама где? - Кормит Маринку. Только молоко у нее пропало. Зимой, когда Маринка должна была родиться, Зойка очень переживала. Стеснялась за родителей, не хотела, чтобы в классе знали. А когда Нина Степановна вернулась с нею из роддома и Зойка ее увидела… Назавтра уже всем рассказывала, до чего новорожденные маленькие. Головка только чуть больше, чем у куклы. И ротик совсем кукольный. А пальчики хоть маленькие, но уже с настоящими ноготками. С тех пор только и говорила про Маринку - сколько прибавила в весе, как рассмеялась, как узнает ее… - Я… пойду в армию, - сказала Женя. - Тебе хорошо. А мне отец велел, чтобы я помогала маме растить Маринку. Нельзя маму оставить одну с такой маленькой. - Да, тебе нельзя. - А тебя мама пустила? - Она еще не знает. Потом скажу. Они молчали. И Жене было странно, что они молчат. В спальне заплакала Маринка. - Голодная она, - вздохнула Зойка. Вошла Нина Степановна, взяла с плиты чайник, потрогала, теплый ли, и стала пить. Прямо из носика. Маринка в спальне надрывалась. Напившись, Нина Степановна вернулась к ней. Женя поднялась. - Пойду… Зойка проводила ее до дверей. - Ты не думай, что я не хочу… Но папа сказал, чтобы я помогала маме. - Конечно! - Жене стало неловко, что Зойка будто оправдывается. - До свиданья! На улице она почему-то заспешила. Может, к Соне не заходить? Она очень близорукая. Ее даже от физкультуры освободили. В том сером доме, где аптека, живет Лена Заболотина. Может быть, зайти к ней? Но прошла мимо. Пусть каждая сама. А она… Женя только теперь спохватилась, что не знает, куда идти. Дядя Саша ходил в военкомат. И она пойдет. За парикмахерской свернет налево, там за углом военкомат. За парикмахерской… Вдруг она вспомнила, что мама, когда уходила на фронт, срезала косы. Женя пошла медленнее. Но как же без кос? Она, кажется, только теперь их почувствовала, свои косы. Может быть, парикмахерская закрыта? Дверь настежь… - Входи, входи, - позвала толстая женщина в халате. Она тут одна. И кресла перед зеркалами пустые. В мужской половине даже мастера нет. - Садись. - Толстуха сразу накинула ей на плечи простыню и угол проворно заткнула за воротник. - Что, косы срезать решила? Женя хотела кивнуть, но шея почему-то не гнулась. - На память оставлять будешь? Она об этом не подумала, не успела подумать. - Да. Женя закрыла глаза. Чтобы не видеть, как чужие руки начали расплетать косу… Заскрипели ножницы. Голове слева становилось легче… Мастер положила ей на колени длинную прядь волос. Ножницы опять заскрипели. Голове стало совсем легко. Женя открыла глаза. В зеркале была совсем другая девчонка - с непривычно короткими волосами. Мастер их подравнивала, и от этого они стали еще короче. Наконец она вышла на улицу. Шла и чувствовала, что голова непривычно легкая, шее и плечам будто холодно, а косы она несет завернутые в газету… Еще с угла Женя увидела, что у военкомата очень много людей. Оказывается, прямо во дворе стоят столики и к ним тянется очередь. Она встала за парнем в клетчатой рубашке. Не оглядывалась по сторонам, не слушала, о чем говорят. Смотрела на спину этого парня, на выцветшие желто-коричневые клетки его рубашки. На штопку у воротника. Она поедет вместе с ними, с этими людьми, которые теперь здесь. А маме объяснит. Мама поймет. Должна понять. Женя это все время повторяла про себя: мама поймет. Неожиданно спина отодвинулась, и Женя увидела столик и толстого военного в очках. - Здравствуйте. Он кивнул. - Фамилия? - Чернова. - Имя? - Он поднял голову и сразу спросил:-Сколько лет? - Семнадцать. То есть почти семнадцать. Шестого августа будет. - Не имею права. - Как это… - Приказ - моложе восемнадцати не брать. - Но я тоже хочу… Он зачеркнул написанную уже ее фамилию. - Следующий! Она хотела объяснить: - Завтра уходит эшелон. И я должна… - Ничем не могу помочь. Приказ. Женя подождала, пока он и того, следующего, записал. - Запишите меня, пожалуйста. - Отец за тебя повоюет. - У меня нет отца… Но он не слушал. - Следующий! Она понимала, что надо отойти. Стала пробираться к воротам. На улице все так же. Те самые дома. Тополиный пух, ветром прибитый к обочине. А она идет… Женя сама удивилась, что опять идет домой. С завернутыми в газету косами. Зря поторопилась их срезать.
Когда Женя вошла в комнату, ей показалось, будто… будто она тут не была уже давно. Все очень знакомо - стол, скатерть, этажерка. Салфетки с анютиными глазками. Она их вышивала еще в шестом классе. И халатик на стуле ее. Утром бросила, когда одевалась. А все равно казалось, что все это из какой-то другой, оставшейся в прошлом жизни. Подошла к дивану. Села. Газета, в которую были завернуты ее косы, раскрылась. Четверг, 19 июня. Тогда войны еще не было… Она, кажется, сидела долго. Наверно, очень долго. Вдруг услышала, что открывают дверь. Мама! Женя вскочила, сунула газету с косами в шкаф. Мама сразу увидела, что стриженая. - Это я… Это чтобы меня… Я ходила в военкомат… Глаза у мамы расширились. Подбородок затрясся. Мелко-мелко. - Меня не взяли. Велели прийти через год… Мама хотела что-то сказать. Но не могла. И Женя, чтобы не расплакаться, повторила: - Не взяли. Велели через год.
3
Этот год тянулся очень долго. Так долго, что Жене иногда казалось, будто дни не уходят, а повторяются. Первое время она чего-то ждала. Даже из дома старалась не выходить. Особенно по утрам. Может быть, по радио сообщат что-нибудь очень важное. Что вернули занятый немцами город. Или объявят новый указ брать на фронт моложе восемнадцати. Или, перечисляя отличившихся в боях, назовут дядю Сашу. Но под вечер не выдерживала. Выходила из дому. Почему-то тянуло к вокзалу. Там было пусто. Некому больше уезжать - в городе почти не осталось мужчин. Она сворачивала к площади. Тоже непривычно пустой. Наверно, оттого, что магазины закрыты. Наглухо, ставнями. Женя возле каждого останавливалась. В этом, обувном, мама ей купила белые выходные босоножки. Сюда, к магазину пластинок, они с Зойкой приходили слушать новые песни. Теперь здесь тихо… В соседнем магазине готовой одежды они любили рассматривать висевшие тут платья. Теперь Женя смотрела на обитые жестью ставни и силилась представить себе, как там, внутри. Платья, наверное, все равно висят. Только в темноте. Тетя Полина слышала, что все закрытые магазины пойдут под жилье для эвакуированных. Не для тех, которых уже приютили, а если будут новые эшелоны. Сама тоже перегородила комнату занавеской и в ту половину впустила Антонину Ивановну с годовалой Наташкой. Они бежали из горящего Минска. Угловой продуктовый магазин - единственный без ставен. Но в окне, за стеклом, только пыльная бумага с не выцветшими еще пятнами - следами от стоявших тут коробок, банок, мешочков. Вдруг Женя спохватывалась: уже давно ушла из дому, а по радио, может быть, передавали или теперь передают… И она быстро поворачивала домой. Почти бежала. Но, еще отпирая дверь, слышала, что ничего такого не передают. Она начинала ждать вечернюю сводку. Ожидание чего-то важного не проходило и ночью. Радио они с мамой не выключали. Но по ночам было еще и другое: она боялась уснуть. Чтобы, если прилетят немецкие самолеты, услышать, разбудить маму, стукнуть в пол тете Полине и Антонине Ивановне, успеть выбежать из дому. Она знала, что в городе есть противовоздушная оборона, и если немецкие самолеты будут приближаться, то заранее завоет сирена, предупредит. Но все равно прислушивалась. Иногда вдруг начинало мерещиться, что уже слышит гул… Но было тихо. Просто летняя ночь. А гудело в голове от напряжения. Женя лежала. Смотрела в открытое окно на звезды. Какая она была фантазерка! Любила, глядя на такое вот звездное небо, закрыть глаза и воображать, будто стоит на высокой-высокой горе… Протягивает вверх руки, и с неба на ладонь начинают сыпаться звезды. Их уже целая пригоршня. Они сверкают, блестят. Она играет с ними, пересыпает с руки на руку, чтобы переливались, искрились. Бросает вниз - ловите, люди, кто хочет! А к ней в ладонь сыплются новые. Она их опять перекатывает, и кругом от этих звезд светло и красиво!.. Потом она их вдруг подкидывает в высь, и они снова уносятся к небу. Повисают на своих местах и опять мигают ей оттуда. Только никому об этом не рассказывала. Даже Зойке. Теперь тем более не рассказывала - ни о том, что по ночам прислушивается, ни о том, что ходит к закрытым, магазинам и ждет по радио важных сообщений, от которых, может быть, что-то изменится. Даже из дому стала реже выходить. Потом уже приходилось… Рано утром, даже раньше мамы и тети Полины - этим летом тетка стала работать еще и в детской библиотеке, - Женя уходила в очередь за хлебом. Стоять надо было долго. Очень долго, очередь тянулась почти с конца улицы. Солнце палило нещадно. Иногда Женю вдруг охватывало желание убежать отсюда. От этой жары, неподвижности, солнца. И пусть будет гроза, ливень, пусть вся промокнет. Это же хорошо! Она будет ртом хватать капли, облизывать мокрые губы и чувствовать, что они мокрые. Но она стояла… Не лучше бывало и в те дни, когда она не стояла в очереди. Еще издали, только завернув за угол, видела: никого нет. Вдоль домов, где всегда тянулась длиннющая очередь, - никого… Все равно медленно брела до самой двери магазина. Хотя и знала: раз нет очереди - значит, за стеклом опять висит картонка с выцветшей надписью: "Сегодня привоза не будет". Иногда эта картонка висела целую неделю подряд. А все равно сообщала только про "сегодня". Она уходила. Только не домой. Теперь уже не ждала, как в первые дни, что по радио сообщат что-нибудь очень важное. И что назовут дядю Сашу, не надеялась. Фронт такой огромный, столько там дивизий, полков, батальонов, в каждом столько человек, а она хочет, чтобы назвали именно его. Теперь ждала только писем. Непривычно было так рано возвращаться. Иногда брела к вокзалу, на площадь с закрытыми магазинами. Иногда - к Зойке, они выносили Маринку погулять. Нарочно тянула время, чтобы прийти домой уже после того, как прошел почтальон. И сразу, еще с крыльца, глянуть, есть ли в теткином почтовом ящике письмо. Этот ящик дяде Саше подарили мальчишки из седьмого класса. Лобзиком выпилили узор из кленовых листьев. Даже в боковых стенках. Поэтому уже с крыльца видно, есть ли там что-нибудь. Антонине Ивановне никто не пишет, - муж не знает, где она. Когда уходил на фронт, оставил дома, в Минске. А она не знает, куда ему сообщить, что она здесь. Если внутри белело, Женя быстро вбегала, доставала по-красноармейски сложенный треугольник и, даже не занося домой сумку, мчалась к тете Полине в библиотеку. Письмо держала в руках, чтобы, как только она войдет, тетка увидела… Садилась вместо нее выдавать книги, а тетка, нетерпеливо разворачивая треугольник, уходила за стеллажи читать. Долго не появлялась оттуда. Жене и самой очень не терпелось узнать, что пишет дядя Саша, но она не подавала вида. Разговаривала с ребятами - понравилась ли книжка, за сколько времени прочел, про что больше всего любит читать. Наконец не выдерживала: - Теть Полина, можно показать письмо маме? - Да, да, неси. - И все-таки еще не сразу выходила. Сама Женя читала письмо, вернее, быстро пробегала его глазами, уже спускаясь по лестнице. Если не заставала маму на отделении, спешила во двор, к окну перевязочной. Легонько стучала трижды в окно. И сразу - будто мама знала, что сегодня будет письмо, - над занавеской появлялась ее голова в белом колпаке. Рука быстро отодвигала занавеску. А Женя уже прикладывала письмо к стеклу. Мамины глаза начинали бегать по строчкам. Добежав до нижней, показывали, чтобы Женя перевернула, и опять бегом-бегом. Прочитав, кивала: "Спасибо"- и снова задвигала занавеску: больные ждут. Поздно вечером, вернувшись домой, мама перечитывала письмо еще раз. Уже медленно, и, конечно, сама держала в руках. А тетя Полина смотрела на нее и, будто зная, какие именно слова она сейчас читает, согласно кивала головой. Потом мама говорила: "Давайте праздновать"-и выносила из каморки свой неприкосновенный запас - баночку прошлогоднего малинового варенья. Она его держала на зиму как лекарство, но ради такого особого случая тоненько намазывала на каждый ломтик хлеба это очень вкусное варенье. И Женя потом, даже ночью, помнила аромат малины, леса, всей прежней жизни… Но это - хлеб с вареньем, а главное - чуть улыбающаяся мама - бывало очень редко, только когда получали письмо. А в другие вечера они слушали сводку, пили кипяток с ничем не намазанным хлебом. Если кто-нибудь из знакомых или соседей получал письмо, то обсуждали, что там написано, как долго оно шло. Особенно когда самим уже пора было получить… Но потом, если письма все не было и становилось еще тревожнее, они переставали говорить об этом. Старались о чем-нибудь другом, неважном. Только все равно помнили о том, что нет письма, что в сводке опять передавали про ожесточенные бои на Юго-Западном фронте. А дядя Саша писал об изнуряющей жаре. Может быть, он там… И Жене хотелось закричать: "Не надо! Не поможет это! Мы же все равно помним, что письма нет!" Но она молчала. Даже сама что-нибудь рассказывала - про Зойкину Маринку, про Соню. А назавтра, возвращаясь из очереди домой, опять торопилась, - может быть, наконец уже есть письмо… Однажды, подходя к дому, она еще издали увидела у ворот Зойку. Одну, без коляски. - Пошли к Соне. Они получили… Женя метнулась - пока Зойка не договорила - во двор. Посмотреть в ящик. Нет! Она уставилась на резной почтовый ящик. Нет. Им не прислали. Пусть не будет письма, пусть совсем ничего не будет, только не это… - Жень, что ты застряла? Идешь? Ей стало очень стыдно. Что так метнулась. Что обрадовалась - им не прислали. Ведь это - на Валентина Михайловича, Сониного отца. По дороге Зойка рассказывала, что похоронку (как просто она выговорила это слово) получили еще вчера, но только сегодня прибежал Ленька Семенихин и сказал. Женя слушала ее, а в голове вертелось, что от Валентина Михайловича было письмо, совсем недавно, на прошлой неделе. Писал, чтобы не беспокоились о нем. И дядя Саша пишет, чтобы не беспокоились. Дверь открыла Соня. Заплаканная, глаза за очками красные, даже веки опухли. А зеркало в передней завешено простыней… - Мама в столовой. - Девочки… - Анна Ильинична, тоже заплаканная, обняла их, обеих сразу. - Милые мои девочки… - и она затряслась от плача. Женя старалась удержаться, больно прикусила губу.