И тут Михаил увидел, как из желоба высунулся загнутый конец трубы. При следующем ударе огненно-красная труба зазмеилась, поднимая "голову", колыхнулась влево, грозя обрушиться на людей.
Кто-то истошно завопил:
- Тикай!
Толпа хлынула назад, подальше от желоба. Волевач схватил телефонную трубку. Но Хоменко уже сам остановил свой стан. Загнутая вверх труба на глазах остывала, темнела, твердея.
Ананьин что-то возбужденно говорил Романову. Романов отвечал, жестикулируя. Слов не было слышно, но и без слов Путивцев понимал, о чем там шла речь. Шатлыгин стоял рядом молча. Что-то скорбное было в его лице. А где же Волевач? Директор был с немцами. Внешне совсем спокоен. Путивцеву это понравилось. Около директора вертелся мастер, пытался что-то объяснить. Потом Волевач пошел к этой злополучной, выползшей, как змея, из желоба трубе. За ним поспешали мастер и двое немцев.
Все было не так сложно, как могло показаться на первый взгляд. Вес слитка превышал норму. Конец прокатываемой трубы находился вне дорна, и при очередном ударе подающего механизма труба подогнулась и уперлась в желоб. А Хоменко проглядел это. Несколько сотен килограммов металла пойдет на переплавку. Не такая уж большая беда.
Но Романов каждую производственную неудачу воспринимал как личное горе. Теперь несколько дней Клим будет ходить с таким видом, будто похоронил близкого человека. Будь у него семья, другие заботы, другая жизнь, кроме завода, может, он и был бы иным.
…Через два с лишним часа станы снова запустили. Все пошло гладко. Шатлыгин, повеселев, предложил развести руководство завода по домам, но Романов сказал:
- У нас тут будет еще небольшой разговор, а Константин Захарович, наверное, не откажется, - и повернулся к директору.
- Да уж не откажусь, - подал хрипловатый голос Волевач. - В такую погоду пешком? Чего доброго, ноги промочишь, а мне в моем возрасте это уже ни к чему…
- Завтра бюро, - прощаясь, сказал Шатлыгин Романову. - Не опаздывай, а то я знаю тебя: не мог прибыть, товарищ секретарь, задержала производственная необходимость…
- Буду обязательно, - пообещал Клим.
Проводив секретаря окружкома и директора, остались втроем. Расселись: Романов - за стол, Ананьин и Путивцев - на диване. Порывшись в бумагах, Романов сказал, ни на кого не глядя:
- Пришло письмо из крайкома. Наш завод должен послать в рабочую колонну для участия в кампании по сплошной коллективизации руководителя. Колонну должен возглавить член партии, энергичный, знающий деревню товарищ. Я вот тут поговорил еще днем по телефону с некоторыми членами парткома, тебе только, извини, Сергей, не успел сказать…
- Да что там, я согласен, - перебил Романова Ананьин. - Когда выезжать?
- А почему ты решил, что остановились на твоей кандидатуре? - спросил Романов.
- А на какой же еще? - задал встречный вопрос Ананьин.
- Решили послать Михаила Путивцева.
Ананьин встал, нервно заходил по кабинету:
- Ты уже поссорил меня со всеми! А сейчас хочешь поссорить и с братом Пантелея. Но, думаю, Михаил правильно поймет меня: я должен ехать! Согласен, Михаил?
Путивцев не знал, что ответить. Разговор сразу как-то пошел вкось. Да, Ананьин - заместитель секретаря парткома, но Михаил тоже член парткома и знает деревню. Романов будто подслушал его мысли.
- Не кипятись, Сергей. Ты - человек городской, деревни не знаешь, а посему можешь и дров наломать.
- Так, так… Значит, десятилетний стаж в партии для тебя ничего не стоит. А то, что я четыре года воевал бок о бок с крестьянами в солдатских шинелях, был агитатором среди них, - это тоже не в счет. Ты думаешь, Михаил лучше знает деревню? Ведь он уехал оттуда шесть лет тому назад…
- Верно. Но с деревней он связей не порывает и сейчас бывает там, знает настроение людей.
- И все-таки я требую обсудить этот вопрос на парткоме, - настаивал Ананьин.
Он считал, что коллективизация - это теперь самый главный участок борьбы, а значит, и его место там. Романов рубанул, воздух ладонью.
- Забыл тебе сказать, что в письме есть приписка: секретарь парткома лично - заметь: лично - несет ответственность за коммуниста, которого посылает. И этим все сказано. Я решил послать Михаила Путивцева.
- Хорошо… Но я оставляю за собой право сообщить о своем мнении куда следует.
- Это ты можешь, - смягчился сразу Романов и встал.
- Пора по домам.
- Клим Федорович, вы идете? - спросил Михаил.
- Здесь переночую. Надо в крайком позвонить. А когда дозвонишься? Неизвестно. Держи, протянул руку он сначала Путивцеву, а потом Ананьину.
Вечер был ясный, со звездами. Под ногами хрустел схваченный к ночи морозцем талый ноздреватый снег. До заводской проходной шли молча.
- Ты все-таки обиделся? - нарушил молчание Ананьин. - Вот так всегда! - с горечью добавил он.
- Я не обиделся, - ответил Михаил, - но не нравится мне все это.
Почувствовав, что Путивцев искренен, и приняв эти слова как укор Романову, Ананьин успокоился.
- Да, - сказал он спустя некоторое время. - Всем хорош наш Клим: происхождение у него бедняцкое, имя что надо - Клим (намекая на тезку - Клима Ворошилова), а вот фамилия, - усмехнулся он, - малость подгуляла - Романов.
- Это почему же - подгуляла? - удивленный таким неожиданным оборотом в разговоре, поинтересовался Путивцев.
- Ну как же? Последний-то наш царь-батюшка тоже был из Романовых.
- Ну и что? - еще больше удивился Михаил.
- Как - что? В восемнадцатом году при мне одного прямо на перроне шлепнули за то, что в паспорте у него стояло: "Романов". Тогда слух пронесся, будто царь сбежал из-под стражи, и солдаты его всюду искали. А этот и обличьем был схож, с бородкой. Вот его и шлепнули. А потом выяснилось - бухгалтер… Нет, ты не говори. Лучше от такой фамилии подальше.
Ананьин перехватил насмешливый взгляд Путивцева и сам улыбнулся.
- Это хорошо, что ты понимаешь шутки. Ну, бывай здоров. Мне тут надо зайти в одно место.
Ананьин свернул в переулок, а Михаил пошел прямо.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
На улицах Солодовки росли сугробы. Под толстым белым покрывалом еще спали поля. Небо над землей висело тяжелое, набухшее влагой, хмурое. И так длилось до середины марта, когда вдруг с крыш закапало.
Пришла весна. Солнце забралось повыше, дохнуло жарко на сугробы, и потекли из-под них, образуя прогалины, веселые, неумолчные ручьи. Пенились они на запрудах, но неотступно пробивали себе дорогу к Красному яру.
И на дне Красного яра уже не ручей, а бурная речка неслась вскачь через перекаты, к Азовскому морю, затапливая по пути равнинные места, заросшие густым и высоким чаканом.
Случались еще заморозки. Рыхлый снег на какое-то время твердел. Слюденели по краям ручьи. Но все это было уже ненадолго, непрочно. Обнажились пригорки и холмы. Освобождались от снега низины. Только на южных склонах по оврагам лепился жалкий, потемневший снежок.
В полдень под солнцем земля парила вовсю. Густой сытный дух исходил от нее, и лежала она, влажно-черная, разомлевшая от тепла, ожидая семян.
В Солодовке готовились к севу. Жители села впервые собирались выйти на поля, не имеющие межей. В образованный здесь колхоз, председателем которого выбрали Демьяна Путивцева, беднота и большинство середняков пошли волей.
Василия Сусекина и других кулаков раскулачили и выслали из села.
Демида Заозерного не тронули. Но в колхоз он не вступил. Выжидал. Ходил Демид по селу туча тучей, страшно было к нему подступиться.
- Вот что проклятая собственность с человеком делает! - сетовал председатель Солодовского сельсовета, единственный коммунист на селе, Антон Заерко. - Но мы эти бисовски чуйства вытравим!..
- Антон, а Антон, с Демидом чой-то не то. Как потерянный он, - возразил ему Мартын Путивцев.
- Оттого и потерянный, шо с хозяйством жаль расставаться.
Во всех дворах суета начиналась с утра: просматривали конскую упряжь, сеялки, а на подворье у Заозерного было тихо, Демид будто помирать собрался - ничего не делал, ходил по селу в чистой одежде, нарядный; а лицо черное, глаза запалые, резкие морщины у рта и на лбу обозначились еще сильнее. Когда кто с ним заговаривал - не отвечал. Не иначе как потерянный. Эта мысль еще больше укрепилась в сознании односельчан, когда однажды утром Демид зарезал бычка, мясо на досках во дворе разложил и так, неумытый, весь в крови, пошел по дворам сзывать соседей.
- Берите, люди добрые, мясо на помин моей души…
Узнав об этом, пришел к нему на подворье Антон Заерко.
- Аль и впрямь ты рехнулся, Демид? Зачем бычка зарезал? - спросил он.
Заозерный глянул на него из-под густых бровей отрешенно:
- Хочу быть гол как сокол, как ты…
Заерко вскипел:
- Ты мне тут антиагитацию не разводи. Я спрашиваю: зачем бычка зарезал?
- А на помин души…
- Чьей души?
- Моей.
- Ты чого гутаришь? Ты ж живой? - растерянно проговорил Антон.
- То худоба моя только жива, а внутрях - все уже пусто, мертво.
- Да ты шо, сказывся? Шел бы лучше в колхоз, с людьми веселее, мужик ты работящий, такие нам сгодятся…
- Не, Антон. Колхоз мне не по нраву, привык я одиноким, одиноким и останусь…
Заерко снова рассердился:
- Врешь ты все. Боишься, шо имущество твое в наше ведение перейдет, оттого и лютуешь.
- Как бы жаль было имущество, стал бы скотину резать? - ответил Демид.
- А леший тебя разберет! - выругался председатель сельсовета и проговорил: - Ты тока смотри, не чуди мне больше!
Демид на это ничего не ответил, повернулся и пошел в хату.
А в воскресенье видели его на рассвете, как он выходил из Красного яра, а в руках - веревка. Сказали об этом председателю сельсовета, и тот приступил к Демиду с расспросами:
- Ты чо делал-то в Красном яру?
- То моя справа, - нехотя ответил Демид. Был он в тот раз просветленный и дерзкий, как и раньше.
- Ох, Демид, ненадежный ты человек…
А Демид будто и не слышал этих слов.
Что с таким было делать? Встревоженный, под вечер поехал Антон в район - советоваться.
Демид в ту ночь тоже не спал. Он сидел на полу и перебирал уже потертые, исписанные мелким почерком листки бумаги. Для чего? Он и сам не знал. Все, что было написано в них, помнил на память. Он нашел эти письма несколько месяцев назад под стрехой, когда собрался подремонтировать дом. Стал читать - и обожгло его внутренним огнем.
Из писем явствовало, что Лариса не его дочь, а Григория, того чахоточного ссыльного, - проклятье всей его жизни. Из-за него-то он и покинул в свое время родной край - Вологодщину, приехал сюда, в Приазовье, за тридевять земель, чтобы уберечь жену, да, оказывается, поздно.
Скучал Демид на новом месте, непривычна была ему степь, безлесая, голая. Снились ему по ночам сосновый пахучий лес, прозрачные, как стекло, озера, твердые, как дерево, грибки, дымчатая голубика - все то, чем богаты были места, где родился. Лишился всего этого он, а ради чего? Уже чужой плод Ольга носила в своем чреве, а он-то обрадовался - понесла жена, теперь остепенится, прошлое забудется, дитя свяжет их навечно.
Нелюдимый к другим, стал он ласков с Лариской. Любил ее, баловал. Ольга сначала удивилась, потом будто даже обрадовалась и к нему помягчела. И думал Демид: сорную траву вырвал из ее сердца вон. Ан нет!
Застал Ольгу однажды, как она т о м у письмо отписывала. Нежданно нагрянул, раньше срока вернулся из города. Она не таилась, думала, соседка зашла, окликнула, а тут он на пороге. Схватила листки, прижала к груди. Но уже не спрячешь. Вырвал он их у нее.
Прочел. Не нашел там слов про любовь, были там слова непонятные, которые он, тот ссыльный, ей всегда говорил. Изорвал письмо в клочья, занес руку - ударить хотел. Но, встретив взгляд ее, понял - не поможет. Еще дальше уйдет от него.
Повернулся, пошел в кабак, напился до полусмерти. Очнулся на третий день у известного на все село забулдыги Федора Кукушки.
Вернулся домой, а Ольга даже не спросила, где был. Все будто пошло по-старому. Весь день он проводил в работе. На ней, работе, вымещал свою злость за нескладную долю. Золотишко завелось. Привез он как-то из города ей перстень. Понравился перстень Ольге. Только сказала она ему не то, что хотел он услышать:
- Когда помру, положи со мной в гроб этот перстень…
- Ты чего о смерти-то заговорила? Тебе еще жить да жить, - испуганно сказал Демид.
- Все помрем, - тихо ответила она.
Слова эти камнем легли на сердце Демида. Чтоб успокоить душу, как и бывало прежде, взял он ружье, пошел на охоту. Вернулся через две недели, в изодранном ветвями полушубке, заросший, усталый, а Ольга к нему с просьбой:
- Пусти! К тетке надо поехать! Край нужно поехать!
- Чего же такие волнения, если к тетке? - усмехнулся он в бороду.
Нехитро было разгадать другое. Спросил ее с пристрастием, и она сразу призналась, заплакала:
- Умер он…
И на этот раз смягчился Демид, дал денег на дорогу. И казалось ему: нет теперь помехи его счастью. Но перед рождеством занемогла Ольга. Привез Демид из города лучшего доктора, сказал:
- Подними женку - озолочу!
Но, видно, уж такая судьба ее горькая.
Умирая, все норовила она куда-то глазами вверх показать. Тогда он решил, что взгляд ее уже обращен к богу. Но, видать, помнила она о письмах, земные нити еще держали ее плоть, хоть душа наполовину была там, в вечности.
Положив Ольгу в сырую землю, еще пуще стал он баловать Ларису.
Пришло время, как и просила Ольга, отправил он дочку в станицу, где была средняя школа. Жила она там у Ольгиной знакомой, учительницы. Скучал он без Лариски, а уж приезжала на каникулы - не знал, куда посадить, чем угостить. Рад был несказанно, когда, окончив школу, она вернулась в Солодовку. Преобразилось все: в доме снова появилась хозяйка. По возможности старался он облегчить ее труд. Вот потому и воспротивился Демид возникшей любви ее с Михаилом - голодранцем! Долю свою считал несчастливой и не хотел, чтобы у дочери она была такой же. И вдруг - эти письма. Оказывается, Лариска ему не дочь, а нагуленная девка.
Все он прочитал в ее лице: и острый носик, как у того, чахоточного, и глаза зеленые, и руки тонкие, барские… Сколько лет лелеял чужое семя! Тяжелый разговор с нею был напоследок. И с тех пор не ладилось у них. На покров Лариса укатила в город, к тетке, Ольгиной сестре. И до масленицы ни разу не приехала. Весточки даже не подала. Стало быть, никому он не нужен. Что же делать? Как быть? То, что нажито здесь, не сегодня завтра отберут сельсоветчики. Для чего жить? Быть конягой в колхозной упряжке? Порешить себя? Пробовал, но в последнюю минуту передумал. А не лучше ли кинуть все, стать странником, свободным человеком. Мысль эта, родившаяся внезапно, окрепла в нем. Да, быть одному, свободным. К одиночеству он привык еще на Севере.
Отец Демида на Вологодщине поставил избу за озером, подальше от людей, вот потому и получили они кличку - Заозерные, а потом уже в документах она обозначилась как фамилия.
Демиду по наследству достался добротный бревенчатый дом со светлыми горницами, большой кусок земли при нем. Удача сопутствовала ему в охоте. Шкурки, которые он привозил в Вологду, а то и в Москву, ценились недешево. Демид разбогател. Любой в селе готов был отдать за него свою дочь, но судьба свела его с Ольгой, пришлой, учительницей.
Приехала она сюда, на суровый Север, недавно. Шустрая была и бесстрашная. Одна ходила в лес, по грибы, по ягоды, а в то время пошаливали в окрестностях бродяги. Вот и столкнулась Ольга в лесу с двумя бородачами. Демид услыхал ее крик. Пошел на него. Заплутал, но она успела крикнуть еще раз, прежде чем бродяги втолкнули ей кляп в рот. Тут уже напрямик, через кустарник, подрав одежду и лицо, выскочил он на полянку, а они уже зверствуют над ней.
- А ну, бандюги, мать вашу… Встать!
Те двое, заросшие, оборванные, попятились, юркнули в кусты. Демид подошел, а она - без сознания. Платье на ней разорвано, и до чего ж кожа у нее была нежная да белая. Загляделся Демид, тут-то один бродяга и оседлал его сзади, вскочил на спину. А другой спереди рванул ружье. Повалили Демида, больно ударили чем-то в бок. Выпростал он одну руку, еще сильнее потянул тот, что держался за ружье, увлекся, а Демид тем временем и поддел его охотничьим ножом под ребро. Бродяга сразу обмяк, со стоном сполз на землю.
Другой при виде крови заорал дико, бросился наутек. Тот, раненый, открыл налитые страхом глаза - надо было его кончать, и Демид еще раз ударил его, на этот раз в сердце, как кабана. И все. Тут, как на грех, очнулась Ольга, увидела эту страшную картину - и снова в беспамятство. Взял Демид бродягу убитого, отнес в сторону и бросил в трясину. Не начальству же заявлять на себя? Обмылся в озере. А потом отвел Ольгу домой.
Тайна та и связала их. Первое время Демид опасался - выдаст! Нет, не выдала. Стал он к ней захаживать. Посидит, чаю попьет. Она ему все про разные книжки рассказывала, дала кое-что почитать. Только не смог он их осилить. Скукота одна. Про лес пишут, а чего об нем писать? Иди и гляди, лучше всякой книжки. Как-то сказал он ей об этом, а она вроде обиделась. Не ходил к ней Демид пять дней и каждую ночь, только глаза закроет, видит ее на той поляне в разорванном платье. Наваждение какое-то. На шестой день не выдержал, пришел к ней:
- Будь женкой мне. Все, что у меня есть, - твое…
Не ответила она ему ни да ни нет, и он, взяв ружье, ушел на месяц в лес. А когда воротился, то услышал от нее такое, что дух зашелся от радости:
- Думала я над вашими словами… Согласна я…
Прожили два года. Достаток в доме. Чего ей в школу бегать? Но, коль охота, пусть бегает. Одно огорчало - постреленка нет, наследника. И когда она ему про свои книжки, он ей про другое: у всех дети есть, а у нас?
С этого началось отчуждение. Демид подолгу оставался в лесу. Уже и денег девать было некуда, а он все промышлял…
Однажды, вернувшись из лесу, услышал от знакомого:
- Демид! Не переусердствуй, часом, на охоте-то! Твою видели тут с пришлым.
- Это правда? - спросил он Ольгу.
- Что - правда? Да! Живет тут один ссыльный из моих мест, больной… одинокий…
Больной? Это успокоило Демида.
- Как зовут его?
- Григорием.
- Позови его на чай. Хочу познакомиться.
Посмотрел на него - и совсем успокоился: хилый, по всему видать - чахоточный, недолго протянет.
Он, Демид, по сравнению с Гришкой был орлом рядом с курицей. Но так случилось, что пришел он однажды из лесу и застал их вместе и… не за книжками. И тут этот чахоточный вдруг заявляет:
- Я люблю Ольгу Васильевну…
Дал бы он ему тогда, чтобы дух вышибить; а что дальше?
Ольга с того дня совсем чужой стала. Демид - в дом, она - в школу. Демид запил. Приходил домой поздно, кричал:
- Где эта гнида?! Я ее щас разлущу…
Утром ему было стыдно, и он спозаранку молча собирался. Шел на поле или в лес. Может, все обойдется. Пришел однажды домой трезвый, усталый. Она дома. Как бы его поджидает.
- Что скажешь? - спросил Демид.
- Знай: из страха за тебя пошла и, - добавила она, - из благодарности, но это не любовь, понимаешь, не любовь! - И все это так спокойно, что сердце у Демида захолонуло.
Вскоре он продал дом, землю, сказал Ольге: