Июнь - Олег Смирнов 10 стр.


Устраивались на новой границе, обживались, изучали и оборудовали отведенный под охрану участок. Денно и нощно несли службу. И первым отличился замполитрука Кульбицкий: вступил в бой с вооруженной бандой националистов, двух уничтожил, двух заставил сдаться. Вот тебе и певец!

Неутомимый был парень. И как успевал беседовать с забитыми, неграмотными волыняками, писать на тетрадной бумаге их заявления, чтоб приняли в колхоз, собирать местных комсомольцев! Кульбицкий, сибиряк, родом из-под Иркутска, выучился украинской мове и, когда на собрании произносил "Товаришши! Товаришш-ки! Голос мае Ганна Баштык", в хате одобрительно перемаргивались и хлопали в ладоши. По почину Кульбицкого пограничники заставы пособляли крестьянам чинить хаты, делились накошенным на заливных лугах сеном, ездили по деревням и селам с самодеятельными концертами, уж тут Кульбицкий пел столько, сколько просили слушатели.

А то было такое: Буров с Карпухиным находились ночью в секрете, Кульбицкий проверял наряды, Карпухин с перепугу - первогодок - обстрелял Кульбицкого. Когда разобрались, тот подошел спокойненько и говорит: "Стреляй, Александр, не по своим, а по нарушителям, да не так, как нынче, иначе они уйдут от тебя обратно целехонькие. А вообще-то надо было подпустить, окликнуть и задержать! Правильно, сержант?" Буров проворчал что-то, именно проворчал, потому что Карпухин подвел и его: уж старший наряда не учил ли? Ну, а поворчать он умел, этого у сержанта Бурова не отнимешь.

9

Горло сдавило, не сглотнуть. Надо же так разволноваться! Ну, добрел до Буга. А здесь что? Видна разбитая мельница, сгоревшая плотина, головешки, река тускло поблескивает. На польском берегу пылит автомобиль, извивается обоз, на нашем берегу - обгоревшие сосны, вспаханный разрывами мыс и яма, где Буров с Карпухиным встретили войну. В этом вся причина волнения. Вот где началась для них война. Как же давно это было, не упомнишь, до того давно, он состарился с тех пор на сто лет! Прав был Саша Карпухин: до войны у них была нормальная, нетрудная жизнь, подумаешь, ловили нарушителей, ну и что? Да вот, кстати, на этом месте, чуть левее, Буров и Шмагин захватили немецкого шпиона.

Как это случилось? А так. Лунной ночью Буров со Шмагиным направлялись к Бугу, на левый фланг. Дозорная тропа. Шаги. Буров и Шмагин скрылись в кустах. На тропе - пограничный наряд, возвращается с левого фланга. Условным щелканьем прицельной планки Буров остановил их. Сошлись под кустом, коротко и вполголоса поговорили что и как. Разошлись: те - на заставу, Буров и Шмагин - на фланг. Там правый фланг соседней заставы, на стыке обменялись с соседним нарядом паролем, отзывом, повернули обратно. Трава на лугу серебрилась, особенно кочки. Буров присматривался к ним. Чудно - одна из кочек передвигается. Буров оружие наизготовку - и туда. Подобрался: в траве - человек. Потом задержанный показывал вытатуированный на груди крест клялся: "Естем поляк!" Поляк-то поляк, а на поверку - шпион.

А Миша Шмагин был весельчак и отчаюга. Анекдоты свои шпарил. Любил повторять: "До меня дошли шлюхи", либо: "Что вы меня берете мертвой схваткой" - или что-нибудь в этом роде. Сперва его поправляли - не шлюхи, мол, а слухи, не схваткой, а хваткой, после уразумели: дурачится, в натуре же парень грамотный, городской. Настолько был городской, далекий от природы, что из деревьев знал один конский каштан и то потому, что этих каштанов полно в его Киеве. Уж порассказывал про Киев, про Софийский собор, Владимирскую горку, Крещатик. Не говорил - разливался: "Хлопцы, названия киевских улиц - сплошная музыка: Рейтарская! Золотоворотская! Малая Подвальная! Что, не музыка? А я обитал на Большой Подвальной!" Ни пуль, ни ножа не боялся, нарушителя норовил брать голыми руками, отчаюга. А внешностью - низкорослый, губастый, курчавый, смешно, по-детски картавил.

Буров отошел от реки - в лещинник, переплетшийся, непролазный, в августе будет богато орехов, в прошлом году ими неплохо полакомились. Набрел на гороховое поле, зыркнув по сторонам, опустился на корточки, сорвал стручок. Горошины были мелкие, незрелые, он глотал их, почти не разжевывая. Где-то близко раздались голоса, и Буров лег ничком в канавку, лежал с набитым ртом; вспомнился ему Карпухин: "Лежим, как зайцы в борозде". Точно, заяц. Голоса удалились, Буров встал на колени и сорвал стручок.

В сумерках признал и другое место - овражек, заросший бирючиной. В этом овражке весной, когда стаял снег и журчали вешние воды, Буров натолкнулся на следы. Он дал знать на заставу и чесанул за нарушителями по грязище, по воде; вскоре его догнали старшина Дударев и сержант Ховрин с розыскной собакой по кличке Ингус. Ее назвали так в честь знаменитого карацуповского Ингуса. Собаку поставили на след, она потащила их за собой. Легкий в ходу Буров не отставал от Ховрина и как бы со стороны видел себя: в подрезанной шинели, в сером суконном шлеме со звездой, опоясан брезентовым патронташем.

Туман, морось. Ховрин подбадривал овчарку: "Хорошо, Ингус, хорошо", - освещал местность фонарем: не утерян ли след. Ингус бежал торопливо, отряхивался - мокрая шерсть на спине собралась во множество острых кисточек, ровно помазки для бритья. Вымахали к мельнице. Мельник подтвердил, что двое неизвестных прошли здесь недавно. "Туда пийшлы. Хиба то чужи?"

Пограничники побежали дальше. Рассвело. Ингус сделал стойку, рванулся. Он коротко и сильно дышал, сглатывал слюну. Опять сделал стойку, зарычал, натя нул поводок. Нарушители близко: в кустах движение. Ховрин нажал на пружину защелки, отцепил поводок: "Ингус, фас!" Огромными прыжками овчарка помчалась к кустам. Обгоняя Ховрина, Буров устремился за ней. Из кустов хлопнули выстрелы, пулей Бурову ожгло висок. Ингус прыгнул на одного, на другого прыгнул Буров, вышиб из руки маузер, припечатал к земле. Подоспел Ховрин, а за ним приотставший Дударев. Скрутили голубчиков. Диверсанты. Направлялись во Владимир-Волынский.

Да, тем апрельским утречком Буров чесал за Ингусом - пятки сверкали. А ныне - колено раздуло, ступни растер, охромел, в пояснице кол, живот от голода подвело, во всем теле слабость. И голова как-то побаливает, словно уколами шила пунктир намечают в затылке, чтобы отделить правую половину от левой. Еле волочит ноги, пошатывается.

Жара спала, однако духота застаивалась меж деревьев, млело обволакивала и казалась липкой на ощупь. Небо было багровым от заходящего солнца, больше ни от чего. И канонады давно не слыхать.

Буров вынул из нагрудного кармана зеркальце: уцелело, ну и ну! Повертел, поднес к лицу. Видик! Зарос щетиной, глаза ввалились, скулы торчат - краше в гроб кладут. А все ж таки узнает себя: лоб исполосовали складки, брови разлохматились, как у лешака, приплюснутая переносица - саданули гирькой в школьной драке - мета до гроба. Да что он все о гробе и о гробе? Не стоит разглядывать, тем более уже смеркается.

Буров уличил себя в том, что некоторое время шел бездумно, не отдавая отчета, куда идет и зачем. Сызнова затмение, поосмотрительнее с ними, с затмениями этими, а то влипнешь как пить дать. Оказывается, вынесло его в тыл участка. Ну что ж, вздремнет здесь.

Он натаскал хворосту под сосну, улегся, ровно задышал, засопел, но это посапывание не помогло. Сна не было ни в одном глазу. Ворочался с боку на бок, натыкаясь на автомат, на сучки. Изворочавшись, заснул внезапно и мгновенно.

И сразу увидал Федю Лобанова. Будто Федя гуляет с завитой, как овечка, зазнобой. Они прогуливаются по Летнему саду, по Невскому проспекту и Литейному, по набережной Невы, а Буров следует за ними.

Затем зазноба, похожая на овечку, улетучивается, и Федя с Буровым заходят в казарму. Точно: школа младших командиров на Выборгской стороне. "Будем грызть военную науку", - говорит Федя и молодецки расправляет плечи, проводит большими пальцами под ремнем, сгоняя складки гимнастерки назад, стройный, изящный, неотразимый.

Но вот уже вместо Лобанова и Бурова в казарме Выборгской стороны старшина Дударев и Саша Карпухин. Коренастый, грузноватый, пропахший махоркой, лошадьми и собаками, Дударев сипит: "Когда прекратишь это - ругаешься из мата в мат? Отучим, через веревочку будешь скакать!". Карпухин крутит стриженой головой, поплевывает на руки, рычит: "Отучусь, товарищ старшина!" - "Судорожно-срочно!" - "Есть, судорожно-срочно!" Карпухин порывается куда-то бежать, но не в состоянии сдвинуться, беспомощно смотрит на старшину, а тот любуется своей наколкой - пятиконечная звездочка между пальцами, большим и указательным.

А после приснился перрон Малоярославецкого вокзала, августовский вечер, раскрытая настежь теплушка, в которой увезут призванных в войска НКВД. Буров на платформе прощается с провожающими. Ему доподлинно известно: в толпе и отец, и дяди с тетями, двоюродные братья и сестры, соседи по улице, товарищи по депо, но ни одного лица не может разобрать, кроме Валиного. Буров припадает к нему губами, целует.

Пробудился с острым чувством сиротливости, подумал: "А если наши не скоро вернутся? А если вообще не вернутся?" Пристыдил себя: расхлюпился, в мрачность впал, закрутил гайки. А наши придут, рано или поздно.

Он стыдил, настраивал себя, но сознание сиротливости не ослабевало, а, наоборот, крепло. Когда же он махнул рукою на свой настрой - черт с ним со всем, - постепенно успокоился и приободрился. Или так ему показалось.

Луна то светила чистым кругляшом, то заглатывалась тучками, а чаще всего виделась сквозь переплетение ветвей, как за тюремной решеткой. Ветер нес с реки свежесть, из урочища - душноватое тепло. Сухолом под сапогами потрескивал, как постреливал. Разучился Буров ходить по-пограничному. Он добрался до заставы - на пепелище не пошел, смотрел из кустов. Было черно, мертво, пограничная фуражка по-прежнему на братской могиле.

Да-а, а вообще-то Федя Лобанов орел был. Службу любил, поискать таких, огневик дай боже, матчасть пулемета знал как свои пять пальцев - с завязанными глазами быстрей всех на комендатуре разбирал и собирал "максим". В футболе - лучший центрфорвард, голы лепил с лету в девятку, хоть забирай в московское "Динамо". А однажды получил из дому посылку, роздал, себя обделил. Улыбнулся: "Восточная мудрость, парни: все отдашь - станешь богаче, поскупишься - обеднеешь". А Глеб Дударев был силач. Как Иван Поддубный. Бороться с ним не берись, сразу на лопатки уложит. Гирями начнет играть - заглядишься. Как-то старшину командировали во Львов, на окружные соревнования по тяжелой атлетике. Выступал он без всякой подготовки-тренировки, а штангу выжал - рекорд республики, судьи ахнули…

* * *

За околицей в мелколесье были разбиты палатки, возле них прохаживался часовой в рогатой каске, с автоматом на шее: пять шагов туда, пять обратно. Пока Буров приглядывался к нему, немец остановился, направил автомат на кусты.

- Вер ист да? - выждал секунду, пролаял уже уставное: - Хальт! Хэндэ хох! {} - И полоснул очередями. Вокруг Бурова засвистели пули, сверху посыпались срезанные ветки.

Буров отпрянул и побежал в глубь леса, на бегу прикидывая: перестреливаться с часовым бессмысленно, из палаток повыскакивают и Бурову несдобровать. Да нет, не сдрейфил он, просто невыгодно было ввязываться: патронов кот наплакал, гранат всего две. Он убеждал себя, что поступил правильно, однако кто-то сидевший внутри Бурова, некий крохотный Буров, а в нем, крохотном, еще более крохотный, как деревянные матрешки в матрешке, - этот самый маленький Буров ехидно поддакивал: "Факт, а не реклама", - так поддакивал, что ясно было: осуждает большого, всамделишного Бурова.

А большой, всамделишный Буров дышал как загнан ная лошадь и пытался разыскать дозорную тропу, на которую нужно было выйти.

Он отыскал тропу, заковылял по ней. Луна, тихо, безлюдье, теплынь - хоть его познабливало, это, видать, от недоедания, организм слабеет. Поесть бы! Красноармейский ужин, хлеб и сало Теодосия Поптанича, немецкие колбаса, галеты или шоколад - все что угодно. Лишь бы поесть. Голод можно приглушить куревом, но и курева нет. Впрочем, курить в наряде не положено.

Буров ожидал, что тот, маленький, засевший в нем, снова скажет что-нибудь ехидное, с подначкой. Но тот молчал. Ну и ладно.

Буров ходил по участку и залегал, вновь ходил и вновь залегал. Перед рассветом залег да и уснул.

Проснулся, когда солнце пригрело. Потягиваясь, протирал глаза, разминал занемевшую руку, недоумевал: как же так сморило? Хорошо, кабан вблизи прошел, а если б немец? На буковом стволе, в месте, где отломился сук, - как след человеческой ступни.

В перелеске закуковала кукушка грустно и одиноко. Буров подумал: "Не буду загадывать" - и вскоре пожалел об этом, ибо вещунья все так же печально и отрешенно отсчитала добрых два десятка лет. Ну вот, могла напророчить ему еще двадцать лет жизни, а он поостерегся искушать судьбу. И зря. Впрочем, все это ерунда, мальчишество.

- Сержант Буров, вставай - сказал он себе и встал.

- Пойди ополосни физию, - сказал и пошел к ручью, помылся, прополоскал рот.

- Перемотаем портянки, так, что ли, сержант Буров? Так, конечно, - сказал и перемотал портянки, подтянул голенища сапог.

И уж затем заметил: как будто сам себе отдает приказания, вообще разговаривает сам с собой. Сперва он подумал о крохотном Бурове, что ехидничал давеча и подначивал. Не тот ли? Понял: не тот, здесь совсем иное, здесь - будто товарищ, равный тебе во всем, и ощущение: ты не один, ты с верным другом-двойником.

Так-то вот: выбрал наконец дружка - самого себя. А в той, навечно ушедшей жизни не удостоил дружбой никого - ни в депо, ни на заставе. Но почему, почему бы не подружиться было как следует с Федей Лобано вым, с Кульбкцким? Или со Шмагиным? Или с Сашкой Карпухиным? Черствятина, начальство из себя корчил, об авторитете пекся.

А отчего бы с Валерой Лазебниковым было не сдружиться? Мягкий, уступчивый, общительный, одно время прямо-таки льнул к Бурову. И талантливый, как рисовал-то! Однажды Лазебников рассказал ему о себе. Пацаном повлекло к рисованию, в школе учитель подарил цветные карандаши, Валерка разрисовывал лист за листом - и альбомом одарил учитель. Валеркин отец, донской казак, мрачный, жестокий и исступленный в труде, застал сына рисующим пароход, рявкнул: "Художество малюешь, змееныш?!" - порвал лист и зверски избил сына, зажав голову между колен. Бил сыромятиной и приговаривал: "Ты хлебороб, твоя забота - хлеб ростить, а не малевать!" В пацане прочно поселился страх, до семнадцати лет Валерка не рисовал, а потом дерзнул из дому и поступил в художественное училище в Ростове, оттуда пошел в Красную Армию. Когда западные области воссоединились с Советской Украиной, Лазебников попал в погранвойска, первеющий художник был в комендатуре, все заставы оформлял. Как он полз в село, волоча перебитые ноги? Как его застрелили вместе с хозяином двора Стасем Демковским?

Буров взглянул на дерево: среди зелени - желтый, в прожилках лист, и это желтое, отжившее, резануло по сердцу. Вроде бы рановато желтеть лесу. Иное дело - вишни, и особенно черешни, которыми обсажены волынские шляхи, - те сплошь в желтизне. А с чего в лесу-то? Но почему это так расстроило Бурова? Не начал ли раскисать?

А во Владимире-Волынском желтые листья каштанов были как листья табака. Курнуть бы! А во Львове облетевший с лип цвет набивался в углубления мостовых и тротуаров, как мелко нарубленный табак, было это год назад, в июне. Год назад!

Буров спускался по скосу холма, располосованного оврагами, а ему чудилось: спускается по горбатой, выложенной брусчаткой львовской улочке, слева и справа - церкви, костелы, синагоги. А потом почудилось: спускается малоярославецкой улочкой, незамощенной, пыльной, и ее пересекают овраги. Что ж, во Львов он приезжал на окружное совещание передовых погранич ников, а в Малоярославце родился и вырос - прожил почти двадцать годков.

Тогда на окружном слете, выступал и Буров, речь - как у всех: государственные рубежи бережем неусыпно, любые нарушения границы будут пресечены, родная страна может спать спокойно. Любое, кроме такого, которое случилось двадцать второго, ибо это нарушение было войной. И пограничники жизни свои отдали, чтобы не допустить ее на советскую землю. А когда конец войне? И чем заплатят фашисты за жизни его товарищей? Своими жизнями. Только так: кровь за кровь, смерть за смерть. Родная же страна пусть простит их за то, что уж не сможет спать спокойно, - мертвых прощают.

* * *

Растягиваемый расстоянием, натыкаясь на стволы, дошел автомобильный гул. Буров сказал себе:

- Ну, сержант, имеешь шанс убить медведя. Поспешай к проселку!

В придорожной канаве он устроился основательно: разложил перед собой гранаты, приспособил на бугорке автомат, попробовал, устойчиво ли. Стрелять надо прицельно, наверняка.

Гул растрепанно доносило из лесу, со взгорка, но автомашины еще не было видно, и проселок был пустынный, словно все вымерло вокруг. И то, что сейчас появится на дороге, должно быть убито.

Грунтовка, взбираясь на холм, распласталась до горизонта. И там, наверху, что-то зачернело. Ближе, ближе. Так, грузовик.

Дорога ожила, однако у Бурова было прежнее ощущение: она пустынна, здесь все убито раз и навсегда. Он весь напрягся, горечь, тоска, слабость отходили от него, и оставалось одно - уверенность. Спокойная уверенность, что он навяжет врагу бой и выиграет.

- Сержант, - сказал Буров. - Фашист газует. Приготовься!

Машина близилась - тупорылая, с удлиненным кузовом, в зеленовато-розовых разводах маскировки, брезентовый верх трепыхался. Когда до оппеля оставалось метров сорок, Буров выкрикнул: "Огонь!" - и выпустил очередь, метя по скатам, вторую очередь - по ветровому стеклу. И швырнул гранату, другую. Взрывы, звон разбитого стекла, скрежет железа.

Оппель пошел юзом, будто при гололеде. Остановился. Шофер уперся залитым кровью лбом в руль, его спутник открыл дверцу, побежал к лесу. Буров выстрелил в него - мимо, а больше патронов нет, израсходовал.

Он подковылял к кабине, заглянул внутрь: водитель сполз с руля, согнулся в три погибели - труп. Буров обыскал его: пачка сигарет, плитка шоколада, непристойные открытки, презервативы, в планшете - карта, в углу сиденья - бутылка с вином, а главное, автомат с магазинами. Буров прежде всего схватил оружие - магазины были снаряжены, а вот и парочка гранат. Забрал и сигареты, шоколад, бутылку.

Обследовал кузов: под брезентом ящики. Снаряды. Жаль, не автоматные патроны, снаряды ему не нужны.

- Боеприпасы везли? А мы поступим так… Бензином из канистры он плеснул на радиатор, на скаты, на брезент, чиркнул зажигалкой - и ходу. Перековылял через кювет, махнул напролом по кустарнику, по пнистому перелесью, по сосняку. Минут пятнадцать спустя позади загрохотало.

- Салют по случаю нашей победы, сержант!

Он перешел на шаг, отдуваясь, отфыркиваясь. Фейерверк получился знатный. Патроны есть, пара гранат. Курево есть. С едой худо.

Буров отломил кусочек шоколада, проглотил, почти не разжевав, и так всю плитку. Ее как не бывало. Закурил сигарету. Но голод, мутящий, ненасытный, не утихал. Нажмем на малину-ягоду. Правда, с нее и ног таскать не будешь. Как сосет под ложечкой!

Назад Дальше