Новичку и приблизиться к ним трудно - от них несет трупным запахом. Руки в ранах, ноги в волдырях. На ранах копошатся паразиты. Но призраки, бывшие людьми не обращают на них внимания. Ползут… Ползут… Тихо… Медленно… Иногда один, иногда другой отстанет от толпы, пошатнется. Задумается. И не решит, что делать. Сделает шаг. Сделает другой. Упадет на колени. Упрется руками в землю. Проползет на четвереньках три-четыре метра, оглядится невидящим взором, приникнет лицом к земле, припадет грудью к песку. Оцепенеет на минуту. Дрожь передернет его. Смертельная тоска в глазах. Ни слова не промолвит бедняга. Не вздохнет. Не пошевелит губами. Отползет безмолвно в сторону. К бараку. Под забор. Отползет… Ляжет. Закроет глаза. И - конец.
Другой же не хочет отделяться от толпы. Падает наземь и лежит. Его соседи не в силах ему помочь. Идущие сзади задевают его ногами, спотыкаются. Некоторые с горем пополам перешагивают через него. Некоторые, обессилев, валятся сверху.
Ползут… Ползут… Ползут… Сколько их? Сто, двести, триста? Кто они? Команда лагерных доходяг. Они идут на работу! "Идут на работу"!!!
Команда доходяг устойчива. Она не уменьшается. Люди в ней не переводятся.
Что с того, что большая часть доходяг умирает за день - в бараках, по пути, на "работе"… Вечером вернется лесная команда. Она пополнит поредевшие ряды доходяг. На смену умершим горемыкам придут кандидаты в покойники. Количественный состав команды доходяг остается неизменным.
Лесная команда, в свою очередь будет усилена за счет новых арестантов. Через месяц-другой многие из них вольются в команду доходяг. Так и совершается круговорот жизни в лагере. Ежедневно в Штутгоф доставляют новые партии заключенных, однако количество обитателей лагеря растет очень медленно.
В страшных муках умирают люди на полях сражений. Но там - все равны. Там ждет раненых помощь. Там - в руках у людей оружие, они могут защищаться. Там - смерть и страдания имеют какой-то смысл: борешься ради какой-то идеи за родину, за свободу. А тут - пустота. Бессмыслица. Нелепость. Никто не окажет тебе помощи. Никто не посочувствует, не утешит в горе, не проводит в последний путь напутственным словом любви.
Уж лучше умереть по приговору даже на виселице, чем от голода и гнойников! В старину в некоторых странах существовала традиция: перед казнью выполнить последнее желание осужденного на смерть. Ему давали есть, разрешали курить, написать письмо, опрокинуть чарку… А тут - пнут ногой, и все.
Ужасны были лагеря смерти, куда узников привозили и тотчас уничтожали. Но такая же участь ждала заключенных и под сенью Леса Богов! Разница заключалась лишь в том, что здесь человека истязали, калечили, постепенно высасывали из него все соки и обрекали на голодную смерть…
Бог знает, какая разновидность лагерей более к лицу нашему просвещенному веку. Не берусь судить… В конце концов - дело вкуса…
Ползет… ползет команда доходяг. Каждому каторжнику они напоминают о бренности всего сущего - memento mori. Все одинаково хотят жить. Но все одинаково знают: пройдет месяц, другой - не миновать и тебе команды доходяг.
Новичок столкнувшийся впервые в жизни с доходягами, на время как бы теряет рассудок. Его страшит не сама смерть - ужасен вид этих еще не умерших, но уже уничтоженных людей. И сама смерть является в образе этих живых трупов униженной, поруганной и оскверненной.
Новичок сам не чувствует, как мороз проходит по коже, как побелевшие губы тихо шепчут, дрожа:
- О господи, господи!
"DIE ARBEIT MACHT DAS LEBEN SUSS"
Первое наше воскресенье в лагере, фактически - наш первый рабочий день. В это воскресенье в лагере не работали, - вообще в тот период в лагере уже не все воскресенья работали. Однако некоторые команды обязаны были трудиться.
- Адвокаты профессора ксендзы, финансисты писатели и прочий литовский сброд - марш строиться, живо! - с удовольствием кричит писарь блока, бешеный тиролец Тони Фабро. - Пошевеливайтесь, вы, грязные свинячьи выплодки.
Кроме нас, построили несколько команд, состоявших из поляков политических заключенных. Они обвинялись в принадлежности к тайным политическим организациям, и следствие по их делу к тому времени не было еще закончено.
Нашим капо был немчик Заутер. Он попал в лагерь на две недели раньше, чем мы, но оказался редкостным пронырой. В лагере Заутер быстро сделал блестящую карьеру - пробрался на должность надсмотрщика.
Заутер, как явствовало из документов, имел 17 судимостей. Заключение он отбывал за истязание малолетних, а в заключении и сам стал начальством…
Мы перевозили в вагонетках песок. На одном конце узкоколейки надо было срыть холм, на другом - завалить яму с водой. Расстояние между обоими концами около полутора километров. К каждой вагонетке прикреплены шесть-семь человек. Рельсы проложены по песку. На пути четыре поворота. У среднего поворота стоит Заутер с веселой улыбкой на лице, у других - его помощники то бишь вице-капо. Мы должны были погрузить песок отвезти его в другой конец, свалить в яму и ехать обратно.
Стоял конец марта. За ночь сильно подморозило. Солнце светило и ласкало. Прокатиться на вагонетках из одного конца в другой - как будто не так уж страшно. Надо только вагонетку подталкивать. Но тут-то и была собака зарыта. Толкая вагонетку, надо было бежать. Рысью или галопом. С грузом и порожняком - все равно. Клумпы вязли в рыхлом песке, не держались на ногах. Пробежишь два-три шага и натрешь ноги до крови. Проклятые клумпы.
Пока грузишь песок - вице-капо дубасит тебя по спине и по бокам, да еще при этом читает мораль: не ленись.
У каждого поворота палочное внушение повторяется. Хочешь прошмыгнуть мимо вице-капо, - вагонетка, как назло, соскальзывает с рельсов. Сделай милость, подними ее!
Пустую мы еще кое-как затаскивали, но с полной - шутки плохи. Пока поднимаешь вагонетку, появляется сам Заутер. В руках у него тоже палка. Он прилежно начинает тебя колотить. Колотит и приговаривает, как заведенный:
- Die Arbeit macht das Leben suss! Die Arbeit macht das Leben suss! Die Arbeit macht das Leben suss!.. - Работа услаждает жизнь!
Поворот на том месте, где стоял Заутер был особенно крут. Вагонетка здесь всегда соскакивала с рельсов.
Заутер улыбался. Заутер сиял от удовольствия. Заутер усердно орудовал дубинкой. Ласково смеялся и повторял:
- Работа услаждает жизнь.
На исходе рабочего дня возвращаешься в барак. Возвращаешься голодный, с разбитыми плечами, израненной спиной, ободранными боками, с измученным сердцем, с опухшими и растертыми в кровь ногами, с тяжелой головой; втискиваешься, как селедка, в свое вшивое логово и начинаешь понимать, откуда появляются в лагере доходяги.
Мы, как люди, лишенные лагерной специальности, около двух недель не имели постоянной работы. Каждый день нас пихали в разные команды, и везде мы были новичками. У каждого капо - свой характер, свой порядок, свой стиль рукоприкладства. Мы ничего не знали и ничего не узнали. Мы не ведали как надо выполнять лагерные повинности, и не научились, как надо отдыхать.
Ежедневно, ежечасно нам устраивали "баню" - иногда сухую, иногда мокрую. Кровавую.
Узники-ветераны прекрасно знали, что плоды работы в лагере не играют никакой роли. Важно - двигаться, уставать, надрываться, чтобы как можно скорее протянуть ноги. Особенно важно двигаться на виду у всякого начальства. Старые каторжники крутятся-вертятся безостановочно, а сделают всего ничего. И тем не менее их работа производит хорошее впечатление: важно не сидеть сложа руки.
Мы были простаками. Нам казалось: дали работу - выполняй. Выполнишь начальство оценит, скажет - отдыхай. И работаешь бывало, не за страх а за совесть, как работал всю жизнь. К лицу ли дурака валять?
Стараешься от души. За час сделаешь больше чем каторжник-ветеран за день. Остановишься на минутку перевести дух, и тотчас на твою голову обрушивается ураган проклятий и ругательств.
- Ты, лентяй, навозный литовский интеллигент, паршивый оборванец, падаль вонючая и т. д. и т. д.
Чем добросовестней работаешь, тем больше от тебя требуют, тем больше навьючивают и бьют. Ветераны-каторжники глядят на тебя исподлобья, скрипят зубами, так и норовят всучить тебе часть своей работы.
- На, жаба, работай, коли ты такой умный!
Попробуй отказаться! Он и обругает тебя не хуже, чем сам капо, да еще лопатой огреет.
Бог знает, что за птица этот каторжник. Может, он имеет право избивать тебя? В лагере все имеют право бить. Особенно новичка. Все, кому не лень.
Старые каторжники стараются взвалить на плечи новичков часть своей работы, извергают проклятия ругаются, а в глазах у них светится насмешка. Какие, дескать, вы болваны!
Иной каторжник, не скрывая иронии, подойдет к тебе, дружески потреплет по плечу и наставительно скажет:
- Не будь ослом, чего ты дергаешься, будто тебя режут! С твоей чувствительностью и недели не протянешь. Не обращай внимания на ругательства. В лагере все ругаются. Тут необходимо ругаться. Иначе крышка! Ругань важнее хлеба. Черт с ней. Смотри, как я работаю: верчусь, и все. И никто меня сегодня еще не ругал.
Его на самом деле никто не ругает. Он возится, копошится, а толку ни на грош. То, что он за день, за сутки наковыряет, можно сделать за час, за полчаса.
Научиться двигаться без толку не напрягаться, не надрываться, избегать побоев - хитрая наука! Кто постиг ее премудрости, тот может в лагере кое-как перебиваться. Но прежде чем поймешь, что к чему, твои ребра будут изрядно отесаны, а почки отбиты.
Тяжело, ох, как тяжело давалась мне постылая наука!
Нас бросали на разные работы.
Я таскал, например, рулоны толя. Человеку, привыкшему к физическому труду, досконально изучившему правила спасительного "движения" в лагере, такая работа могла показаться не тяжелой. Но мне, тридцать лет просидевшему у письменного стола за научными трактатами, за произведениями изящной словесности, голодному, истерзанному, измученному бессоницами, вшами и побоями, она казалась почти невыносимой. С грехом пополам взвалишь рулон на спину, но через пару шагов падаешь под этой ношей. Будь добр, поднимись! Поднимись, когда тебя нещадно честят, пинают сапогами, бьют палкой, поднимись чтобы через два-три шага снова рухнуть. И так - весь день, двенадцать часов.
Не легче было и на кирпичном заводе, где узники копали и мяли глину, таскали и складывали кирпич. Или в лесу, где таскали, пилили и грузили бревна. Или на стройке, где дробили камень, возили тачками щебень, цемент и носили воду.
Начало апреля. Писарь блока Тони Фабро, бешеный тиролец цыганского происхождения, расхаживает по двору и болтает языком, словно пес хвостом:
- Профессора писатели ксендзы судьи! Стройтесь у забора, поедете в Гданьск.
С моря дует холодный, пронизывающий ветер. Свищет, воет, голосит. Бьет в глаза мокрым снегом оледенелыми каплями дождя и еще черт знает чем.
Ехать надо в открытом грузовике. Без пальто. В рваном летнем пиджачке, в латаных-перелатанных штанах.
До Гданьска нужно ехать сорок пять километров и еще двадцать с лишним за Гданьск, потом переправиться через оба рукава огромной Вислы. Мы должны привезти кирпич - нагрузить машину и вернуться. Есть не будем весь день даже лагерного обеда не получим.
Едем промокшие до нитки, исхлестанные, иссеченные ветром, посиневшие, распухшие. Одни еще пробуют зубами стучать, но и у них ничего не получается: зуб на зуб не попадает. Другие сидят смежив глаза, позевывая, постукивая омертвевшими ногами по кирпичу. Выглядят все так, что, кажется можно смело выводить у каждого на животе порядковый номер покойника.
Да, головорез Заутер был прав:
- Работа услаждает жизнь.
ВАЦЕК КОЗЛОВСКИЙ
Примерно, через две недели мы окончательно потеряли сходство с интеллигентами. При росте 190 сантиметров я с девяносто шести килограммов съехал до шестидесяти семи. У многих были разбиты головы. Ноги у всех распухли, покрылись кровоподтеками, волдырями и ссадинами. Мы ходили с посиневшими от побоев спинами, с расцарапанными лицами. В ушах стоял постоянный звон от оплеух. Редко кто мог похвастаться нормальной температурой.
Мы стали заправскими каторжниками: обовшивели и смело соперничали со старой гвардией в ругани.
Началось распределение на постоянную работу.
Два счастливца в первые же дни попали бухгалтерами и счетоводами в канцелярию. Другую пару судьба вызволила через десять дней. Да и то не совсем. Одного, почти оправившегося от сыпняка месяц спустя убили в больнице табуретом.
Остальные стали чернорабочими. Кто попал на кирпичный завод, кто на каменоломню, кто на строительство шоссе. Одни возили в тачках землю, другие копали рвы, третьи таскали кирпич. На работах подобного рода все были равны - и профессора, и писатели, и ксендзы, и врачи, и юристы.
К тому времени относится наш торжественный переезд на жительство из второго блока в шестой. Его начальником был Вацек Козловский, знаменитость и украшение лагеря, а писарем - кенигсбергский купец-ювелир Ганс Зенгер, повздоривший с гестаповцем из-за какого-то кольца и очутившийся за столь дерзкое неповиновение в Штутгофе. Здесь на купца нацепили зеленый треугольник - знак профессионального уголовника.
В шестом блоке нам дали - как старым каторжникам - место в спальном помещении, битком набитом кроватями.
Каждая кровать имела восемьдесят сантиметров в ширину и состояла из трех этажей. На каждом этаже спали две персоны. Иногда здесь приходилось помещаться трем, четырем, а то и пяти арестантам. Но чаще всего на кровати спали двое.
Кровать была оснащена матрацем и матрациком, напичканным трухой и служившим подушкой. Было тут также необъятное количество блох и вшей, число коих, кажется, постоянно увеличивалось. И две простыни! Подумать только! Неслыханная роскошь!
Очутившись в такой кровати, мы почувствовали себя почетными гражданами Штутгофа и обрели одинаковые права с теми, которые бьют. Тем более что нас, уже успевших снять штаны и улечься, внезапно вызвали в дневную резиденцию где уже ждали Вацек Козловский и главный староста Арно Леман, тот самый, что в первую ночь по прибытии в лагерь так радушно избивал нас, величая старыми верблюдами.
Арно Леман дал каждому по сигарете и произнес прочувствованную проповедь о необходимости дружбы и единства в лагере, так как мол все заключенные здесь - равны. Он любезно осведомился, много ли денег мы привезли. Они, как он слышал, без всякой надобности хранятся в канцелярии. Леман усердно призывал нас пожертвовать на приобретение инструментов для лагерного оркестра. Появившийся как из-под земли дирижер, бывший цирюльник, ясно и убедительно доказал жизненную необходимость и важность музыки. Арно Леман роздал еще по сигарете. И мы раскошелились: кто на пятьдесят марок подписался, кто на сто, а кто и на все двести. Затем с речью выступил сам Вацек Козловский. Он сказал:
- Я строгий, но справедливый. Кто будет покладистым и послушным - с тем ничего плохого не произойдет. Но кто посмеет ершиться, лезть в бутылку тому не поздоровится, тому будет ого! Тем более, что нервы у меня не очень в порядке и я легко раздражаюсь.
И Вацек продемонстрировал свой кулак, действительно заслуживавший трепетного внимания.
Позднее, познакомившись с ним ближе, я научил его петь литовскую песенку. Она Вацеку очень понравилась. Он даже заподозрил, что я сочинил ее специально для него:
Мне почтенья не окажешь
Трахну, тресну, мертвым ляжешь.
Рук моих узнаешь силу,
Стукну раз - катись в могилу…
Вацек заявил, что это - как раз то что ему нужно. Он сделал ее своим гимном.
Мясник по профессии, Козловский был родом с польского побережья. Он носил красный треугольник - отличие политического заключенного. Однако за какие политические преступления он попал в лагерь - никто не знал. Говорили, что Вацек уже здесь в Штутгофе загнал в могилу собственного брата. На его счету было несколько десятков убитых. А сколько ребер и ног переломал он, сколько голов размозжил - один только бог знает!
Сорокалетний, приземистый, широкоплечий, некогда чернобровый, с проседью и плешинкой, Козловский был профессиональным убийцей и палачом-любителем. От водки и ругани он совершенно потерял голос и шипел по-змеиному. Рука у него была тяжелая. Одним ударом сбивал Вацек арестанта с ног. На оплеухи Козловский никогда не скупился. Не жалел он и своих подкованных сапог: бил и в хвост и в гриву. Особенное пристрастие Вацек питал к палке. Шел ли узник на обед или с обеда, с работы или на работу, брел ли из барака или в барак, Козловский неизменно встречал и провожал его ударами. Ни с чем не сравнимое наслаждение получал Вацек, когда врезался в толпу заключенных и рассыпал во все стороны удары, словно былинный русский богатырь, ворвавшийся в басурманскую рать.
Временами на Козловского находила какая-то апатия. Иссякала удаль, пропадало желание размахивать палицей. В такие горестные для него минуты он приказывал каторжникам улечься во дворе - в ненастье и в ведро, все равно прижаться друг к другу и разгуливал по телам орудуя своей булавой как попало. Иногда и для такого сравнительно легкого моциона у него не хватало воинственности. Тогда он становился недалеко от лежавших и швырял в них камнями. Тут уж что кому достанется…
Порой по прихоти Козловского арестанты превращались в ящеров - ползали по двору, порой в лягушек - прыгали и скакали, порой в факиров - должны были сидеть на одной ноге.
На этот счет Вацек был человек изобретательный. Он обладал поистине удивительной фантазией.
В торжественных случаях Козловский применял еще один, довольно популярный среди лагерных головорезов метод избиения. Сильным, отрывистым, чаще всего неожиданным ударом Вацек бросал узника на землю, вспрыгивал ему на грудь и выделывал различные па, словно козел перед кобылой. В результате - несколько сломанных ребер.
С 1944 года лагерное начальство, предчувствуя возможную расплату, занялось составлением документов, в которых пыталось доказать, что узникам не так уж плохо жилось. Время от времени капо и надсмотрщики блоков письменно удостоверяли, что телесное наказание в лагере строжайше запрещено.
Удостоверить удостоверяли, но били с не меньшим старанием.
Однажды после церемонии подписания такой бумажки, известный в лагере капо Лукасик, даже среди самых отпетых считавшийся негодяем, сломал арестанту-латышу несколько ребер и в придачу размозжил ему голову. Лукасик был приставлен к команде, составленной из бывших латышских эсэсовцев попавших теперь на немецкую каторгу. Лукасик преподавал проштрафившимся правила поведения и возвращал их обратно в объятия немецкой власти.
"Ученика" Лукасика доставили в больницу. В больничную умывалку без всякого злого умысла заглянул и сам преподаватель. Лукасика окружили узники-санитары, которые стали усовещивать его: как-де не стыдно ему быть таким злодеем. Каким-то образом в больнице оказался и Вацек Козловский. У него был безошибочный нюх на драки. Он их чуял за версту и никогда не пропускал приятного случая принять в них посильное участие. Ну и обрушился Козловский на бедного Лукасика!
- Не знаешь ты, собачья морда что бить у нас возбраняется? - ревел Вацек. - Я покажу тебе, псина дохлая, как бить…
И что же вы думаете - взял и показал. Вацек был мастером на эти дела.
Козловский колотил несчастного педагога так что стены дрожали.