А здесь, на задах судна, свет масляной лампы и в самом деле куда как кстати, потому что кормовой трюм так раздался вширь и так плотно забит товарами, что неоглядная ширь эта и заставленность лишь многократно усиливают общую путаницу и еще более углубляют ночную тьму. И вот Бен-Атару приходится лавировать меж всех этих раздувшихся мешков с пряностями, да огромных тюков тканей, да пузатых кувшинов с оливковым маслом, связанных друг с другом льняными веревками, точно пленники у пиратов, а тут еще ему навстречу поднимаются с подстилок оба верблюжонка, мерцая в темноте своими полными печали глазами. Еще в Танжере пустая гулкая ширь, открывшаяся в трюме старого сторожевого судна, когда оттуда убрали солдатские нары, вдохновила компаньона Абу-Лутфи на мысль добавить к баранам и курам, предназначенным для корабельного котла, еще и двух молоденьких верблюжат, самца и самочку, и вот теперь они стоят перед Бен-Атаром, тоже связанные друг с другом мягкой веревкой. Верблюжат этих Абу-Лутфи надумал преподнести в подарок новой жене компаньона Абулафии, в расчете смягчить непреклонный дух этой женщины, дав ей возможность ощутить взаправдашний вкус и запах той загадочной далекой Африки, из которой горестная судьба путаными своими путями привела к ней ее молодого мужа. Поначалу Бен-Атар решительно отверг нелепую идею арабского компаньона, но в конце концов свыкся с ней и даже согласился - не потому, конечно, будто и сам вдруг вознадеялся, что незнакомая ему голубоглазая женщина вдруг ни с того ни с сего воспылает любовью к двум этим маленьким горбатым тварям, но из совершенно иного расчета: а может, эти необычные и редкие животные приглянутся каким-нибудь знатным франкским вельможам? Ведь знать - она везде знать, везде и всюду так и тщится подчеркнуть свое превосходство над обычным людом какими-нибудь вычурными манерами да заумными причудами. Да вот только дотянут ли они до конца пути, эти юные, слабые животные, к тому же родившиеся в пустыне? - с тревогой думает Бен-Атар, искоса поглядывая на черного раба, что так и застыл перед верблюжатами, - то ли намереваясь встать перед ними на колени, то ли любовно обнять и погладить их маленькие изящные головки. Правда, компаньон Абу-Лутфи каждую неделю исправно скармливает этим тварям небольшую соломенную циновку, иногда добавляя к ней кусочки зеленоватого, сбитого еще до отплытия и уже пованивающего масла, но Бен-Атар никак не может отделаться от мысли, что тоненькая сетка налитых кровью сосудиков, всё больше затягивающая глаза верблюжат, и та дрожь, которая непрестанно сотрясает их маленькие горбики, - всё это ничего хорошего не сулит. Когда ж оно уже кончится, это клятое путешествие?! - со вздохом вырывается у него, пока он пробирается всё глубже и глубже по трюму, из отсека в отсек. И суждено ли ему самому благополучно вернуться в родной Танжер, суждено ли снова обнять и расцеловать своих детей? Мрачные, тяжелые мысли всё еще ворочаются в его голове, когда он приближается к входу в каюту второй жены и тут замедляет шаги, заметив, что перед самым входом расположился на ночь маленький сын рава Эльбаза. Остановившись над спящим, Бен-Атар раздумывает, не разбудить ли ему непрошеного гостя да прогнать с облюбованного места. В последнее время мальчишка ни за что не соглашается спать вместе с отцом на носу корабля и все норовит улечься именно здесь, на корме, перед занавеской из темной ткани, возле которой, слегка робея, застыл сейчас и сам Бен-Атар. Увы - маленький Эльбаз, который большую часть дня так и рвется помочь матросам, то взбираясь на верхушку мачты, чтобы следить оттуда за морским простором, то вычерпывая с ними просачивающуюся в трюм воду, спит сейчас таким глубоким и покойным сном, что у Бен-Атара вдруг пропадает всякое желание его будить. И вот, взяв масляную лампу у черного раба, он велит ему отправляться обратно на палубу, а сам, дождавшись, пока шаги молодого язычника окончательно погаснут в гулкой пустоте над головой, слегка отодвигает занавеску, за которой немедленно обнаруживается вторая, низко сгибается под нею и чуть не ползком пробирается к ложу свой второй, молодой жены.
В этом выбранном ею самою месте, так близко к днищу, что слышна журчащая под ним вода, его сразу обдает особым ароматом - не одной лишь ее благоуханной плоти, но всего того быта, которым насквозь пропитаны комнаты ее далекого, за тысячи парс отсюда, танжерского дома. Словно даже в этой крохотной каюте она продолжает стряпать свои любимые кушанья, проветривать простыни и поливать свои цветочные грядки. Тусклый свет масляной лампы в его руках отбрасывает дрожащие тени на закопченные в одном из былых морских сражений балки старого сторожевого судна, и Бен-Атар, в смущении склоняясь над скомканными простынями и одеждами, что разбросаны среди погасших свечных огарков, вдруг догадывается, что эта молодая женщина уже с самого начала ночи мечется на своем ложе в ожидании его прихода. И он с опаской думает, что столь долгое и томительное ожидание могло взрастить в ее сердце такую раздраженную жажду мести, которая может, того и гляди, спугнуть сейчас его не окрепшее еще и нестойкое любовное желание. Он-то надеялся явиться к ней незамеченным и на ощупь, вслепую, теряя голову от вожделения, проскользнуть под шуршащие простыни, чтобы слиться с ее сном, прежде чем слиться с ее телом, и присниться ей раньше, чем она его почувствует, потому что тогда она смогла бы простить ему, что этой ночью он принес с собой на ее ложе еще и запах первой жены, чего прежде старался всегда избегать.
Но она не спит. И ее узкие, скошенные, как плавник, янтарного цвета глаза, теперь, от долгой бессонницы, налившиеся кровью, напоминают ему глаза только что пойманного, разъяренного хищника. Там, в родном Танжере, оба жилища Бен-Атара разделял сплошной лабиринт переулков, и поэтому каждая из его жен могла оставаться в уверенности, что живет в своем отдельном, особом мире, замкнутом и цельном в своей полноте. Но ему-то самому то и дело доводилось пробираться из одного своего дома в другой, и потому он отлично знал, что расстояние между ними совсем не так велико, как это кажется его женам. Порой его даже поражало, насколько их дома на самом деле близки. Бывали ночи, когда его вдруг охватывало беспокойное и сладкое томление, и тогда, взобравшись на крышу и встав высоко над округлыми куполами белого города, стынущего в лунном свете, точно призрачное озеро, полное девственно-бледных юных грудей, он чуть ли не в один прыжок перелетал в мыслях на крышу своего второго дома. Истинный матрос, перепрыгивающий с носа на корму корабля. Потому-то, наверно, когда нынешней весной, поначалу с отчаяния, а потом со всё большим воодушевлением, в его уме стала складываться дерзкая мысль - собрать все свои, уже два года тоскующие на складе без почина товары, да отправиться с ними прямиком в далекий речной городок, и встретиться там наконец лицом к лицу со своим компаньоном, отгородившимся от него пресловутой ретией, - ему вовсе не показалось странным прихватить с собой в это далекое путешествие также и обеих своих жен. Ибо он полагал, что мирное, покойное присутствие каждой жены рядом с ее подругой - это как раз то, что куда лучше любых риторических доводов докажет непреклонной новой жене Абулафии, как далека она от понимания истинной природы той любви, которая так щедро властвует на южных берегах Средиземного моря.
Сам-то он всегда был уверен, что с достаточной глубиною и точностью представляет себе, как надлежит любить и заботиться о женщине, чтобы вселить покой и уверенность в сердца обеих своих жен. Все, что он делал из любви к одной, всегда содержало в себе участливую мысль о другой. Да будь оно иначе, разве он осмелился бы потребовать от них распрощаться со своими детьми, отказаться от прислуги, покинуть спокойный уют своих просторных домов, с их великолепной посудой и изысканными опочивальнями, и тесниться, точно гонимые в панике беженки, в закрытых, безостановочно раскачивающихся каютах старого сторожевого судна, которое вместо востока плывет куда-то на север, да еще по никому не ведомым путям? Но с другой стороны, если уж он сам, человек, который уже перешагнул, увы, рубеж сорокалетия и по своему возрасту имеет полное право всерьез размышлять о приближающейся смерти, - если такой человек, как он, готов терпеть все трудности этого долгого пути, то вправе ли отказаться они, куда более молодые? Уж кому-кому, а им хорошо известно, что не только ради себя, но и ради них замыслил он это свое дерзновенное предприятие. Ну а если у них даже и возникнут сомнения в своей способности вынести все трудности долгого странствия - что ж, разве не меньше того им надлежит опасаться за своего супруга, если он отправится в это странствие один, без них, и на многие дни и недели будет лишен не только радостей супружеского ложа, но даже просто ласкового слова, которое разгладило бы его омраченный тревогою лоб? А с третьей стороны, возьми он с собой, упаси Всевышний, только первую жену, двое сыновей которой уже достигли самостоятельности, и пожалей он вторую, единственный пятилетний сын которой еще держится за ее подол, - разве тогда он не разрушит собственными руками как раз то, самое главное, живое и убедительное доказательство прочности их равенства в двойственности, которым хотел поразить эту ханжу, эту новую жену своего племянника, которая и сейчас еще, в то самое утро, когда их корабль вот-вот войдет в воды петляющей Сены, даже не подозревает, что еще несколько дней - и он прибудет на своем странном сторожевом судне буквально к порогу ее дома и предъявит ей это доказательство вживе?!
Правда, старый дядя его, знаменитый мудрец Бен-Гиат, отнюдь не выразил восторга, когда услышал, что Бен-Атар намерен соединить двух своих жен, которые в каждодневной жизни почти не сталкивались друг с другом, в такой вызывающей и продолжительной близости на тесном пространстве корабельной палубы. Ведь это наверняка повлечет за собой немалые бури и опасности сверх всех тех, которыми и без того угрожают ему океанские волны и ветры. Но, опасаясь, что в противном случае племянник окажется один на один с грубой матросней, привыкшей в каждой попутной гавани искать лишь греха да разврата, заботливый дядюшка решил заранее послать своим андалусским друзьям письмецо с просьбой найти для достоуважаемого путника, уже на его первой остановке, в гавани Кадиса, третью, временную жену - исключительно на время предстоящего ему путешествия. Женщину, для которой домом на несколько месяцев станет корабль, страной обитания - бурное море, а подругами - волны морские. Женщину, разводное свидетельство для которой, подписанное одновременно с брачным долговым обязательством в ее пользу, будет ждать ее на обратном пути в том самом порту, где она начнет свою временную семейную жизнь. Однако Бен-Атар вежливо и со всем надлежащим уважением к своему выдающемуся дяде, чьи мудрые седины он глубоко почитал, поспешил отклонить это наивное предложение, которое могло лишь добавить масла в пылавший против него в далеком Париже враждебный огонь. Он был совершенно уверен в способности своей исполненной разума любви утихомирить любые бури, которые может породить боль ревности и одиночества, - вроде той боли, что напряженно сгустилась сейчас в тесном пространстве крохотной каюты, куда он протиснулся на самом хвостике ночи.
Дома он всегда остерегался прикасаться к ней, а уж тем более ложиться с нею, пока не был уверен в их полном примирении. Ведь даже самое ничтожное раздражение способно низвести благородное любовное соитие до уровня низкой чувственной страсти, не дающей должного удовлетворения. И потому дома, в Танжере, входя в ее очаровательную спальню с высоким бледно-голубым потолком и окном, смотрящим на море, он первым делом проверял, что написано нынче на ее красивом удлиненном лице, которое своими выступающими скулами порой напоминало ему похудевшее от печали лицо молодого мужчины, и, заметив хоть малейшую тень вокруг ее глаз или печально опущенные уголки рта, избегал приближаться к ней, даже если сладкая боль желания уже нарастала в его чреслах. Вначале он подходил к окну посмотреть на лодки, скользящие по глади залива, потом возвращался, медленно обходя кровать, покрытую роскошными цветными покрывалами, которые Абу-Лутфи специально для нее выискивал у кочевников Северной Сахары, и тогда начинал тихо, как бы между прочим, рассказывать ей о всякого рода неприятностях и болезнях, постигших его родичей и друзей, дабы печали этого мира, проникнув в ее душу, смягчили любое ее раздражение или обиду. И, только увидев, что тусклый янтарь ее глаз начинает сиять той влажностью, что заповедана нам долгом сострадания, позволял себе присесть на край ее - и своей - постели и, дрожа от возбуждения, будто снова вернувшись в их первую брачную ночь, нежно высвобождал из-под сбитого одеяла одну за другой ее умащенные благовониями ноги, пушок на которых был сглажен и смягчен горячим медом, и приближал их к своему лицу, словно пытался губами опознать в них ноги молоденькой девочки, что прыгала по пыльному маленькому дворику родного дома в тот далекий день, когда он пришел намекнуть ее отцу о своем желании ваять ее в жены. Только теперь он позволял себе первые ласки и начинал медленно поглаживать ее ноги, скользи от длинных бедер до самых кончиков пальцев и все это время не переставая тихо и сдержанно твердить о предстоящей ему близкой смерти, не только возможной, но даже вполне естественной для человека, уже перешедшего, как он, рубеж сорокалетия. И лишь теперь, когда она получала его дозволение свободно, не чувствуя себя виноватой, мечтать о новом, молодом муже, который возьмет ее в жены после его близкой кончины, в ней пробуждалась дрожь примирения, и он чувствовал, как ее маленькая ступня начинает напрягаться и трепетать меж его ладонями. Ибо, в отличие от первой жены, которую любой разговор, напоминающий о возможности смерти, его ли самого или кого-то из родичей, огорчал до самой глубины души, вторая, будучи много моложе, но и печальнее той, сама тянулась к разговорам о его смерти, которые пробуждали в ней любопытство и надежду и одновременно возбуждали острое, порожденное жалостью желание. И он тотчас хватался за эту ниточку, с головой зарываясь в это ее желание, словно в душистый и пряный чесночный порошок.
Но сейчас он боится даже походя пли шутливым намеком напомнить ей об этой многообещающей перспективе. Быть может, гам, у окна, выходящего на Танжерский залив, его смерть и могла показаться ей освобождением, хоть и омраченным тихой и сладкой печалью, но здесь, в духоте темной и маленькой каюты, целующей днище скрежещущего на якоре корабля, такая возможность страшит даже его самого. И потому он без лишних слов оправдания вешает масляную лампу на железный крюк, вделанный над ее постелью, развязывает пояс с драгоценностями и кладет его себе в изголовье, решительно снимает с себя все одежды и перед тем, как лечь рядом с ней нагишом, связывает себе щиколотки теми пеньковыми веревками, которыми военачальник халифа некогда приказал скрепить деревянные балки своего корабля, а затем, сняв с шеи тяжелую серебряную цепь, обматывает ею вдобавок и кисти рук, чтобы эта женщина поняла, что он разрешает ей извлечь из его тела и души всё, что она пожелает. Быть может, теперь она сможет если не простить, то по крайней мере примириться с тем, что стала ему второй, а не первой женой.
Но хоть ее и впрямь удивляет, что он так безоговорочно, чего никогда раньше не делал, отдается, связанный и обнаженный, в ее руки, она тем не менее отстраняется от него и не спешит снять с себя рубашку, но лишь привстает, снимает лампу с крюка и приближает ее светлое пламя к лежащему перед ней телу - проверить, не появились ли на его груди со времени их последней любовной встречи новые завитки тех серебряных волос, которые всегда так возбуждают ее. Ведь мало кто на этом свете удостаивается седины задолго до того, как станет добычей смерти. И она тут же убеждается в том, что представляла себе заранее. Те долгие дни ослепительной голубизны и света, от которых безжалостно потемнела ее кожа, успели так выбелить волосы на голове и груди ее мужа, что уже и не знаешь - то ли оплакивать эти новые знаменья его близкой смерти, то ли радоваться тому, что они добавляют ему столько загадочности и красоты. Сладкая печаль волной заливает ее душу, и, не в силах сдержаться, она роняет кудрявую голову на грудь своего мужчины, который так поздно пришел к ней в эту ночь.
Но теперь, в окутавшей их тишине, ей не удается различить биение его сердца - один лишь страдальческий и незнакомый чертеж его ребер. И она со странной дрожью злорадства думает, что не только ее собственная красота поблекла от морской болезни и несвежей пищи, но вот и его такое сильное, тело тоже усохло от постоянной тревоги за судьбу своих товаров - а ведь несчастливая их судьба вызвана именно его женитьбой на ней. Мстительный блеск вспыхивает в ее прекрасных, янтарных, слегка близоруких глазах, до сих пор прищуренных узкими щелочками, а теперь широко открывшихся в глубокой обиде, и они жадно выискивают, и находят, и бестрепетно приближаются вплотную к тому мужскому орудию, которое прежде, в спальне ее дома, лишь на миг проблескивало стремительной змеей между ее и его ногами под простыней, а здесь открыто ей целиком - съежившееся, потемневшее и унылое, словно превратившееся в испуганного мышонка, которого собирается вот-вот проглотить та самая змея. И тут ей становится так жалко этого несчастного мышонка и так обидно за себя, что она вдруг вскидывает голову и, по-прежнему не глядя в лицо мужчине, который связал себя перед нею, резко и неожиданно заводит разговор о первой жене, чего никогда раньше не осмеливалась делать.
Легкий испуг пробегает по телу Бен-Атара, и он прикрывает глаза. Правда, за время долгого путешествия он уже привык к тому, что подчас в сумерках, когда в морских волнах мельтешат и тонут золотые платочки последних солнечных бликов, он время от времени видит, как эти две, прежде почти не встречавшиеся женщины сидят рядышком на том старом капитанском мостике, с которого адмиралы халифа в далеком прошлом командовали морскими сражениями. Их пестрые кисейные вуали развеваются на ветру, и они неслышно обмениваются какими-то словами, не глядя друг на друга, с каменными, неподвижными лицами, точно два шпиона на условленной тайной встрече. Он догадывается, что они коротают долгие дни путешествия, делясь друг с другом сокровенными тайнами, и что эти тайны касаются его самого, и вдруг чувствует, как ширится его сердце, не только от страха, но и от возбуждения, вызванного мыслью о тех горизонтах страсти, которые расстилаются перед ними троими, - и порой даже думает про себя, что ему, пожалуй, под силу представить умышляющей против него новой жене Абулафии не только то главное, живое доказательство, которое сломит ее упрямство, но еще и острый новый соблазн, против которого она может и не устоять. Соблазн, который он сейчас ощущает в собственном теле, в своих чреслах, здесь, в темноте сладостно покачивающейся каюты, под мерное бульканье воды, острый запах пряностей и тихие постанывания верблюжат, пока молодая жена выпытывает у него, как он занимался любовью в начале ночи, и сама отвечает себе на свои вопросы.