Девственники в хаки - Лесли Томас 10 стр.


Каждую субботу на поле происходило одно и то же. В конторах никто не работал, и личный состав гарнизона делился на две части. Половина солдат отправлялась на расположенное в двух милях от Пенглина стрельбище, где посылала пулю за пулей в безвредные мишени; вторая половина усердно топтала глину, предаваясь тактическим занятиям.

По случаю удушающей жары, которая преследовала ее всю ночь, Филиппа давно сбросила пижамную курточку и осталась в одних панталонах. Лежа на животе, она смотрела в окно, но так, чтобы солдаты внизу не могли ее заметить. В разных концах поля занималось одновременно около десятка секций, и Филиппа увидела отца, который то размахивал своим офицерским стеком, указывая обучаемым на какие-то промахи, то, крепко зажав его под мышкой, с важным видом переходил от одной группы к другой.

Этот стек был хорошо знаком Филиппе. Сколько она себя помнила, отец носил его всегда. Однажды, когда ей было всего шестнадцать, и они жили в Англии, он избил ее этим стеком только потому, что считал кривоногой дурнушкой. Помнится, она заплакала, пытаясь удержать между коленями, икрами и бедрами три холодных монетки по одному пенни, которые отец с непонятным упорством вставлял между ее судорожно стиснутыми ногами. Монетки то и дело падали на пол, и вот тогда-то он выдал ей в первый раз, заявив что она – неряха и не умеет стоять как следует. Мать Филиппы в это время мирно беседовала с черепашкой, которая до появления золотых рыбок была ее любимым домашним животным.

– Попробуй еще раз, – приказал старшина Раскин дочери сквозь стиснутые зубы. – Ну, давай же!… Нет, стой, я сам… – пробормотал он, неожиданно теряя терпение.

Филиппа чувствовала, как дрожат его пальцы, когда он засовывал монетки сначала между жировыми валиками в верхней части ее ляжек, затем между коленями и, наконец, между икрами. И все это время он размахивал в воздухе свободной рукой, не выпуская из кулака красно-коричневого стека.

Дело кончилось тем, что от страха Филиппа вздрогнула и снова уронила монетки. Две нижних выпали первыми, но она еще некоторое время боролась, в ужасе сдвигая ноги и пытаясь удержать третью.

Когда отец снова начал ее пороть, Филиппа сначала только всхлипывала при каждом ударе, а потом извернулась и с неожиданной яростью вцепилась ногтями в его кирпично-красную старшинскую рожу. Отчаяние и страх придали ей силы, и она не прекращала атаки до тех пор, пока не прочертила по отцовской щеке пять глубоких царапин, идущих от скулы к уголку рта. Только после этого Филиппа с громким криком выбежала из комнаты, споткнувшись по дороге о любимую черепаху матери, на что мать негромко заметила ей вслед: – Будь осторожна, Филиппа, деточка!… Старшина Раскин больше никогда не называл ее кривоногой. Но до сих пор Филиппа иногда развлекалась тем, что зажимала ногами три мелких монетки – и никогда не роняла.

На глиняной площадке одетые в шорты солдаты с протяжным "А-а-а-а!" с разбега кололи штыками свисающие с длинной деревянной перекладины мешки с травой. Забежав на другую сторону, они разворачивались и с еще более свирепыми криками снова кололи брезентовые мешки, приканчивая воображаемого противника. В одну из таких суббот в штыковом бою едва не погиб старший клерк-делопроизводитель из бухгалтерии. Зазевавшись, он свернул с тропы не в ту сторону и едва не оказался пронзен штыком какого-то ретивого воина из отдела пайкового довольствия. Занятия были немедленно приостановлены, а всеобщее смятение разрешилось тем, что пострадавшего торжественно снесли в санчасть, где врач наложил на "страшную рану" полудюймовый пластырь.

Сегодня одна группа солдат занималась разборкой ручного пулемета Брена, другая набивала магазины для "стэна", а две секции под командованием капрала Брука отрабатывали тактику борьбы с уличными беспорядками. Выстроившись в две шеренги перед воображаемой толпой возбужденных туземцев, солдаты ждали, пока капрал призовет бунтовщиков к порядку при помощи простой команды "А ну, разойдись!" К несчастью, Брук переживал один из своих знаменитых "затыков" и был не в силах произнести ни слова.

Филиппа обратила внимание на Бригга, когда Дрисколл сбил его наземь ударом локтя. Сержант как раз обучал вверенное ему подразделение искусству маскировки и камуфляжа, когда Бригг негромко выругался.

– Выйди-ка сюда, сынок, – сказал Дрисколл, моментально останавливаясь.

Бригг повиновался.

– Ты, кажется, что-то сказал? – спросил сержант.

– Нет, сарж, ничего особенного.

– А мне послышалось, что ты как-то меня назвал. Может, повторишь?…

– Что вы, сержант, – поспешно возразил Бригг. – Я сказал это не вам, а Таскеру.

Остальные захихикали, но Дрисколл приказал им заткнуться.

– Тебе никогда не приходилось участвовать в рукопашном бою, Бригг? – спросил он.

– Нет, – честно признался тот.

– Я хочу показать тебе один прием, – продолжал сержант. – Вот смотри… У каждого человека, даже у такого худого как ты, есть на животе пара-другая складок кожи. Надо схватить их вот так и повернуть вот так…

Он сжал между пальцами примерно две унции бригговой плоти и резко повернул кисть. Бригг заорал и, совершив в воздухе изящный кульбит, упал лицом вниз на утоптанную глину, задрав в небо тощий зад. Вокруг снова захохотали; не смеялись только Бригг и Дрисколл.

– Ну, давай, сынок, давай, ударь меня, – негромко сказал сержант, внимательно наблюдавший за выражением лица Бригга.

– С удовольствием! – прорычал Бригг, отплевываясь. Вскочив на ноги, он ринулся на Дрисколла, но сержант лениво приподнял локоть на высоту плеча, и Бригг сам врезался в него скулой. Удар вышел таким сильным, что Бригг опрокинулся на спину, нелепо перебирая в воздухе худыми ногами. В голове у него гудело, как в тоннеле, по которому мчится груженый состав.

– Ну как, достаточно? – спросил Дрисколл нормальным голосом. – Вот и хорошо. Вставай, парень.

Бригг, потирая щеку, поднялся.

– Ну-ка, посмотрим, что тут у нас… – Сержант внимательно осмотрел его лицо. – Никаких повреждений. Ступай в строй. В перерыве на чай куплю тебе трубочку с кремом.

Полковой старшина Раскин покинул красное глинистое поле ровно в полдень и, поднявшись по вырубленным в земле ступенькам, двинулся по тропинке, ведущей к дому. У него было полное, слегка одутловатое лицо с тоненьким серпиком усов под носом, голубые, точно у куклы, глаза и редкие светло-желтые волосы. Как и у большинства военнослужащих пенглинского гарнизона, верх и низ полевой формы старшины Раскина были разного оттенка, а брезентовый ремень он носил так низко, что край кителя топорщился из-под него словно неровная, грязноватая балетная пачка.

Толкнув дверь, Раскин вошел в прохладную прихожую. Его жена по обыкновению сидела в гостиной и беседовала со своими золотыми рыбками, то и дело спрашивая у них, который час.

Старшина сделал еще несколько шагов и, повесив ремень на столб, поддерживавший галерею второго этажа, стал снимать ботинки.

На ботинки налипло немного красноватой пыли, и Раскин, поставив их в неглубокий поддон под вешалкой, аккуратно подобрал с пола три крошечных комочка глины. Миссис Раскин сообщила золотым рыбкам, что только что пробило двенадцать и, заметив мужа, приветствовала его высоким, тонким голоском. Раскин не ответил и в одних носках поднялся в комнату дочери.

Постучавшись, он толкнул дверь и вошел в спальню Филиппы. Она, все еще в одних панталонах, сидела перед трюмо и накладывала на лицо крем. Завидев в зеркале отца, Филиппа быстро прикрыла грудь сложенными крест-накрест руками и раздраженно крикнула:

– Почему ты никогда не стучишься, прежде чем войти?!

Старшина Раскин неловко переступил с ноги на ногу. Лицо его стало почти таким же красным, как у дочери. Воспользовавшись его замешательством, Филиппа метнулась к гардеробу и накинула на плечи домашнюю курточку.

– Я стучал, – пробормотал Раскин. – Честное слово, стучал.

– Ага, постучал и сразу вошел! – огрызнулась Филиппа.

– Замолчи сейчас же! – закричал и Раскин. – Замолчи, слышишь?!

После этого в комнате неожиданно наступила тишина. Отец и дочь стояли по обеим сторонам широкой кровати, в упор рассматривая друг друга.

– Почему мы все время ссоримся? – негромко спросил Раскин. – Почему?

– Потому что мы ненавидим друг друга, – резонно ответила Филиппа и снова уселась перед трюмо. Демонстративно не замечая отца, она продолжала мазать лицо кремом.

– Это неправда, – печально сказал Раскин. – Неправда. Когда-то у нас все было хорошо. Просто с тобой стало трудно ладить, ты сама это знаешь…

– А ты врываешься в мою комнату, даже не постучав, – парировала Филиппа.

– Я стучал, – еще раз повторил Раскин. – Извини, пожалуйста…

Он стоял и смотрел на дочь, но Филиппа больше ничего не прибавила. Раскин был вынужден первым нарушить молчание.

– Я извинился, – с нажимом сказал он. – Извинился. Не так уж часто я перед тобой извиняюсь, не так ли?

– Что верно, то верно, – вздохнула Филиппа. – Ну да ладно. Что ты хотел мне сказать?

– Сегодня вечером в гарнизоне будет вечер отдыха. И танцы.

– О, Господи! – воскликнула Филиппа. – Только не это!… Если ты думаешь, что я просто мечтаю, чтобы каждый опившийся пивом капрал рыгал мне в лицо, то ты сильно ошибаешься.

Когда Раскин снова заговорил, в его голосе прозвучали властные нотки.

– Ты пойдешь, – медленно проговорил он. – Говорю тебе, ты туда пойдешь. Танцы бывают не так уж часто – всего один раз каждые три или четыре месяца.

Филиппа бросила быстрый взгляд на его отражение в зеркале.

– Нет, – сказала она, но голос ее предательски дрогнул. Она боялась. – Я не хочу…

– Полковник… – начал Раскин.

– Ну вот, опять "полковник"!… – перебила Филиппа, и на этот раз ее голос прозвучал гораздо увереннее. – Можно подумать, что я – единственное развлечение в лагере или что-то вроде того. Он, небось, говорил, что тебе следовало бы привести меня с собой, а ты встал по стойке "смирно", отдал честь и сказал: "Слушаюсь, сэр! Я прослежу, чтобы она пришла, сэр!" Нет уж, с меня хватит и прошлого раза.

– Не ври, Филиппа, – сказал Раскин своим самым отвратительным тоном и, наклонившись к ее плечу, взглянул на дочь в зеркало. – В прошлый раз тебя не было на танцах.

– Ну, значит это был позапрошлый раз, – брезгливо ответила Филиппа. – Все равно это было ужасно. Или ты думаешь, что я – обычная шлюха из Женской вспомогательной службы? Так вот, я не шлюха!

Раскин повернулся и пошел к двери.

– Не забудь приготовиться, – сказал он деревянным голосом. – Начало ровно в восемь.

Филиппа повернулась к нему.

– Я не хочу! – дрожа воскликнула она. – Не хочу и не могу! Ты не можешь меня заставить!

Услышав эти слова, Раскин потерял терпение, и это было то самое, чего так боялась Филиппа. Отец надвинулся на нее огромными шагами и, схватив за плечи, рывком повернул к себе. Филиппа в ужасе замерла на низеньком стуле; ее самообладания хватило только на то, чтобы крепче запахнуть на груди лацканы домашней тужурки. Не выпуская плечей дочери, Раскин яростно встряхнул ее.

– Я могу тебя заставить и заставлю! – прогремел он прямо в лицо Филиппы, и она почувствовала на щеках брызги слюны. – Заставлю!

Перестав трясти дочь, Раскин наклонился еще ниже и прошипел:

– Ты знаешь, что о тебе говорят в гарнизоне? Знаешь?! Они говорят, что ты – лесбиянка! Говорят, что ты предпочитаешь женщин! Тебе ясно? Ясно, я тебя спрашиваю?!

Филиппа разрыдалась. Слезы катились по щекам, повисали на подбородке и щипали шею. Крем на лице не давал им растекаться, и каждая путешествующая вниз капелька долго сохраняла безупречно округлую форму.

– Это ложь! – всхлипнула она. – Как они могут говорить такое? Это жестоко, жестоко, жестоко! Никто из них меня не знает!

– Я просто посвятил тебя в то, что творится за стенами нашего дома, – негромко сказал Раскин, внезапно растеряв весь свой пыл. – Я слышал это своими собственными ушами.

Он присел на корточки перед дочерью и коснулся ладонью жирной от крема щеки.

– …Именно поэтому я хочу, чтобы ты пришла. Я знаю, что тебе это не нравится, но ты должна. Я просто говорю тебе об этом, Филиппа, я даже не прошу. Ну?… Ведь ты же моя маленькая девочка?…

В преддверии восьми часов все солдаты в гарнизоне брились, чистились, распевали под горячим душем самые бодрые песни и изводили на свои короткие стрижки целые галлоны шампуня, ибо им предстоял танцевальный вечер, и каждый пребывал в радостной уверенности, что на этот раз в Пенглине будет достаточно женщин, чтобы развлечься

как следует.

Никто, правда, не знал, откуда эти женщины должны взяться. С самого утра между казармами и зданиями контор поползли, подобно ядовитому газу, самые невероятные слухи. Одни утверждали, что полковник отправил на авиабазу в Чанги три автобуса, чтобы до отказа загрузить их готовыми к самопожертвованию служащими Женского вспомогательного корпуса ВВС и патриотками из Военно-торговой службы сухопутных войск, и что девушки (о, сколько обещаний и смутных надежд было в этом слове!) должны появиться в Пенглине не позднее восьми часов вечера.

Другие говорили, что автобусы пылят по направлению к Британскому военному госпиталю. Они были абсолютно уверены, что нежные и преданные сестры милосердия, сжигаемые невидимой до поры страстью, тут же бросят больных и умирающих на произвол судьбы и попрыгают на кожаные сиденья, чтобы отправиться к погибающим от длительного воздержания молодым солдатам пенглинского гарнизона.

Третья, несомненно, самая практичная, но, увы, такая же далекая от действительности версия заключалась в том, что автобусы, приняв на борт по одному патрулю военной полиции, соберут в городе сотню самых приличных сингапурских шлюх и доставят свой эротический груз к самому началу вечера, в программе которого будет одна лишь бесплатная благотворительность.

Радужные иллюзии относительно того, что на гарнизонных танцах будет достаточно женщин, были удивительно живучи, хотя по своей невероятности они могли соперничать лишь с наивной убежденностью обитателей Пенглина в том, что какие бы женщины ни прибыли на праздничный вечер, каждая из них сочтет за честь уединиться с ними за ближайшим углом или в росистых зарослях слоновьей травы.

Приготовления к этому воображаемому пиршеству страстей вылились в настоящую вакханалию чистоты. За два часа до назначенного времени личный состав начал прихорашиваться и наводить светский лоск: мыться, чиститься, скоблиться и гладиться. Всеобщему ликованию не могли помешать даже мрачные пророчества рядового Таскера – одного из немногих, кто знал горькую правду. Созерцая оживленно галдящую очередь в душ, состоящую из множества голых тел, он сказал, угрюмо покачивая головой:

– Скребетесь? Ну что ж, скребитесь, вреда от этого, во всяком случае, не будет. Не пойму только, чего ради вы так стараетесь? Ради женщин? Никаких женщин не будет – даже добродетельных и богобоязненных тридцатилетних старух вы сегодня не увидите. Как ни старайся, из мыльной пены бабы не возникнут. Мытьем не добьешься ничего – разве что умопомрачительной чистоты.

Но мало кто прислушивался к его словам. Очередь в душевую, окутанная клубами пара, гудела и шкворчала, словно труба, по которой течет кипяток. Волнение и оптимизм прочно овладели личным составом.

– Мойтесь, мойтесь… – простонал Таскер. – Это вам не повредит. Только помяните мое слово: все кончится так же, как в прошлый раз. И в позапрошлый. Пятнадцать женщин на двести пятьдесят мужиков. Что же из всего выйдет? Да ничего хорошего. Большинство напьется и примется орать песни или играть в томбола . Говорю вам, не будет никаких баб! Ни одной, ни для кого…

И Таскер оказался прав. В назначенный час все они, – разбившись на группки и оживленно переговариваясь, сияя небесной чистотой и щеголяя в парадных костюмах, пошитых у деревенского портного на деньги, скопленные за несколько месяцев строжайшей экономии, – перешли через мостик, держа курс на гарнизонный танцзал. Как водится, немало было в этой толпе громогласных заявлений, что неплохо бы для начала зайти в кан-тину и промочить горло, однако все они делались лишь затем, чтобы тут же с великолепной небрежностью изменить свое решение и, ускорив шаг, поспешить к заветным дверям, увидеть желтые огни под крышей клуба и услышать, как мучительно и нервно настраивает инструменты оркестр морских пехотинцев, прибывший с военно-морской базы.

И каждый из пенглинских узников чувствовал, как его сердце куда-то проваливается, когда, войдя в клуб, видел, что вместо таинственных незнакомок зал заполнен степенными и уравновешенными женами офицеров и войсковых сержантов, укрытыми скатертями и уставленными батареями пивных бутылок столами на козлах, да еще оркестрантами, склонившимися над своими дудками. Только пол был голым, только крахмальные скатерти сияли девственной чистотой, а сладострастные стоны доносились только с эстрады, которую оккупировали музыканты.

Разумеется, еще некоторое время жива была надежда, что трижды легендарные автобусы полковника Пикеринга с их вожделенным грузом вот-вот покажутся из-за поворота шоссе, однако надежда эта угасала на глазах под звуки однообразных фокстротов и бульканье хлынувшего в кружки пива. В конце концов горькое разочарование похоронило последний ее отблеск, и большинство присутствующих, впав в пьяную сентиментальность, принялись лицемерно оплакивать своих далеких, давних любимых, которым они столько времени хранили нерушимую верность, или затянули песни о

лучших временах.

Да, Таскер был прав; все происходило в точности, как в прошлый раз. Бригг с нетерпением ждал товарища, а Таскер и не думал торопиться. Как он справедливо заметил, не было никакого смысла спешить с бритвой и одеколоном, чтобы напиться пьяным и упасть лицом в сточную канаву.

– Если все будет как обычно, – заявил Бригг, – то я, пожалуй, возьму такси и махну в Сингапур.

– И я с тобой, – встрепенулся Таскер. – Ну вот, кажется, мы готовы…

Но прежде чем идти, они тщательно причесались перед висевшим в казарме зеркалом, где не осталось ни единой живой души, если не считать Грейви Браунинга, стучавшего шариком для пинг-понга то о бетонную стену, то о бетонный пол – следующим вечером он выступал на всемалайском чемпионате.

Первую часть пути Таскер и Бригг преодолели нарочито медленно, но уже на мосту оба невольно ускорили шаг, словно какой-то зловредный внутренний голос нашептал им, что на этот раз все же можно на что-то надеяться. Ни тот, ни другой не говорили об этом вслух, но каждый ясно чувствовал в товарище некий нездоровый оптимизм. В первые мгновения они просто пошли быстрее, якобы стараясь поскорее пересечь этот дурацкий мост, но когда впереди засияли ярко освещенные окна клуба и послышались томные вздохи оркестра, оба не сговариваясь перешли на рысь, а потом – не в силах справиться со своим разыгравшимся воображением – ударились в галоп.

Назад Дальше