Роман "Танки идут ромбом" повествует о трех днях Курской битвы. Герои этого произведения воспринимаются как наши современники, потому что их мысли и чаяния в суровое время Великой Отечественной войны были озарены светом завтрашнего дня, обращены в будущее.
Содержание:
ГЛАВА ПЕРВАЯ 1
ГЛАВА ВТОРАЯ 2
ГЛАВА ТРЕТЬЯ 3
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ 4
ГЛАВА ПЯТАЯ 6
ГЛАВА ШЕСТАЯ 9
ГЛАВА СЕДЬМАЯ 9
ГЛАВА ВОСЬМАЯ 10
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ 12
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ 15
ГЛАЗА ОДИННАДЦАТАЯ 16
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ 19
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ 21
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ 22
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ 26
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ 27
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ 28
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ 29
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ 34
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ 35
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ 40
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ 45
Ананьев Анатолий
Танки идут ромбом
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Второй месяц батальон майора Гривы стоял в Соломках и так прижился в этой безлюдной, полуразрушенной деревушке и солдаты так привыкли в тишине, что как-то не верилось, что скоро снова начнётся бой, что снова, как под Москвой, как у берегов седой Волги, загрохочет земля от залпов, запылают крестьянские избы и в чадном дыму поползут по пашням, по заброшенным опустевшим полям желтокрестные танки, подминая гусеницами едва-едва выбросившую колос пшеничную осыпь, а небо, это голубое чистое летнее небо, усеется пятнами зенитных разрывов; как-то не верилось, что вновь, как в сорок первом, как в памятное лето сорок второго по донским степям, потянутся по взгорьям и перелескам курской земли вереницы отступающих колонн к переправам, сгрудятся на станциях эшелоны и тысячи беженцев на скрипучих подводах, угоняя и увозя все, что можно угнать и увезти, страшным половодьем потекут по пыльным просёлкам на восток. Как-то не верилось во все это. Думая о предстоящем бое, солдаты думали о наступлении. Многие надеялись на открытие второго фронта - должны же союзники в конце концов открыть этот злополучный фронт! Но союзники уже готовились принять другое решение. На военном корабле под глубочайшим секретом премьер-министр Англии Уинстон Черчилль в эти напряжённые дни отбыл в Вашингтон. Он сидел в мягкой каюте, больше думая о своей безопасности, чем о тех событиях, которые происходили в мире, и, тихо поскрипывая пером, писал в Москву: "Я нахожусь в средней части Атлантики по пути в Вашингтон, чтобы решить там вопрос о дальнейшем ударе в Европе после "Эскимоса"… Если ничего не случится, моя следующая телеграмма будет отправлена из Вашингтона". В пути с ним ничего не случилось, он благополучно прибыл к месту назначения и, как и обещал, сразу же после совещания с президентом направил телеграмму в Россию. Спокойным, холодным тоном оповестил он Советское правительство о том, что союзники не смогут открыть второй фронт в этом году, потому что "имелась надежда, что в апреле 1943 года в Великобритании будут находиться двадцать семь американских дивизий, в действительности же теперь, в июне, имеется лишь одна и к концу августа будут лишь пять", и ещё потому, что "десантные суда втянуты в предстоящую большую операцию на Средиземном море". Эту операцию-вторжение в Сицилию, - носившую кодовое название "Эскимос", Черчилль считал настолько грандиозной, что она будто бы могла привести или, точнее, уже "привела к отсрочке третьего наступления Гитлера в России, к которому, казалось, велись большие приготовления шесть недель тому назад". Черчилль закончил свою телеграмму так: "Может даже оказаться, что Ваша страна не подвергнется сильному наступлению этим летом". Трудно, конечно, представить, чтобы английский премьер-министр был плохо осведомлён о действительном положении дел. Как раз в те дни, когда он сочинял это послание, в России, на двух фасах Курской дуги, немцы уже сосредоточили мощные ударные группы: одну - в районе Орла, другую - в районе Белгорода. Командующие группами фельдмаршал фон Манштейн и фельдмаршал фон Клюге уже получили последние наставления в ставке Гитлера и вылетели к своим войскам.
Между тем жизнь на фронтах шла своим чередом. Солдатам, за долгие месяцы обороны привыкшим к тишине, все же не верилось, не хотелось верить в скорые бои.
Стрекот кузнечиков, шелест подсыхающей травы, иногда приглушённый, иногда острый и звонкий - трущиеся листочки пырея как скрещённые клинки, - и небо над головой, высокое, безоблачное, всегда вызывающее ощущение вечности; и ещё-нестареющая память, уводящая в прошлое, к родным местам, к теплу, уюту, та самая солдатская память, остужающая в зной, согревающая в стужу, без которой, как без винтовки, как без шинели, нет бойца; и ещё, может быть, самое главное - ненависть к врагу, лютая жажда мести. Если бы сейчас спросили Царёва, о чем он думал, он не смог бы ответить точно, о чем. Просто было приятно лежать на спине, подставив солнцу оголённые до колен белые ноги, прислушиваться к шелесту травы, смотреть на небо и вспоминать; нечасто солдату, да ещё на фронте, выпадают такие минуты.
Подошёл Саввушкин, низкий, сухощавый и цепкий, как клещ. Карманы брюк его были туго набиты семечками. Он молча присел рядом с Царёвым.
- Уйди, - попросил Царёв.
- Травы жалко?
- Уйди, говорю, слышишь? Не плюйся над ухом.
- Зря прогоняешь. Спросил бы лучше: может, новости у меня какие есть?
- Какие у тебя могут быть новости?
- Есть.
- Ну бреши, - все так же не глядя на Саввушкина, равнодушно согласился Царёв.
- За "языком" пойдём сегодня.
- Кто сказал? - встрепенулся Царёв.
- Я говорю, Саввушкин!
- Тьфу! - Царёв опять лёг на спину. - Уходи, добром прошу, уходи, покуда не встал…
- Как хочешь.
Царёв расправил пилотку и снова прикрыл ею глаза. "Есть же на свете такие люди, - прислушиваясь к удалявшимся шагам Саввушкина, подумал он. - Придёт, растревожит и пошёл себе как ни в чем не бывало". Но на этот раз Царёв ошибся. Вскоре и его и Саввушкина вызвал к себе командир взвода лейтенант Володин.
Тюменский лесник Царёв был широк в плечах, приземист, ходил валко, как умеют ходить только коренные сибиряки; в больших ладонях, с детства знавших топор и лопату, - только взглянуть на эти ладони! - чувствовалась медвежья сила. Он был медлителен, вял, но, если уже брался за что, ворочал как ломовая лошадь. Саввушкин рядом с ним казался робким и хрупким. Покатые плечи, впалая грудь и тонкие сухощавые ноги придавали ему совсем мальчишеский вид. Родился и вырос он в Ставрополье, работал продавцом в сельпо и слыл первым бегуном в районе. В деревне так и звали его чемпионом. Эта кличка незаметно перекочевала за ним и в армию.
Царёв и Саввушкин считались в полку лучшими разведчиками. Лейтенант Володин гордился ими, как своими воспитанниками; капитан Пашенцев называл их "надёжной парой" и приберегал для особых заданий; знали об этих двух солдатах и в штабе полка, и даже в штабе дивизии. Вот почему, когда сегодня нужно было срочно достать "языка", выбор пал на Царёва и Саввушкина. Инструктировал их сам командир батальона майор Грива. Задание важное, без "языка" возвращаться нельзя. Что ж, Царёв готов, Саввушкин - тоже; не раз и не два ходили они к фашистам в тыл, брали "языка", постараются и сегодня. Передний край противника знаком, всю весну стояли дуло в дуло с фрицами на этом участке, изучили. Ведь батальон лишь месяц назад отвели во второй эшелон. Отсюда, от Соломок, до передовой всего несколько километров - прямо по шоссе, через лесок - и вот они, окопы.
Вышли на шоссе, когда солнце было ещё высоко.
Шли молча.
Железные подковки каблуков сухо скрежетали о дорожный гравий.
За поворотом открылось пшеничное поле. Неровным желтоватым клином сползает оно в лощину и теряется в густом ивняке. На раздольной, как волна, высоте, на самой её вершине, в пыльной дымке копошатся люди; они растянулись по гребню, словно наступающая пехота, в длинную редкую цепь. Царёв приостановился, взглянул на них из-под ладони: закладывают траншею. "Ещё один оборонительный рубеж!" А по склону, над засохшими, почерневшими стеблями прошлогодних подсолнухов, то тут, то там, будто поставленные на дугу оглобли, торчат стволы вкопанных в землю орудий. Одна бата-рея, вторая, третья… Да здесь целый дивизион! Откуда? Неделю назад Царёв проходил по этому полю - ничего не было. Вот штука! Он обернулся, намереваясь поделиться с товарищем своим неожиданным открытием, но Саввушкин, приотстав, гнал перед собой, как футбольный мяч, консервную банку.
- Чего гремишь!
- Проминка. Ногам проминка.
"Мальчишка, дурь в голове, э-эх!"
Спустились в лог, потом шоссе снова вывело на косогор, и перед разведчиками развернулась холмистая с перелесками даль. За лесом в голубой дымке тонут белгородские высоты. Там - фашисты. И оттого высоты кажутся суровыми, насторожённо холодными, чужими. А здесь, по эту сторону леса, в балках, на пригорках, на плоских вершинах холмов и по склонам - всюду двигаются едва заметные фигурки солдат; вгрызаются в землю, опутывают окрестность ломаными зигзагами траншей и ходов сообщений. В перелеске, среди нежных белоствольных берёз, стоят укрытые зелёными ветками танки; издали они похожи на копны; много копён, и веет от них не пряным сеном, а удушливо-горьким запахом бензина и металла. В лощине, как чёрные колья, подняли к небу жерла тяжёлые миномёты. Они гнездятся по самой кромке кудрявого ракитника. Над кустами клубится дымок походной кухни. "Сила-то, сила какая!" - мысленно воскликнул Царёв, удивляясь и поражаясь тому, что видел вокруг. И хотя эта сила окапывалась, закреплялась, готовилась к упорной обороне, все же радостно было сознавать, что она есть, что вот она, ощетинилась жерлами и ждёт только взмаха чьей-то могучей и твёрдой руки.
- Будут дела, чемпион, смотри! - Он хлопнул Саввушкина по плечу.
Тот удивлённо взглянул на Царёва:
- Какие дела?
- Смотри, брат, силища, а?
- Это-то?… Эт-то я и сам вижу.
- Ни черта ты не видишь, чемпион. Брось тарахтеть своей жестянкой, сапоги портишь.
ГЛАВА ВТОРАЯ
На въезде в Соломки, почти у самой обочины шоссе, виднеется пятнистая, цвета летней степи палатка. В ней живут девушки-регулировщицы. День и ночь стоят они на развилке, пропуская бешеных мотоциклистов, лихих шофёров, медлительных и шумливых хозяйственников. Здесь пролегает одна из главных артерий фронта, и на ней беспрерывно пульсируют красные флажки загорелых, запылённых - только глаза и зубы - девушек. Командует регулировщицами угрюмый рыжеусый сержант Шишаков. Он проверяет документы у проезжих и строго, как свёкор-ворчун, следит за девушками. Редко кто задерживается у палатки - стоит только присесть кому-нибудь, Шишаков хмурится и сердито произносит: "Проходи, проходи, товарищ, здесь нельзя". Особенно недолюбливает он соломкинских, из батальона майора Гривы, - блудливый народ. Лишь один лейтенант Володин пришёлся ему по душе. Каждый раз, приходя на развилку, лейтенант приносил с собой пачку-две крепкой сибирской махорки и почтительно, как подарок, вручал старому сержанту: "Держи, папаша, отводи душу". Шишаков крутил рыжие усы, смотрел хитровато, из-под бровей, и качал головой, дескать: "Вижу тебя, лейтенантик, насквозь вижу, жука масленого!" Махорку тут же пересыпал в объёмистый, как наволочка, кисет, затягивал его узелком и, кряхтя, прятал в бездонный брючный карман. Разговор обычно начинался с "как живёшь" и заканчивался волновавшим тогда всех "вторым фронтом". Не стесняясь в выражениях, Шишаков вовсю костерил Черчилля, Володин поддакивал ему, а сам то и дело украдкой поглядывал на дорогу - хоть бы машина, хоть бы мотоцикл! Наконец появилась машина, сержант, смоля толстую, в палец, самокрутку, отправлялся проверять документы, а лейтенант заходил в палатку к девушкам. Они угощали его чаем и охотно слушали разные фронтовые истории, которые Володин сам когда-то слышал, но о которых рассказывал обычно как очевидец. Нравилась ему Людмила Морозова - белокурая весёлая регулировщица: рассказам лейтенанта она не верила, смеялась над ним, называла "хвастушей", но ухаживания принимала благосклонно и однажды даже согласилась прогуляться с ним днём по селу. Но Шишаков не отпустил её. Это случилось недавно, вернее сказать, вчера. Володин ждал Людмилу возле развалин двухэтажной кирпичной школы, ждал почти дотемна, а потом ушёл в санитарную роту к фельдшеру Худякову.
Комбатовский мотоцикл, пыля, обогнул стадион и скрылся за плетнём. Володин отошёл от окна. Теперь можно было снова расстегнуть воротник и снять пояс. Полуденная жара спала, но в комнате упорно держалась нестерпимая духота. Сегодня лейтенант особенно тяжело переносил её. После вчерашней выпивки (а выпивал он в санитарной роте у фельдшера Худякова, где справлялись чьи-то именины: или старшей сестры, или самого фельдшера, - Володин так и не мог припомнить теперь) болела голова и чувствовал он себя разбитым. Ни за что не хотелось браться, начатое утром письмо к матери так и лежало на столе неоконченным. Лечь бы и уснуть, забыть обо всем на свете; ни тебе разведчиков, ни этой проклятой девчонки… Он вспомнил, как вечером ходил на развилку к Людмиле и как вместо Людмилы с ним, пьяным лейтенантом, разговаривал рыжеусый сержант Шишаков; сержант рассказывал о своей молодости. Вот старый черт! Володин прошёл к печке, вернулся к окну и опять прошёл к печке. И, уже не останавливаясь, зашагал взад-вперёд, медленно, заложив руки за спину, точь-в-точь как только что делал это уехавший на мотоцикле майор Грива.
Майор приезжал инструктировать Царёва и Саввушкина, которых отправляли за "языком"; Володин вспомнил, как долго и назидательно говорил майор, как слушали его разведчики, то и дело повторяя: "Понятно, понятно!" - но Царёв все же переспросил, дадут ли минёра, чтобы расчистить проход к проволочным заграждениям; вспомнил ещё, как сам он стоял у окна и больше смотрел на дорогу, на дремавшего у ворот в коляске комбатовского мотоциклиста, чем на расстеленную на столе карту, - он знал наизусть эту карту с красными и синими линиями наших и вражеских траншей - и с нерешительностью думал о том, попроситься ему с разведчиками на задание или нет. Только когда солдаты вышли, Володин сказал командиру батальона: "Разрешите и мне с ними?" - но голос был так нерешителен и сам он казался таким вялым и сонным, что майор только недоверчиво покосился и ничего не ответил.
Ни о майоре, ни о Цареве, ни о Саввушкине, ни о ком не хотелось сейчас думать Володину; снова, как и утром, его охватил приступ гадливости: "Нахлестался, как дурак. И верно, что - пе-ехота!" Пятернёй пригладил волосы, лениво потянулся и прилёг на ободранный скрипучий диван. Чтобы как-нибудь избавиться от неприятного ощущения, взял со стола "Правду" и - в который раз сегодня! - прочёл сообщения с фронтов. "Поиски разведчиков". Поиски! Завтра и про нас напишут так: "В районе Белгорода предпринимались поиски разведчиков…" Повернулся на бок и столкнул с дивана ногой сапожную щётку. Поднял её, повернул в руках: вот чего не хватало ему сегодня - щётки! Именно сапожной щётки! Володин чуть не вскрикнул от радости. Сейчас он навощит сапоги - и на развилку!… Решение пришло мгновенно, и он уже не пытался ни отменить его, ни как-либо изменить, даже не искал оправдания перед собой, - ведь только вчера дал клятву не ходить туда! - просто почувствовал себя свободно и легко, и эту лёгкость хотелось продлить как можно дольше. Когда вошёл старший сержант Загрудный доложить, что Царёв и Саввушкин уже отправились на задание, Володин не стал его слушать, попросил принести махорки.
- Закурить? - переспросил Загрудный.
- Пачку. Неужели забыл?
Старший сержант по-бычьи упрямо посмотрел на лейтенанта:
- Ребята не одобряют…
- Что не одобряют?
- Зачем она вам, девчонка эта…
- Вот что, Загрудный, - резко сказал Володин. - Не лезь в мои сердечные дела. Хочешь уважить, принеси, что прошу, а нет - сам достану.
Сначала тропинкой за огородами, потом краем оврага Володин шёл к развилке.
Может быть, впервые в жизни он чувствовал себя так хорошо и бодро, может быть, впервые в жизни так жадно смотрел на окружавший его мир и впервые, созвучный его душе, этот удивительный мир открывал перед ним свою красоту. Он видел все разом и видел каждую травинку в отдельности, любовался тем, что было рядом, у ног, и в то же время не мог оторвать взгляда от перелесков и холмов на широком, как размах, горизонте; прислушивался к звукам угасающего дня и прислушивался к себе, как бы проникал в глубь себя; и ему казалось, что все вокруг и он сам до краёв наполнены счастьем. Смешным и нелепым сном казалась ему теперь прошедшая в пьяном чаду ночь. Нет больше того Володина, взъерошенного и пьяного, а есть другой - чистый и звонкий; и оттого, что между тем и другим лежала теперь черта и эту черту провёл он сам одним решительным росчерком, - именно это и радовало его сейчас. Было приятно идти краем оврага, слышать пение иволги и знать, что все прошлое - прошло, а будущее - будет; и ещё знать, что есть на свете белокурая Людочка, которая, наверное, очень ждёт.
Людмила Морозова дежурила на посту. Когда Володин, обогнув пригорок, вышел на дорогу и увидел её, ещё не зная, а только догадываясь, что это она, - сердце взволнованно забилось. Он остановился и смотрел теперь только на неё. Смотрел неотрывно, проникаясь нежностью. Все в ней казалось милым: и кирзовые сапоги с широкими голенищами, и узкая защитного цвета юбка, и гимнастёрка с офицерскими карманчиками, туго обтягивавшая грудь. Сейчас она стояла неподвижно, опустив флажки, и смотрела на восток: там, за её плечами, на тонущей в синеве равнине, чернели, как точки, бог весть когда сметанные стога.
Володин ждал: сейчас Людмила заметит и окликнет его, улыбнётся, кокетливо запрокинет голову, и пилотка скользнёт по мягким белым волосам.
Он вздрогнул, услышав за спиной хрипловатый голос сержанта Шишакова:
- Пришёл? Ну что ж, коли пришёл, садись, потолкуем.
Говорил Шишаков степенно, и хотя Володин ещё не оборачивался и не видел его, по шелесту отрываемой газеты и по тому недружелюбному тону, каким произнёс сержант слова, понял, что у старика сегодня плохое настроение. Володин достал приготовленную для встречи махорку и все так же, не оглядываясь, как бы говоря этим: "Бери и уходи!" - протянул пачку за спину.