Танки идут ромбом - Ананьев Анатолий Андреевич 5 стр.


Что подумал Пашенцев - понял ли, что командир взвода сказал неправду, или об этом у него только промелькнула догадка; но Володину показалось, что капитан все понял и оттого посмотрел так недоверчиво. Это отрезвило Володина, и он, стыдясь, шагнул было вслед за капитаном, но тут же остановился. Провёл ладонью по лбу и ощутил липкий и холодный пот. Только теперь он заметил, что весь взмок. Рубаха прилипла к телу. Ныли все ещё напряжённо приподнятые, занемевшие плечи. Но не это волновало Володина - ловушки для танков нужно рыть и, конечно, не наобум. Придётся обращаться к Пашенцеву, расспрашивать по телефону. Он с грустью посмотрел на уже пересекавших стадион генералов и офицеров: вместе с ними удалялось то торжественное, что всколыхнуло Володина и навсегда запечатлелось в его душе, и возвращалось то земное, скучное, как всегда бывает 'при затяжной обороне, повторяющееся изо дня в день и до тошноты надоевшее: то же сухое горячее солнце, те же серые сыпучие стены траншеи, та же фронтовая "тишина", ложные тревоги и разговоры о скором немецком наступлении.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

В то время как Володин переживал торжественные минуты встречи с командующим фронтом, боец его взвода Саввушкин, которого считали погибшим и о котором во всех инстанциях уже было забыто, как забыто вообще о неудавшейся разведке (в разведку в эту ночь ходило несколько групп, и штаб дивизии получил нужные сведения о противнике), - Саввушкин брёл по лесу с вытекшими глазами, не видя ни солнца, ни тропинки, ни деревьев, на которые то и дело натыкался, даже не чувствовал боли, а только слышал за спиной раскатистый, как пулемётная очередь, смех эсэсовцев. Немцы вели его в Тамаровку, но по дороге выкололи глаза и бросили одного в лесу. Так великодушно распорядился встретившийся генерал-полковник фон Шмидт. Генерал-полковник спешил к своим танковым дивизиям, подходившим к фронту, и потому был настроен оптимистически. Он сказал, что допрашивать сегодня пленного русского солдата нет никакой необходимости и что ничто уже не изменит ход событий. Германская армия готова к наступлению. На передний край будет обрушено столько огня - и с воздуха, и с земли, - что вряд ли потребуются скудные солдатские сведения о каком-либо орудии или доте; огонь сметёт все: и орудие то и дот.

Саввушкина не допрашивали; просто спросили, какого полка, - и все. Но может быть, как раз потому, что не допрашивали, не мучили, не пытали, неожиданная слепота так ошеломила его, что в первую минуту он даже не понял, что немцы с ним сделали. Было такое ощущение, будто его сильно ударили по глазам, и тьма, сразу плотной стеной ставшая вокруг, воспринималась не зримо, а как глухота от удара. Он прошёл несколько шагов и упал, зажав лицо руками. Пальцы судорожно нащупали окровавленные провалы глазниц. Он попытался приподнять веки, снова ощупал пустые глазницы, и тогда его охватил панический ужас. "Убейте, гады! Лучше убейте!" - закричал он. Не физическая боль, которую Саввушкин сгоряча почти не почувствовал, а страх перед вечной слепотой, на которую он был теперь обречён, заставил закричать о смерти. Сразу, как вспышка, мелькнула в голове картина: в старой, прожжённой солдатской шинельке идёт он, сгорбленный, в тёмных очках, и прохожие сторонятся его, как когда-то сам он сторонился убогих слепых; потом - мать, её лицо, дрогнувшие морщинки… Всем телом, каждой клеточкой запротестовал Саввушкин против такой судьбы: "Убейте, гады! Лучше убейте!" Но в него никто не стрелял, и он вскоре понял, что остался один. Он все ещё зажимал ладонями пустые глазницы и громко, никого не стесняясь, стонал, теперь уже от острой, нарастающей ломоты в висках. Вместе с ощущением боли возвращались к нему жизнь, самообладание. Он разорвал нижнюю рубаху и обмотал ею лицо и голову; по булькающим звукам и, может быть, даже по запаху вышел к небольшой лесной запруде. Кажется, никогда он не пил с таким наслаждением воду, как в этот раз, ладонями черпая её вместе с травой и лягушечьей зеленью. Вода освежила и приободрила его. Теперь можно было подумать, что делать дальше.

Утром, когда его вели, он видел массу вражеских танков и пехоту. Танки стояли всюду - в лощинах, на опушках, в лесу. Саввушкин старался запомнить, где они стоят, и даже несколько раз принимался считать их. Его поразило такое большое скопление немецких войск. А ведь там, в Соломках, ничего об этом не знали. Сообщить, обязательно сообщить нашим! Этой мыслью жил он все утро. Надеялся убежать, ждал, искал случая. И вот теперь, когда он был свободен и вполне мог двигаться, эта мысль снова овладела им. Она должна была вернуться, эта мысль: и потому, что так подсказывал солдатский долг, и ещё потому, что сейчас, в эту минуту, ему хотелось самой страшной мести гитлеровцам. Он встал и пошёл, подчиняясь инстинктивному желанию - идти, идти! В этом было его спасение - выберется из лесу, наткнётся на какой-нибудь хутор, встретит старика или парнишку, скорее всего, парнишку, так представлялось Саввушкину, и парнишка отведёт его к партизанам. Но партизан в прифронтовой полосе может и не быть вовсе. Он не подумал об этом, потому что хотелось верить в лучший исход. Человек всегда верит в спасительное чудо, когда ему тяжело! Шёл Саввушкин сначала медленно, осторожно, подолгу обшаривая ногой землю, прежде чем ступить на неё. Наткнулся на сваленное бурей дерево и выломал себе палку. Теперь пошёл бодрее, и мысли потекли спокойнее. Но лес все не кончался. Саввушкину казалось, что он прошёл километров десять, но он не прошёл и одного; босые ноги его были в ссадинах и кровоточили (второй сапог ещё в траншее немцы сняли с него ради смеха), руки тоже были исцарапаны по самые локти, и весь он еле держался на ногах от усталости, но не садился, отдыхал стоя, прислоняясь к стволам деревьев.

"Дойти!…"

"Сообщить!…"

Саввушкин отталкивался и снова двигался вперёд, напрягая внимание, чтобы не сбиться с прямой, чтобы не пойти по кругу. Он уже почти отчаялся выбраться из лесу, когда вдруг почувствовал, что вышел на опушку. Будто шире, свободней стало вокруг. Лесная сырость и тень, как тяжесть давившие на плечи, отступили. Солнце приятно обожгло щеки. В лицо пахнуло полем, степью, огородами. Он стоял и глотал сухой воздух. Теперь - близко, теперь - где-то совсем рядом должен быть хутор, потому что уж очень пахнет огородной ботвой. Саввушкин всегда безошибочно улавливал этот запах жилья. Собравшись с силой, он шагнул вперёд и вскоре очутился в зарослях подсолнуха. Он обрадовался подсолнухам, как может обрадоваться человек только собственному счастью, с лихорадочной поспешностью перебирал упругие и шершавые стебли, ощупывал листья, головки" нежно прижимался к ним щекой.

"Дошёл!"

"Добрался!"

Так думал Саввушкин. Он отдыхал и наслаждался тем, что может отдыхать, что заслужил этот отдых. Над головой, над жёлтой шляпкой подсолнуха, кружил шмель, и жужжание его было таким мирным и успокаивающим, что Саввушкин улыбнулся. Теперь, когда он не мог видеть, он слушал и воспринимал день по звукам. Даже солнце, горячо припекавшее щеку и шею, казалось, имело свой особый, певучий голос.

Неожиданно, сначала будто совсем далеко, послышался потрескивающий рокот мотоцикла. Рокот приближался, и Саввушкин забеспокоился. За все время, пока шёл по лесу, он ни разу не подумал о немцах. Они выкололи ему глаза и отпустили, зачем же он им слепой? Так, по крайней мере, считал он, и все же не хотелось попадаться на глаза мотоциклисту. Ещё секунду стоял Саввушкин, прислушиваясь и по нарастанию рокота стараясь определить, где проходит дорога, может быть, совсем в стороне и не нужно убегать, прятаться; ещё выждал немного, прислушиваясь к глухим ударам сердца и нарастанию тревоги в груди; инстинкт самосохранения заставил его броситься глубже в подсолнухи, ломая стебли и листья. Он споткнулся и упал и в тот самый момент, когда падал, услышал позади резкую автоматную дробь. Пули хлестнули по ногам, по стеблям, по листьям. На мгновение к Саввушкину ещё вернулось сознание, и он подумал, что как-то странно нарушилась звуковая гармония летнего дня, будто земля наклонилась и все, что на ней было, покатилось по наклонной вниз, сшибаясь, разбиваясь и разбрызгивая искры…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Приезд командующего фронтом в Соломки майор Грива воспринял как то особое счастливое событие в армейской жизни, после которого обязательно должны последовать повышения.

Между прочим, повышения он ждал давно, с того дня, как Пашенцеву присвоили очередное звание - капитана. Гриву тогда, как бывшего штабиста, хотели перевести в полк и уже сказали ему об этом, а командиром батальона назначить Пашенцева. Но время шло, и никаких распоряжений о переводе и назначении не поступало. По каким-то соображениям Пашенцеву не решались доверить батальон.

Но вскоре стала известна истинная причина задержки - в послужном списке Пашенцева значилось: "Был в плену". Грива возмутился и сначала даже накричал на капитана:

- Вы должны были застрелиться от позора!

- В плену не был, - холодно и спокойно ответил Пашенцев.

- Как это?

- Был в окружении, но не в плену.

- Но, позвольте, записано!…

- В том и беда, что записано.

- Тогда почему не оспариваете?

- Устал, извините.

Майор пожал в недоумении плечами, и на этом разговор кончился.

Собственно, его возмутило не то, что Пашенцев был в плену, а другое - что этот плен теперь отразился на его собственной, майора Гривы, судьбе.

Но командир батальона не мог долго сердиться. Как все толстяки, отходчивый и добродушный, он вскоре за"был об этом. Не вспомнил бы и теперь, если бы не одно событие, происшедшее как раз накануне прибытия командующего в Соломки. К майору Гриве проездом заглянул знакомый офицер из штаба дивизии и сказал, правда предположительно, что майору нужно в самые ближайшие дни ожидать повышения, что переведут его или, вернее, заберут в один из отделов штаба дивизии. Вопрос этот будто бы уже решён, и оставалась только небольшая формальность.

- Надеюсь, у моего нового преемника никакого "плена" не обнаружится? - ехидно заметил Грива. Штабной офицер снисходительно улыбнулся:

- Не всем так везёт в этой войне, как вашему, э-э, капитану…

- Пашенцеву.

- Пашенцеву…

Когда началась война, майор Грива находился на Дальнем Востоке. Он был заместителем начальника штаба полка и, может быть, ещё долго служил бы в этом чине и звании, неприметный, исполнительный толстяк с уже лысеющей головой, если бы не тщеславие. Все офицеры в полку просились на фронт, написал рапорт и он, Грива, втайне надеясь, что его-то наверняка не отпустят, как хорошего и примерного службиста… Он хорошо помнил то зимнее утро, когда с рапортом в кармане шагал по расчищенной солдатами дорожке к штабу полка; в то утро было как-то по-особенному светло - и потому, что ночью выпал снег и все вокруг будто обновилось и сверкало нетронутой белизной, и ещё потому, что и у него самого было обновлено и чисто на душе; помнил изумлённое лицо командира полка - тот был удивлён, приняв из рук майора Гривы рапорт; за окном, на дворе, прыгал по притоптанному снегу воробей, маленький, взъерошенный, круглый, как мячик, - и это хорошо помнил Грива.

Командир полка спросил его:

- Вы серьёзно?… - Да!

Это "да" и решило все. Десятки раз жалел потом Грива, что не промолчал тогда, в то утро, в кабинете командира полка. Через три дня он уже с чемоданом в руке шагал по перрону владивостокского вокзала. До самой последней минуты не садился в вагон, нехорошее, тяжёлое предчувствие беды угнетало его. В слякотные мартовские дни он прибыл в распоряжение командования Воронежского фронта и сразу же попросился на штабную работу. Но его направили командиром батальона в действующую дивизию.

Однако майору повезло: на фронте вскоре установилось затишье и к тому же батальон перевели во второй эшелон. Грива быстро свыкся с обстановкой и начал уже посмеиваться над своими былыми опасениями. Не так уж и страшно служить в Действующей армии и строевым командиром! Но в последние недели все чаще стали поговаривать о скором крупном немецком наступлении. В больших сражениях Грива никогда не участвовал, знал о них только по рассказам и из газет, но, не лишённый воображения, вполне представлял себе весь ужас будущих боев и, может быть, именно потому, что представлял, с тревожной насторожённостью присматривался к нараставшим событиям; он полагал, что в штабе служить во много раз безопасней, чем командовать в бою батальоном, хотя бы уже потому, что не первая бомба на голову, не первый снаряд по окопам (хотя часто в бою случается так, что штабам приходится ещё труднее, чем сражающимся подразделениям - и бомбы "на голову", и автоматные очереди по окнам, и связки гранат под гусеницы прорвавшихся танков, даже рукопашная, и вместе с этим нужно постоянно держать связь с частями, командными пунктами, по сводкам, по сообщениям разом охватывать происходящие события на участке обороны полка или дивизии, разгадывать замыслы противника и продумывать свои наступательные операции, точные, смелые, дерзкие, - нет, не так безопасна и легка служба в штабе, как об этом думал майор Грива); поэтому, на всякий случай, он написал письмо в политотдел дивизии с просьбой, чтобы хоть там походатайствовали о его переводе на штабную работу. "Я же штабист! - напоминал Грива. - С первого дня, как окончил военное училище, работал только в штабах. Все это отмечено в моем личном деле…" И вот - помогло ли письмо или командование само решило перевести Гриву? - знакомый офицер привёз радостное известие: "В один из отделов штаба дивизии!" Весь день и вечер Грива находился под впечатлением этой новости. Ни прибытие артиллерийского полка в Соломки, ни споры с подполковником Таболой о том, где и как лучше разместить батареи, ни даже неудавшаяся разведка и гибель Саввушкина не могли отвлечь его от приятных размышлений. Долго он не ложился спать в эту ночь, то сидел в блиндаже, то выходил во двор подышать свежим воздухом, и часовые видели, как он, толстый и прямой, залитый синим лунным светом, ходил взад-вперёд вдоль стены амбара.

Несмотря на то что Грива провёл почти бессонную ночь, утром он был оживлён и весел. Ни на час не покидало его радостное возбуждение: и когда была объявлена боевая тревога (как многие офицеры, он принял её за учебную), и особенно потом, когда взошло солнце и всем стало ясно, что немцы сегодня уже никакого наступления предпринимать не будут. О немцах с усмешкой сказал:

- Как девицы: и охота, и боязно…

А встреча с командующим вызвала у него новую бурю чувств. Ватутину позиции понравились; уезжая, генерал сам сказал об этом. Правда, заслуги Гривы в строительстве оборонительных сооружений невелики - руководили армейские инженеры, - но похвалы генерала он полностью принял на свой счёт и оттого, сияющий и, как всегда, суетливый, приказал немедленно созвать командиров рот, а когда те явились, велел начальнику штаба объявить им благодарность. Потом каждому пожал руку.

По такому торжественному случаю, Грива почувствовал, нужно было произнести речь, и он уже, вскинув голову, сказал первое: "Товарищи!" - но его срочно вызвали к телефону. Никто не слышал, с кем и о чем говорил он, но когда, ещё более сияющий и возбуждённый, вернулся в комнату к офицерам, все поняли, что получена какая-то приятная новость.

- Ну, товарищи. - Грива откашлялся. Маленькие глазки его весело пробежали по лицам офицеров, - Майора Гривы у вас больше нет!

- Переводят? - догадался командир первой роты, между прочим тоже считавший себя претендентом на должность комбата.

- Да, переводят, - подтвердил Грива, не скрывая радости. - Сегодня же приказано сдать батальон и явиться в распоряжение штаба дивизии.

- И уже известно, кто вместо вас будет? - спросил все тот же командир роты.

- Капитан Го… Го… Горохов или Горошников. Кажется, все же Горошников.

Все невольно посмотрели на Пашенцева.

- Уже выехал, - продолжал между тем Грива, - через час-два будет здесь. Откровенно, товарищи, мне жаль расставаться с вами, но тут я, как говорится, неправомочен ничего решать. Хотелось в бою побывать с вами, но - что поделаешь? - не судьба. Закуривайте, капитан, закуривайте, - все тем же довольным тоном сказал майор, заметив в руках Пашенцева папиросу. - Курите, товарищи офицеры, - снисходительно добавил он, уже обращаясь ко всем. - Я ничего не имею против. - И он принялся старательно вытирать давно уже вымокшим носовым платком потную шею и лысину.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Вернувшись из штаба, Пашенцев снял сапог и начал растирать синеватый и загрубелый рубец старой раны.

Утром он получил письмо из дому и теперь, оставшись наедине с собой, снова вспомнил о нем. Письмо обычное, как все предыдущие, какие он получал от жены, и только в конце было приписано несколько строчек о Сорокине, которого Пашенцев знал ещё по совместной службе в Киевском военном округе. Жена писала, что Сорокин уже стал полковником, что приехал в город по каким-то служебным делам и что она на время уступила ему комнату. Какую? Кабинет, конечно, какую же ещё! Вероятно, так было нужно, вероятно, в гостинице не хватило мест, так утешал себя Пашенцев и все же испытывал неловкость оттого, что там, дома, в его кабинете, находился чужой человек, сидел за письменным столом, спал на той самой кушетке, на которой Пашенцев сам любил полежать с газетой в руках. Пашенцев думал, что ему неприятно именно это, а на самом деле его волновало другое: он знал Сорокина как человека непостоянного, а попросту - бабника, - и мало ли что может случиться… Письмо лежало в нагрудном кармане, и сейчас, растирая ногу, Пашенцев чувствовал, как похрустывает прижатый к телу конверт.

В траншее послышался чей-то голос: "Где у вас ротный?" И едва капитан успел натянуть сапог, брезентовый полог, закрывший вход в блиндаж, распахнулся, и на пороге появился подполковник Табола.

- Застал? - небрежно пробасил он, проходя прямо к столу и вглядываясь в лицо Пашенцева. Капитан стоял как раз напротив небольшого окна, похожего на амбразуру, и лицо его было освещено ярким дневным светом. - Батарею за вами ставим. Сразу за бруствером. Людей предупреди и сам знай… Но я не за этим. По случаю, поскольку здесь. Чертовски знакомо твоё лицо, капитан. Ты извини, я прямо. Я ещё вчера хотел спросить, да все как-то… С Барвенковского наступал в сорок втором?

- Да.

- На Харьков?

- Да. Наступал.

- С какой армией?

- Шестой.

- Н-да, - протянул Табола, ещё внимательнее вглядываясь в лицо капитана. - Значит, в Пятьдесят седьмой не был? Ну тогда извини, ошибся.

- Возможно, - сухо подтвердил Пашенцев.

- Да, ошибся, - повторил Табола и встал. Уже в дверях, обернувшись, спросил: - С какой группой выходил из окружения: с Гуровым или с Батюней?

- Сам пробился!

- Да, ошибся, - в третий раз сказал Табола, теперь уже с иным оттенком в голосе и с иным, вложенным в эти слова содержанием: дескать, ошибся и в человеке, вернее, не ожидал встретить такой холодности и официальности.

Назад Дальше