Жили два друга - Семенихин Геннадий Александрович


Я, капитан запаса Николай Демин, бывший командир авиационного звена, совершивший на штурмовике ИЛ-2 в годы Великой Отечественной войны семьдесят три самолето-вылета на уничтожение живой силы и боевой техники противника, дравшийся с "мессершмиттами" и дважды горевший, торжественно заявляю, что этот выстрел единственно правильное наказание за совершенный мною проступок. Я покидаю светлый мир людей, с которыми бок о бок дрался за родную землю, делил радости и трудности послевоенных лет, потому что недостоин в нем находиться. Приговор окончательный, и нет в мире силы, способной его отменить…

Содержание:

  • Пролог, который можно считать эпилогом 1

  • Часть первая 1

    • Глава первая 2

    • Глава вторая 6

    • Глава третья 16

    • Глава четвертая 26

    • Глава пятая 31

  • Часть вторая 31

    • Глава первая 31

    • Глава вторая 35

    • Глава третья 40

    • Глава четвертая 44

  • Часть третья 50

    • Глава первая 50

    • Глава вторая 52

    • Глава третья 57

    • Глава четвертая 62

    • Глава пятая 64

    • Глава шестая 65

    • Глава седьмая 67

Геннадий Александрович Семенихин
Жили два друга

Пролог, который можно считать эпилогом

"Я, капитан запаса Николай Демин, бывший командир авиационного звена, совершивший на штурмовике ИЛ-2 в годы Великой Отечественной войны семьдесят три самолето-вылета на уничтожение живой силы и боевой техники противника, дравшийся с "мессершмиттами" и дважды горевший, торжественно заявляю, что этот выстрел единственно правильное наказание за совершенный мною проступок. Я покидаю светлый мир людей, с которыми бок о бок дрался за родную землю, делил радости и трудности послевоенных лет, потому что недостоин в нем находиться. Приговор окончательный, и нет в мире силы, способной его отменить".

Ранним утром в старинном пятиэтажном доме в центре большого города раздался выстрел. Тело крупного седеющего человека безвольно сползло с зеленого кресла, бесшумно опустилось на давно не вощенный паркет.

Острый пороховой дымок, тонкий и бледный, как след от затухающей папиросы, еще курился над письменным столом, когда всхлипнул, забился простенький и неновый будильник. Но человек уже не слышал его звона и не видел, что стрелки показывают семь. Человек лежал на полу, неестественно подвернув под себя левую руку, а ладонью правой, выпустившей пистолет, закрывал лицо, будто хотел защититься от чего-то страшного и неминуемого.

Стрелки показывали семь. Сквозь зашторенные окна пробирался в комнату запоздалый мутный рассвет.

Над огромным городом, закованным в гранит и бетон, над его серыми площадями и улицами, над парапетами холодной реки и заводскими трубами, исторгающими в низкое промозглое небо дым, вставал день. Люди уже бодрствовали, и выстрел в старом пятиэтажном доме был ими услышан. Кто-то уже повелительно стучал в резную дубовую дверь, так, что вздрагивала табличка с фамилией "Н. Демин". Черные буквы с этой таблички рвались в глаза траурными линиями. Всклокоченный пенсионер-учитель, проживающий этажом ниже, кому-то убедительно доказывал:

– Это же не у нас, позвольте вам доложить… это на пятом, у Демина.

Замок взломали, и несколько человек протиснулись в комнату, служившую и кабинетом и спальней.

А рассвет уже осмелел. Он выбелил все четыре степы, заскользил по книжным стеллажам, отразился в стеклах шлемофона, висевшего над коричневым диваном, мимоходом, совсем небрежно, заглянул в пепельницу с горкой сплющенных окурков и только потом, когда были раздвинуты плотные шторы, осветил лицо лежащего на полу человека. Склеенные кровью седые волосы его были помяты, глаза неплотно закрыты. На лице застыло выражение успокоенности. Лишь в глубоких морщинах и в складках рта, упрямо сомкнутого, выпрямленного в решительную линию, – что-то скорбное, словно и за секунду до смерти не мог человек преодолеть ощущение обиды и горя.

– Батюшки! – причитала дворничиха, толстая женщина неопределенного возраста. – Да зачем же ты на себя поднял руку? И какой сатана толкнул тебя на это?

А уж какая была семья. Жена-то его покойная какая ласковая да добрая была! Да и сам он, Николай Прокофьевич, царствие ему небесное, золотой был человек. – Дворничиха мелко закрестилась и рукавом не то смахнула слезинку с обрюзгшего лица, не то только вид сделала, что смахивает. – Уж до чего тихий да обходительный был! Мухи не обидит. Даже не верилось, что летчиком был…

– Да. Здорово он в себя дербалызнул, – сказал простуженным голосом незнакомый жильцам этого подъезда человек. – А ну-ка разойдитесь, граждане! Ни к трупу, ни к вещам в этой комнате не прикасаться. Доктор, пожалуйста, произведите освидетельствование.

Плечистый лысый мужчина в шуршащем плаще осмотрел труп.

– Констатирую смерть от огнестрельного ранения в область черепа, – флегматично заметил он. – Рука у покойника была довольно твердой. Ох уж эти мне сочинители, всегда что-нибудь отчубучат!

– Неправда! – вскричал в эту минуту участковый милиционер, протиснувшийся в комнату и сразу оказавшийся на переднем плане. – Да как же так можно!

Это не какой-нибудь сочинитель! Это большой художник, талант! Его книга "Ветер от винта" всей стране известна! На двадцать пять языков переведена, а вы – сочинитель!

Об участковых распространено мнение, будто эта низшая категория милицейских работников, влюбленная в такие обороты речи, как знаменитое: "граждане, давайте не будем", "прошу соблюдать порядочек", "предъявите документик". Лейтенант Кислицын, работавший участковым по тому переулку, где проживал Демин, к этой категории выдуманных или не всегда выдуманных лиц (потому что служили, чего греха таить, в милиции и такие) явно не принадлежал. У него было острое птичье лицо с узкими скошенными глазами, шрам за ухом – когда-то пропела рядом бандитская пуля. Сутуловатый и по-мальчишески невнушительный, с белыми ресницами, прикрывающими глаза, он обладал не для всех приятной особенностью говорить правду-матку любому вышестоящему лицу и намертво отстаивать свою точку зрения.

Чем выше было лицо, тем более жестким и бескомпромиссным становился Кислицын. Недружелюбно поглядев на доктора, закончившего осмотр тела, участковый еще раз повторил тонким голоском:

– Не сочинитель он, а большой писатель! Такого уважать надо. Да-с! И оттого, что он прибавил к своей немногословной речи это старомодное "да-с", врач растерянно отступил.

– Да ведь я ничего. Просто к слову пришлось. А вообще, может быть, вы, коллега, и правы. Если талант, так и пусть остается талантом. Это уже за рамками медицинского вмешательства.

Врач растерянно отступил, а участковый уже тише прибавил:

– Он еще и летчиком был что надо.

А тем временем человек, приказывавший не прикасаться к трупу и окружающим его предметам, продолжал сосредоточенно осматривать комнату: заглянул за портьеры и диван, щелкнул пальцами по медно-желтому маленькому фрегату, стоявшему на телевизоре, прочел дарственную надпись на фотографии одного из космонавтов: "Коле Демину. Пиши о летчиках всегда так!" Потом цепкий, профессионально натренированный взгляд с деловитой неспешностью прошелся по столу. Стол был широкий, массивный, с резными ножками. На гладком зеленом сукне стояли пластмассовые модели самолетов.

Это были взлетающие истребители и бомбардировщики с острыми короткими крыльями, под большим углом отведенными назад. И на каждой подставке серебряная плашка с выгравированной надписью: "Писателю Демину от его читателей-авиаторов", "Николаю Демину от его новых однополчан", "Демину от ветеранов-гвардейцев".

На столе, кроме заклеенного конверта, белел надорванный листок. Крупным указательным пальцем следователь прижал его к мягкому сукну. Бросились в глаза чуть косоватые, старательно и твердо выведенные строки:

Седой угрюмый человек
По жизни прекратил свой бег,
Упал он, словно лошадь
Под непосильной ношей.
А доктор, тот, что из светил,
Над ним склонившись, говорил:
Мол, что он ел и что он пил,
И был ли он хороший.
Оставь рецепты, эскулап,
Они не вяжутся никак
Ни с утренней зарею,
Ни с миром, что мы строим,
Пусть мы не из гранита,
Но мы шагаем в битвы.
И в этих самых битвах
Порой бываем биты.

Человек убрал указательный палец с листка. Он не был знатоком поэзии, но был хорошим следователем.

И, оторвав взгляд от письменного стола, он с сочувствием поглядел на покойника: "Какую же ты нес на себе ношу, Демин, если даже тебе, бывшему фронтовику, она оказалась непосильной?"

Часть первая

Глава первая

Светловолосый паренек в синем летном комбинезоне и запыленных сапогах лежал под нагретой от солнца плоскостью штурмовика и смотрел в ослепительно голубое небо, по которому медленно-медленно передвигались редкие, розовые от солнца облака – на высоте был ветер, не улавливавшийся на земле. Паренек вглядывался в небо, будто там, в голубизне, хотел найти ответ на какие-то свои, мучившие его мысли. В глазах – пытливая строгость и еле сдерживаемое удивление. Гудели пылившие по аэродромным дорогам бензовозы и маслозаправщики, рядом вполголоса вели разговор механики и мотористы, доносился сдержанный смех недавно зачисленной в экипаж оружейницы ефрейтора Заремы Магомедовой, худенькой осетинки с густыми бровями, сомкнутыми над переносьем, с черными, немного удивленными глазами, с косой ниже пояса. Парень лежал и был настолько поглощен своими мыслями, что ничего вокруг не слышал.

Вглядываясь в ослепительную голубизну неба оп думал – что, если со всеми подробностями заснять на кинопленку его, Николая Демина, жизнь? "Пускай не всю жизнь, а самое значительное из нее, – поправлял он себя и тут же задавался вопросом: – Ну а что именно выделить из моей жизни как самое интересное? Глаза паренька становились задумчивыми, в них меркла строгость. Тонкие губы, сжимавшие сорванную травинку, начинали добродушно вздрагивать; травинка падала за воротник комбинезона, а паренек, улыбаясь, продолжал фантазировать: – Нет, это было бы здорово, и вот как бы я начал такой фильм. Прежде всего показал бы крутой берег речки Вазузы, а над ним черные избы нашего села. Нет, не черные, а белые, потому что действие происходит зимой. Речка подо льдом, на крышах шапки снега. Я с Петькой Жуковым возвращаюсь из школы.

В лицо ветер, метелица. А дома – мама. Она кочергой вытаскивает из печки ржаной каравай с поджаристой коркой, а сестренка Верка сидит под старенькой, еще прабабушкиной, иконкой на лавке и глотает слюнки. Потом мама режет хлеб и разливает по тарелкам дымящиеся наваристые щи. Я пытаюсь щелкнуть Верку расписной деревянной ложкой по лбу, но мама сурово останавливает: "Погодь-ка, Прохиндей Иваныч. Драться ты мастак, а вот что в тетрадках принес?"

Я торжественно достаю из сумки тетради, а в них почти в каждой красными чернилами красуются "отлично, отлично, отлично". И мама уже не притворно-ворчливым, а самым добрым голосом восклицает: "Ай да молодец Николка! Истинное слово, молодец! Смотри, Верка, в школу на тот год пойдешь, чтобы, как сынка, училась".

Потом мы ложимся спать, а мама убавляет в лампе огонь и, сидя за еще не убранным столом, подперев осунувшееся лицо руками, опять думает. Мы с Веркой точно знаем: думает она об отце. Она всегда о нем думает, когда мы ложимся спать, а большая горница погружается в полумрак, и только слышно, как за окнами повизгивает ветер да изредка потрескивает наст под ногами запоздалого путника.

Мы с Веркой никогда не видели своего отца и ничего о нем не знаем: где он и кто он. Только однажды летом, когда я бегал на ток помогать матери, я услыхал, как гренадерского телосложения тетка Маланья в сердцах сказала:

– Бедная Варюха! Своими бы руками этого ублюдка задушила. При живом-то отце двое сирот. Это на что же похоже!

А еще позднее стал часто наведываться в нашу избу дядя Тихон, добрый вдовый мужик, бывший конармеец, еще мальчишкой топтавший о буденновской армией донские и воронежские ковыльные степи. Он приносил нам замечательные, пестро раскрашенные глиняные игрушки. То улыбчивую матрешку, то злую, уродливую бабу-ягу со скорченной физиономией, то тачанку с пулеметчиками, совсем такую, как у буденновцев. Мы с Веркой бросались ему навстречу, едва только дядя Тихон перешагивал порог горницы и, нерешительно остановившись, снимал с головы выцветший от дождей и солнца городской картуз с модным длинным козырьком. С картузом дядя Тихон никогда не расставался.

– Можно, Варя? – спрашивал он у матери и опускал голубые стеснительные глаза, будто ждал от нее слова о чем-то очень и очень важном, на что матери решиться было трудно.

– Можно, можно, – не дожидаясь материнского согласия, галдели мы.

– Вы думаете, я что? – повеселевшим голосом говорил дядя Тихон. – С пустыми руками пришел? А ну налетай – кто на левый, кто на правый карман, выхватывай петушков и чижиков. Они сегодня со свистом.

…Как-то в грозовую ночь, когда молнии резали небо и даже кот с мяуканьем скребся со двора в дверь. Николка проснулся и увидел в горнице две освещенные молнией фигуры: дядю Тихона и мать. Они сидели на разных табуретках и вели какую-то, видно, длинную беседу. Мать говорила сухим ровным голосом, а дядя Тихон горячился, отчего голос его вздрагивал и перескакивал с низких нот на высокие.

– Нельзя так, Варюха, – убеждал дядя Тихон, – пора бы уж этого вертопраха навек позабыть.

– Он им отец, Тихон, – громким шепотом возражала мать.

– Да какой же он им отец, если они в глаза его не видели! Да и муж тебе какой?! Ты первая баба на селе, ударница лучшая. А он – кто? Кто, я тебя спрашиваю?

Кулацкий племянник, жалкий гармонист в клубе – два прихлопа, три притопа! Да и знать ведь тебя не хочет.

Эх, Варюха! Дорого ты поплатилась за эти черные брови.

– Не я одна, – горько вздохнула мать.

– Вот и пора бы об этом позабыть, – настаивал дядя Тихон. – Надо все сызнова начать. Я же к тебе по-серьезному, не на баловство какое-нибудь зову. Или мне не веришь?

– Верю, Тиша, – сказала мать и поперхнулась каким-то незнакомым Николке сдавленным грудным смешком. – Ты же весь добрый и светлый. Совсем как большой ребенок. Только прости меня на неласковом слове: не хочу я второй раз судьбу свою испытывать, не хочу.

– Это ты твердо? – глухо переспросил Тихон.

– Твердо, – решительно подтвердила мать. – И не надо больше меня пытать.

– Ну тогда прощевай. – Дядя Тихон поднялся с тяжелым вздохом и, натыкаясь на табуретки, шагнул в сени. Звякнуло опрокинутое ведро, лязгнула на двери щеколда. А мать, оставшись одна, вдруг горько и как-то безысходно заплакала. Николке захотелось ее утешить, и он стал было спускать с кровати босые ноги, но вдруг подумал, что нельзя ему сейчас вмешиваться в этот не во всем понятный ему разговор, и удержался от первого порыва.

…Жаворонок с треньканьем взмыл над аэродромом и, набрав высоту, снова ринулся к земле. Парень в летном комбинезоне, приподнявшись на локтях, проводил его глазами… Вздохнул: "Все-таки любопытно, подошло бы такое начало для фильма про мою жизнь? А может, показалось бы скучным, неинтересным. – Он рассмеялся. – А я бы тогда другое предложил. Детство в сторону, сразу быка за рога. И заголовок соответствующий.

Например, "Личная жизнь Николая Демина". А начать хотя бы с того, как я стал летчиком. Все-таки забавная была процедура".

Он тогда закончил восьмилетку и по настоянию матери, стремившейся удержать сына возле родного очага, решил поступить в сельхозтехникум. Все было уже отмерено и взвешено, но вдруг полетело в тартарары. Тот же самый Николкин однокашник по восьмилетке Петька Жуков остановил его как-то у калитки и таинственными знаками отозвал в сторону.

– Куда надумал? – спросил он без обиняков.

– В Вязьму, – гордо ответил Николка. – Говорят, там сельскохозяйственный техникум самый лучший.

Петька Жуков скроил презрительную гримасу.

– Дура! Плюнь ты на это! Я тебе такое сейчас скажу! – Он наклонился к его уху и таинственно зашептал: – Я вот завтра в райцентр еду. Там в райкоме комсомола командир какой-то, не то майор, не то подполковник, из летной школы прибыл. Будет в училище парней отбирать. Айда вместе. Я тебе по секрету скажу, что всю весну к этому готовился. И мускулатуру смотри какую отрастил, и стометровку не хуже твоего Серафима Знаменского бегаю! У летчиков, знаешь, зарплата – во! А форма такая, что девки сплошняком будут замертво при одном виде падать.

– На ком же тогда женишься, если все так уж и замертво? – уколол его Демин.

– Дура! – вскипел Жуков. – Те, что не попадают, самые стойкие, – твои и будут!

– Небось все ты врешь, – недоверчиво протянул Демин, но друг его подбоченился и повернулся спиной.

– Креститься не буду. Как-никак член ВЛКСМ. Не хочешь – не верь. Небось от мамкиного подола боишься оторваться. Тогда я пошел.

– Подожди, подожди, – забеспокоился Николай. – Значит, говоришь, в летчики будут отбирать?

– Нет, на молочнотоварную ферму, – огрызнулся Петька без особой злобы. – В доярки. Там тетя Луша и бабка Авдотья уходят на пенсию, так ты на их место. Тебе в самый раз.

– Постой, – остановил его Демин. – Так ведь летчики – люди особенные. Их в небо еще с детства тянуло, сам в одной статье прочитал. Разве нас, лаптежников, примут!

– Ну и оставайся бычатам хвосты крутить, – рассердился Петька и не очень скорым шагом пошел от него. – А я лично в зоотехники не собираюсь. Бонжур!

Но Демин его нагнал и сказал заискивающе:

– Петь, а Петь, а может, и мне попробовать? Только что я мамане скажу? Убиваться же будет.

– Дура! – добрее протянул Жуков. – Скажи ей, что отправился на поиски этого самого сельхозтехникума, где она тебя студентом видеть желает…

На следующий день они отправились в райцентр на пароконной председательской линейке, посланной за агрономом райзо. Копей гнал дед Ипат, семидесятипятилетний правленческий кучер с широким, зычно улыбающимся ртом, в котором поблескивал единственный золотой зуб. Про него дед Ипат говорил:

– Это мой коренник.

Дальше