Настя тянула меня за стол, за которым Павел проворно распоряжался бутылками. Наконец, источая клубы вкусного пара, появилось большое блюдо с пельменями.
- С приездом, сынок!..
До позднего вечера с придирчивым требованием всех подробностей из меня вытягивали рассказы о моей жизни, с почтительным вниманием выслушивали даже те, связанные с работой, в которых ничего не понимали.
Как бы мимоходом справлялись о базарных ценах на продукты в Средней Азии и в Сибири. И молчаливо прощали мое невежество: я не мог ответить.
Когда встали из-за стола, я сказал, что хочу спать на сеновале. Обиженная мама с решительным видом села у двери на табуретку и поджала губы.
Первой сдалась Настя, потом - отец. Спор решился в мою пользу.
Я смертельно устал от этого дня. Все чувства, казалось, были израсходованы. Хотелось побыть одному.
Сеновал показался мне маленьким и тесным. В нем уже давно не жил сочный дух свежего сена. Внизу, в конюшне, стояла тишина. Как я любил когда-то слушать медлительную жвачку коровы, похрустывающей свежей травой. Мне всегда казалось, что ночами она думала свои думы, потому что часто глубоко, по-человечьи вздыхала. И наверное, оттого, что конюшня стала необитаемой, никто не следил за ее исправностью. В крыше зияли щели, вырезая из ночного неба синие полоски, усыпанные мерцающими звездами.
Я вытянулся на постели.
"Почему я не мог спросить у мамы о Заяровых?.."
…А звезды взывали к памяти. И она послушно возвращала меня в далекое детство.
Все вернула мне память. Даже чувства.
Я увидел босоногого мальчишку с ношей купавок на перроне маленькой станции в окружении необыкновенных пассажиров, которым он дарил цветы и рассказывал о Купавиной.
Я видел, как он деловито осматривает свое болотное царство, как немеет рядом с березкой, одевшейся в густой листвяной наряд, как напряженно слушает жизнь своего мира, в котором тысячи простых лягушек живут в своих хоромах-кочках под началом старой лягушихи.
Я видел, как он смотрел в ночи на обнаженную девушку и какой чистой входило в его душу красота и любовь.
Я видел, как, поднявшись до света, он собрал дары плавучих островов - купавки, единственное свое богатство, и благодарно осыпал ими крыльцо, по которому ступала женщина, открывшая ему любовь…
Открывшая мечту.
И я понял Саньку. В ту далекую весну он уехал из Купавиной с чистым и свободным сердцем.
…А потом я увидел его через десять лет.
Он встретил дивную сероглазую женщину с копной золотых волос. Почему он позвал ее? Не знаю. Но она откликнулась. И он решил: пришла любовь…
Воспоминания оборвались.
Дальше начиналась жизнь.
Я лежал на темном сеновале и думал о себе. О том, какой не похожей на мечту оказалась любовь. Неужели только из-за того, что она явилась в обличье мечты? Но ведь мир, из которого пришла мечта, когда-то не был выдумкой! Не был!
…Щели в крыше давно посветлели. Но я не замечал этого. Я думал о своей жизни. И, уже окончательно сломленный усталостью, засыпая, решил, что спрашивать маму ни о чем не нужно.
…На следующий день, под вечер, я вышел из дома. За новым кварталом домов увидел возле березовой рощи стадион с высокими голубыми трибунами, баскетбольными площадками и теннисным кортом. Радуясь, что так быстро отыскал его, уже смелее направился по тротуару вдоль высокой изгороди. В конце станции свернул вправо, к болоту.
Я шел долго, а болота все не было. По бокам опрятных улочек стояли двухэтажные дома. А дальше, за белой кирпичной стеной, стеклянным разливом цеховых крыш широко раскинулся огромный завод.
Щемящее чувство какой-то личной утраты смешалось с неожиданным удивлением и остановило меня на месте. Я неловко повернулся, шагнул и натолкнулся на женщину, погодившуюся рядом со мной на тротуаре. Увидел недовольный взгляд.
- Простите, - поспешно извинился я. - Не скажете ли вы, как мне пройти на Каменушку? Речка такая…
Взгляд женщины смягчился.
- Это близко, - сказала она. И, показав вправо по магистрали, объяснила: - Возле Дома культуры повернете в лес. И дальше - все прямо.
- Спасибо.
Дом культуры стоял возле самого леса, высокий, светлый, весь из стекла, просвечивая лестничными маршами. Перед ним цвел молодой сквер. А в стороны веером расходились пять улиц с многоэтажными домами, со стеклянными вставками витрин магазинов, с оживленными тротуарами.
Я повернул в лес. Пахнуло хвойным запахом. Сняв пиджак и перекинув его через руку, я пошагал по мягкой дорожке.
Лес изменился тоже.
Иссеченный множеством больших и малых дорожек, он поредел. Навсегда покинула его тишина, замолкла извечная задумчивая песня бора. Где-то хрипел мотор машины, взбирающейся на подъем. Где-то шумно шла ребячья ватага.
Я вышел на высокий берег Каменушки, и меня поразил незнакомый простор. Далеко внизу текла маленькая речка. Противоположный берег, безлесый и ровный, полого вздымаясь, переходил в квадраты полей. Они тянулись до самого горизонта. А там, в сизой дали, белел город.
Так это же Красногорск! Но почему он так далеко?
И только сейчас, ошеломленный, я заметил, что Каменная Пасть исчезла! Да! Огромной скалы, которая когда-то загораживала полнеба, не было. На ее месте лежала голая, неровная каменная площадка. И лишь далеко от берега, где эта площадка упиралась в серую, изуродованную стену, словно жуки, ползали самосвалы…
Меня отвлекли ребячьи голоса. Они раздавались совсем близко. Я огляделся. А потом увидел парнишку. Он, видимо, приотстал от товарищей.
- Мальчик! - окликнул я.
Он остановился, разглядывая меня, посмотрел в ту сторону, куда удалялись голоса, но решил задержаться. Подошел.
- Скажи мне, пожалуйста, что сделали со скалой? Куда она делась?
Я показал ему на то место, где стояла когда-то Каменная Пасть.
- Взорвали, - ответил он охотно.
Я видел, что в его глазах загорается любопытство.
- Взорвали?
- Ну да! - весело сказал мальчуган. - Всю на щебенку искрошили. Все новые улицы асфальтовые на ней лежат. И на заводе фундаменты - тоже.
Он увлекся разговором и уже не оглядывался на голоса уходящих товарищей.
- Да, да, - понимающе закивал я. - Красивые улицы. И завод хороший, большой.
- Еще больше будет, - гордо сказал мальчуган и добавил значительно: - И у нас в городе он не один. Мы - союзного значения!..
- Да?.. Что же это вы такое важное делаете?
- А вон, посмотрите…
Я поднял голову.
В спокойную голубую гладь высокого неба впивалась белая игла, на острие которой едва заметно поблескивала блестящая точка плоскостей реактивного самолета.
- Самолет, - сказал я.
- А металл-то наш! - разъяснил мне восторженный голос мальчишки.
Я посмотрел на него. Все в нем светилось радостью. И чистые глаза. И доверчивая улыбка, обнажающая редкие зубы. И даже белобрысый хохолок на макушке как-то необычайно весело и задиристо торчал вверх.
Он взглядом провожал самолет. И, не замечая, стоял, как петух, на одной ноге, поджав другую от волнения…
…Давно убежал мой случайный знакомый.
А я сидел на небольшом валуне и смотрел, как самосвалы с ревом ползли по дороге на лесистый угор, увозили и увозили с берегов Каменушки рваный камень.
Только в сумерках затих карьер.
И вдруг вечерний сумрак пронизал мягкий голубой свет. Заблестела Каменушка, высветлели склоны ее крутых берегов, словно инеем подернуло далекие поля.
По небу плыла луна.
Каменной Пасти не было. Но песочный мыс с грудой камней я увидел внизу прежним: песок как зубной порошок в коробке, когда ее только что откроешь.
Оставлял ли на нем кто-то свои следы еще?..
Далеко впереди меня, где небо смыкалось с погружающейся во мрак землей, зажигался электрическим блеском Красногорск.
Мир, который воскрешала моя память, время переделывало по-своему.
Но, возвращаясь домой, я уже не испытывал того щемящего чувства утраты, которое сначала остановило меня перед заводом, там, где раньше лежало болото. Честное слово, освещенные электричеством улицы молодого города, кварталы человеческого жилья, несли людям радости больше, чем каменная глыба, мрачно нависавшая когда-то над светлой речкой.
Ничего не давала людям эта скала. Надо было раздробить ее в щебень, чтобы она принесла пользу.
И время сделало по-своему!
…Думал я и о березке.
Представил себе тот день, когда стройка явилась на болото, чтобы навечно покончить с ним. Представил, как в панике, надрываясь, квакали лягушки, как метались по гнилым кочкам трясогузки.
И только березка спокойно стояла на островке. Молча жила она. Молча любила свет. Молча уступила место новой красоте на земле.
…Я шел по бульвару.
Деревья, среди которых белели стволы молодых берез, уже смыкали над аллеей свои кроны. Вслед мне из Дома культуры доносилась музыка, а навстречу катился спокойный деловой гул завода. Освещенные стеклянные крыши его цехов казались исполинскими оранжереями, в которых жизнь творила какое-то новое чудо.
Пройдет время, и оно явится к людям, утверждая новую красоту.
Как она будет выглядеть?
Я не могу ответить. Знаю только, что лучше, чем сегодняшняя. Потому что красоту творит мечта.
…Когда-то мир в моем представлении состоял из двух половин: понятной и непонятной.
Жизнь объяснила мне многое из прошлого, научила понимать настоящее и еще сильнее, чем раньше, зовет в будущее.
Разные люди идут по земле.
И среди них те, что взяли в дорогу мечту. Они живут ею, стараясь поселить ее в сегодняшнем дне. Их красота, их любовь, их щедрость и широкое человеческое откровение возмущают улиточный покой равнодушных, вызывая слепую злость.
Так было.
Так есть.
Знаю: так еще будет.
И пусть на свете всегда остаются нераскрытые страницы, подобные зовущей дали. Тогда будет вечно жить мечта. И любовь наших детей станет еще красивее, чем наша.
1964 г.
Афонин крест
1
Года три-четыре назад город Красногорск, построенный в войну на местных рудниках, придвинул свои многоэтажные дома к не очень большой станции Купавиной, но остановился перед тенистой березовой рощицей, словно оробел прорубить через нее улицу.
В рощице ютилось кладбище.
Оно не было похоже ни на деревенские погосты, тихие и по-домашнему прибранные, ни на замусоренные городские кладбища - тесное нагромождение оградок да пирамидок с бренчащими венками.
В березовую рощу никто не заглядывал лет пятнадцать. Ни у старожилов-купавинцев, ни у хозяев нового Красногорска не было здесь родных холмов.
Кладбище это появилось в первую военную осень. С эшелона беженцев сняли женщину с больным ребенком. Пятилетний мальчонок, измученный дизентерией, едва протянул ночь, а к утру умер в тесном станционном медпункте. Везти гробик за четыре версты по бездорожью в деревню Перекатову, на кладбище, было недосуг. И с покорного согласия матери, боявшейся надолго отстать от семьи, уехавшей дальше, в Сибирь, малыша похоронили в березовой роще, приколотив на памятнике фанерку с надписью, сделанной химическим карандашом.
…А война сутолочно катила в обе стороны эшелоны, редкую неделю не оставляя на глухой станции покойника.
Скоро рядом с малышом положили тифозного солдата, потом зарезанную поездом женщину, в первые холода закопали в звонкую землю замерзшего узбека из проехавшего трудбатальона…
Так вот и обосновалось в роще безродное кладбище, словно отодвинулось в сторону от большой людской дороги, чтобы не быть на виду да никому не мешать.
Полоскали землю дожди. Вьюги надували над могилами суметы. Ветры стирали с фанерок карандашные письмена, будто наказывая людскую торопливость. И только веснами, когда теплело солнце, роща настаивала воздух терпким запахом молодых почек. Вперемежку с желтыми одуванчиками да белыми пятнышками ромашек выголубливались стайки незабудок, но скоро тонули в нетоптаном разнотравье, скрывавшем все: и цветы, и осевшие по теплу могилы с покосившимися памятниками-времянками. Ничто не нарушало здесь тишины и покоя. Разве только изредка - лязг лопат да приглушенные голоса людей.
Ни тогда, ни много лет спустя купавинцы не примечали, чтобы кто-то приезжал на это кладбище - скорбный след большой войны в далеком Зауралье. Казалось, время обронило людские жизни в дорожной суете и даже не заметило потери…
И вдруг новый город наткнулся на него. Заглохла стройка. Растерялись планировщики. На безродное кладбище пришли люди. Говорили, ответственные. Они сняли фуражки и, всматриваясь в каждую фанерку, будто винясь перед прошлым, обошли все надгробья. Ни одной надписи не сохранило здесь время: всех уравняло, кто лежал в земле, всех привело к одному знаменателю - войне.
На такое руки не поднять.
И люди ушли.
…Для живых смерть не диво.
Люди смолкают, когда она нежданно проходит рядом, потому что разум и сердце немеют перед ее бессмысленностью. Но годы проходят, и память перестает бередить боль горьких утрат.
Красногорск не имел прошлого. Он был молод и торопился расти. Когда-то на его пути стали две столетних деревни, которыми нароком приезжали дивиться ученые художники, но он безжалостно растоптал старину своими многоэтажными домами. Возле него медленно текла задумчивая Исеть, то приникая к высоким берегам, то нежась в протоках среди заливных лугов да светлых березников. А город перегородил ее плотиной, и солдаты, вернувшиеся с войны, едва узнали ее: где же прежние берега да полянки, на которых загадано было сговаривать девок в невесты?
Зато красногорцы свой город любили. Под большие дома они вырубили сотни гектаров леса, но во дворах не тронули ни одной березы и сосны. И казалось, не город шагнул в лес, а лес пришел на его улицы.
И вдруг - маленькая березовая рощица с забытым кладбищем… Грохочущие экскаваторы понуро опустили железные челюсти до самой земли и присмирели. Вздернув стрелы, насторожились краны. В те дни многих купавинцев вызывали в исполком. Спрашивали:
- Кто похоронен? Откуда? Сами же хоронили!..
- Сами, - отвечали мужики. - А кого - не знаем. Откуда - и подавно. - И добавляли: - Милиция дозволила прибрать.
Женщины рассказывали подробнее:
- И дитята были, и солдаты, и неизвестные вовсе… Вся война там…
От купавинцев отступились. Но вскоре кто-то прочитал в газетке объявление, которое в один день лишило старожилов покоя. Родственникам погребенных велели за год перенести прах близких из березовой рощи на городское кладбище.
Ударили первые морозы, потом завьюжила зима, а на кладбище так никто и не приехал. И чем ближе подступала весна, тем больше мрачнели купавинцы. Заговорили:
- Эко место выдумали: покойников с места на место таскать! Будто не люди…
- И нас никто не спросил!
По тому нешуточному пристрастию, с которым относились ко всяким слухам, как перед неотвратимой бедой, можно было судить, что для купавинцев кладбище, о котором, казалось, они забыли и сами, было вовсе не чужим.
- Вся война там!
Когда-то купавинцы сошлись по объявлениям из разных деревень, своими руками построили и железную дорогу, и новые дома для себя. Война пересекла их судьбу черной полосой. Бабы четыре года бились с ребятишками в голоде и холоде. Если бы их позвали к мужьям на подмогу, на фронт, означавший в их понимании неминучую смерть, они за полдня собрались бы и туда, передав потомство по рукам дальше - старикам да старухам. Но их не позвали. И поэтому они безропотно ютили у себя еще и беженцев, разламывая на чужих и своих последний кусок хлеба. А когда смерть настигала людей в Купавиной, покойника провожали честь по чести, как своего, потому что причиной тому была общая напасть. И в душе купавинцы гордились исполненным долгом.
Перед людьми их совесть была чиста.
И вот пришел этот апрельский полдень, когда к березовой роще притарахтел трактор "Беларусь", приспустил нож бульдозера.
Его уже ждала безмолвная толпа купавинцев.
Тракторист был свой, станционный, Галимзян Садыков, сын старика конюха Нагумана Садыкова, умершего во вторую военную зиму. Галимзян, как и многие другие из Купавиной, работал в Красногорске, а жил в отцовской квартире. Еще накануне он рассказал своим, что его вызвал прораб и велел ехать с утра в березовую рощу ровнять кладбище.
Женщины, дети да несколько стариков стояли в сторонке. Галимзян на них не смотрел. Отвернувшись, он хмуро выслушивал приказ десятника:
- Давай прямо отседова заезжай и по кочкам - наскрозь, до самого края! Шибко не задирай, главное - деревяшки эти сшибить!
Галимзян зло хватил рычаги. Трактор дернулся вперед, повалил первый крест и пошел дальше. Женщины всхлипнули…
Трактор вышел на станционный край рощи, развернулся, сунулся было обратно, но вдруг запнулся и заглох. Галимзян тяжело слез с машины, остановившейся перед аккуратно оструганным, почти не пострадавшим от времени крестом, стянул с головы фуражку и опустился на колени.
- Афонин крест! - ахнула какая-то в толпе. - Бабы! Да ведь это Афонин крест!
- Господи, прости ты нас, грешных!..
Подбежал десятник:
- Граждане женщины!.. Дело казенное, прошу не мешать, порядок не рушить. - И, пробившись к Галимзяну, крикнул: - Садыков!..
Галимзян повернул к нему лицо, такое же веснушчатое, как когда-то у его отца, сказал нетвердым голосом:
- Слышишь - Афонин крест? Не поеду.
- Садыков! - угрожающе побагровел десятник.
- Чего орешь?! Не поеду! - Галимзян вскочил, стал, загораживая собой могилу, и сам закричал: - Не поеду! Слышишь? Не поеду!.. Ты его знаешь?! А? Ты его знаешь?! Ничего ты не знаешь!..
Так же порывисто, как и вскочил, Галимзян сел на могильный холм, спрятал лицо в фуражке. Тихо плакали женщины. Кулаками терли глаза старики. Отбежали в сторону перепуганные ребятишки.
Беспомощно опустил руки примолкший десятник.
…Галимзян открыл лицо. По-мальчишески растерянно огляделся по сторонам, взглянул вверх. Там, в вышине, в голубом, без единого пятнышка, весеннем небе, из края в край волнами перекатывался многоголосый вороний кар. Едва залиствевшие, еще полупрозрачные метлы берез, чуть расшевеленные легким ветерком, казалось, медленно кружились и плыли куда-то в сторону.
Все было так, как в ту далекую-далекую весну…