- Знамо дело, - серьезно поддержал Афоня. - А все одно жалко молодых-то. Смерть - она для всех смерть, хоть и примут ее в праведном бою со светлой душой. Оттого, может, и горе-то у остальных вдесятеро тяжельше. Да и война другая: это тебе не псы-рыцари с ведрами на головах да с пиками, коих оглоблей можно из седелка вышибить али, по крайности, в прорубь загнать… Вон каких машин понаделали! Сколько же они народу поизведут до окончательной победы?!
А беды по-настоящему пока никто не чувствовал. Мужики, обсуждая временное отступление, уверенно назначали скорые сроки победы. Новобранцы при проводах лихо наседали на водку, геройски привсенародно тискали и целовали вспухших от слез невест. А на Купавину уже ложился морок тяжелой тревоги, подкрепляемый загадочными приметами, которые бабы каждый день собирали в магазине.
Ну от чего бы у Анисьи Ляминой при самом завидном на всей станции петухе курица снесла голое яичко? Ровно скинула: совсем без скорлупы… А у Бояркиных черная кошка за три дня до войны стала белой: как есть поседела. К чему?.. Наконец, по секрету узнали, что Дарья Стукова, у которой в армии служило четверо сыновей да дома двое погодков поспевали к призыву, нарушив всякую власть мужа - бывшего красного партизана, - пешком шла за сорок пять верст в деревню Шутину, где еще жива была церковь…
И только по второму месяцу, когда мобилизация, считая и добровольцев, увела на фронт половину женатых и детных мужиков, станция притихла. А перед праздником услышали и первый бабий вой: пришла похоронка…
Скоро и ребятишки перестали бегать на станцию к каждому эшелону. Возле Афони опять собирался прежний круг. Только не заботили больше малышню военные советы. Теперь она спрашивала про настоящую войну. Афоня же был в затруднении:
- Смешные вы, ребята! Каждый день в кино ходили, все переглядели по десять раз: и "Броненосца Потемкина", и "Чапаева", и "Тринадцать", и про озеро Хасан, а меня спрашиваете. Вы теперича мне должны рассказывать. Я живого танка не видывал, ежели не считать Гешкиного с тазиком, даже про устройство его не знаю, стыд сказать. Вдруг меня призовут? Что делать буду?
И ребятня начинала вспоминать кинокартины, лихих конников и отважных пулеметчиков. На утоптанной возле караулки земле рисовали палочками танки, не забывая ни одной детали, чертили перед Афоней схемы военных кораблей, а он, чуть ли не на самом деле удивляясь такой образованности, маял своих "комиссаров" новыми вопросами. Сам же радовался в душе тому, что ребячьи глаза, веселели.
…А война доходила до Купавиной по-своему. В заросший полынью, давно заброшенный деповский тупик, где стояло несколько ободранных потушенных паровозов, затолкнули воинский эшелон. Через сутки он оброс лестницами-времянками, поленницами дров, сложенных на тормозных площадках и под вагонами, задымил железными трубами. С открытых платформ сошли гусеничные тракторы, с грохотом сползли с невысокой насыпи и врезались прямо в картофельные огороды за станцией, разворачивая все. Кинулись туда вслед за ребятишками бабы, не зная, то ли реветь, то ли ругаться. Солдаты объясняли виновато:
- Путей добавляем, тетеньки. Мала ваша станция для военной дороги. Надо…
- А картошка-то?!
- Другой овощ надо везти Гитлеру, - отговаривали солдаты. - А вы тут уж как-нибудь…
Не прошло и месяца, как тяжелые эшелоны пошли на новые пути, а к перрону все чаще стали подтягиваться санитарные, с заклеенными крест-накрест окнами, словно и сами были ранеными. В тамбурах появлялись усталые санитарки. Спрашивали, далеко ли до Омска, Новосибирска, Читы, и, озабоченные, безмолвно исчезали за дверями.
Иногда к ним успевали подбежать женщины, приехавшие в Купавину из деревень на целый день. Они бросались от вагона к вагону и, срываясь на крик, спрашивали:
- Федора Голощапова нету у вас, родимые?
- А Николая Слезина?
- Нету, тетеньки.
- Ох ты, господи, беда какая! Потерялся…
И баба, захлебываясь слезами, шла рядом с отправляющимся поездом, тоскливо глядела ему вслед.
Афоня, стоя в стороне, задумчиво провожал поезд и старался постичь происходящее. В доброе время все население Купавиной легонько бы уселось в один пассажирский поезд. А теперь вот такие переполненные поезда идут друг за дружкой по разным дорогам, торопятся в госпитали.
- Какая же она там, война? Сколько же берет она насовсем и сколько калечит?
И не мог представить.
Прошел сентябрь. Солнце по-прежнему дарило светом, но все чаще набегал холодный ветерок, а ночью коченела под седым инеем земля. Школьные заботы призвали старших Афониных друзей к своим делам, а других - помельче - матери заперли по домам, чтобы через обманную погоду не подхватили сопливую хворь. После работы и в выходные дни купавинцы торопились управиться на огородах, насолить капусты, запасти топлива, а кто успел ко всему - то и загодя вывезти сено.
Только делалось все это торопливо, кое-как, без того всеобщего веселья и радости, которые в прошлые годы и соседей мирили, и скрашивали осень. Ни песен, ни шуток, ни веселых коротких гулянок с устатку.
А осень, одаренная бабьим летом, увернувшаяся от затяжного ненастья, щедро расправляла свой разноцветный наряд. Первыми вспыхнули фальшивой позолотой осинники. Но бойкий ветер живо распознал их ненадежную красоту, в неделю сорвал большой некрепкий лист и разнес его по ближайшим парам на утеху зайцам.
А кругом уже занимались червонным заревом березники, с каждым днем набирая силу последнего горения. И чтобы не угасало их золотое пламя целый месяц, снизу их поджигали красные рябинники с раскаленными гроздьями углей на ветках. И только кое-где в одиночку или артельно поднимались над всем лесом зеленые сосны. Мудро покачивались они, словно утверждали своим постоянным нарядом вечную жизнь.
Далеким лесным всполохам вторила возле Купавиной маленькая березовая роща. Старше других, давно отгороженная от больших лесов пашнями да болотинами, она спокойно ждала своего часа. Утрами ее поляны лежали укрытые белым инеем и только к полдню освобождались от него, мокро отсвечивая под солнцем палым листом.
Дольше месяца бушевала осень. Но под северным ветром-дикарем дрогнула однажды золотая кольчуга веселых березников. Всему свой черед. Не прошло и недели, как березы, щедро бравшие свою силу и красоту у земли, земле же и отдали свое богатство, укрыв ее напоследок листвяною парчой.
А в утеху дикому ветру остался на дорогах лишь соломенный мусор, который метался в разные стороны и подымался столбами до самого неба, пока холодные дожди не прибили его к земле, не смешали с грязью колесами телег да конскими копытами. И тогда неугомонный ветер заметался над людским жильем, озоруя ночами по печным трубам, то ухая филином, то мяукая по-кошачьи.
После такой-то осенней ночи, когда купавинцы вышли из домов навстречу морозному утреннику, они и увидели на станционной площади беженцев. Сразу бросилось в глаза, что среди них не было мужчин, если не брать в счет нескольких стариков. Только женщины и дети. Тихие и скорбные, сидели они на своих узлах и чемоданах, надев на себя всю одежду, какая у них имелась.
Ночной эшелон высадил их, и они, не смея нарушить покой людей, промерзшие, измученные, покорно ждали своей судьбы.
И враз всколыхнулась Купавина. Не дожидаясь казенного распоряжения, купавинские бабы за час распорядились по-своему: не спрашивая хозяев, разобрали их пожитки и, проклиная войну, вперемежку со слезами растащили беженок по своим домам, хоть и не чаяли, что с ними делать. Знали: первым делом людям надо тепло.
- Пока разберутся да распределят - богу душу отдать можно. Наша станция не шибко велика: любой переезд на загорбке - три минуты…
Через два-три дня все утряслось. Но никто не почувствовал облегчения. С беженцами опять в дома заглянула война. Редких из них обошла в дороге беда: у кого-то при бомбежке убило ребенка, кто-то получил увечье, кто-то потерял родных, а кто и остался в чем есть, что казалось в чужом краю не лучше смерти. И самое тяжкое - ребятишки, которых дорога сделала сиротами.
Станционные, не видевшие так близко войны и не способные понять их мытарства, немели от этих рассказов.
- Вот она какая есть, война-то!.. - вздыхали, как всегда, когда отходили от страха.
А какая, все равно до конца понять не могли.
6
Холода ударили сразу. Зазвенела не прикрытая снегом земля. В такой день, уже затемно, и забежал к Ялуниным солдат из остановившегося воинского эшелона. Худой, долговязый, небритый, закоченевший от холода. Обмотки, туго охватившие тонкие ноги, телогрейка с короткими рукавами, из-под которой выглядывала засаленная гимнастерка, - все не по росту - делали его худобу еще заметнее. Поздоровался, скользнув по всем невидящим взглядом, выдернул из-за пазухи пару теплого белья, спросил:
- Булку хлеба дадите?
- Ой, господи! Ты сядь, - испугалась хозяйка. - Куда это ты такой?
- Туда, тетка, - ответил он резко и грубо. - Есть хлеб-то? Не надевал еще, - кивнул он на свой сверток.
Ялунина бросилась на кухню, вытряхнула из чугунка на стол остатки холодной картошки, отломила кусок хлеба, налила кружку молока.
- Иди сюда!
Солдат прошел, стянул пилотку, налезавшую на самые глаза. Сел на краешек табуретки.
- Ешь, - приказала.
- Некогда мне…
- Убери за пазуху белье-то, - посоветовал Ялунин, стоявший у косяка.
Солдат толкнул бельишко за полу телогрейки, подвинул к себе молоко, откусил от нечищеной картошки.
- Что это так оголодали? - робко спросила сама.
- Дорога… - неопределенно отозвался солдат. - Час едем - два стоим. Перебиваемся кое-как… Дней через десять, может, доберемся.
- Нешто там лучше будет? - спросила, а сама и не знала, где это "там".
- Поглядим….
В минуту солдат управился с молоком. На столе оставалось еще несколько картофелин, полкуска хлеба. Он с сожалением смотрел на еду. Опять вытащил белье.
- Возьмите.
- Бог с тобой! - замахала в страхе Ялунина. - Ты забирай остатки-то с собой. А белье-то надень, вишь, посинел.
- Спасибо, - солдат встал, засунул картофелины и хлеб за отворот телогрейки вместе с бельем. Оглядел всех, увидел в глазах жалость, смутился: - Вы того, не думайте чего-нибудь такого, ну, в общем, доедем до места, ничего нам не сделается. А там работа такая, отогреемся. - И уже в дверях обнадежил: - Только не сомневайтесь: его одолеем. Без того нам возврату нет. Прощайте!..
И убежал, надолго оставив в доме тишину.
Ветер перемешивал дождь со снегом. На станции, туго забитой поездами, в молочной круговерти, едва пробиваемой скудным светом электрических фонарей, день и ночь шевелилось солдатское месиво. И сторонний человек ни за что не разобрал бы, какой эшелон уходит, какой будет стоять, чем заняты солдаты тут, на глухой, придавленной непогодой станции. И только в один из последних октябрьских дней Купавина проснулась, разбуженная непривычной тишиной. Выглянула в окна, выбежала на улицу.
Вставало ясное утро. Небо очистилось, открыв голубую вышину. А земля притихла под мягким снежным покрывалом, словно боялась пошевелиться и показать вчерашние замерзшие колдобины на дороге да грязь в оградах.
Ушло ненастье - посветлело на душе у людей. Всякие нехватки становились уже привычными, а бабы научились не забирать хлеб за три дня вперед.
На станции появилось много незнакомых ребятишек. Афоня примечал их не только потому, что хорошо знал купавинских, но и по тому, как они держались. Среди них сразу выделил одного. В магазине он появлялся каждый день в одно и то же время, через полчаса после того, как школьники пробегали домой. Выкупив хлеб, он выбирался из магазинной толчеи, проверял, в порядке ли карточки, и только тогда отправлялся домой. Был он малорослый, серьезный не по годам, а самое главное - один глаз у него прикрывала черная тесемка. В ребячьи игры он никогда не ввязывался, только иногда останавливался на несколько минут, наблюдая издали.
Как-то завозился Афоня возле своей сторожки с березовой чуркой из тех, что были сложены в штабелек за задней стеной. Чурка попалась сучковатая и никак не поддавалась топору. Потный Афоня распрямился, чтобы перевести дух, и тут же почувствовал сзади легкое прикосновение. Обернулся. Перед ним стоял тот самый мальчуган.
- Подержите сетку, дайте топор, - сказал вместо приветствия.
Афоня уступил, спросил:
- Откуда такой кавалер?
- Из Орши, - ответил паренек, едва приметно улыбнувшись такому обращению, и стал прилаживаться к полену.
- Звать-то как?
- Петрусь.
- Петро, значит?
- Да.
- И, поди, фамилия есть? - ласково любопытствовал Афоня.
- Жидких.
- Слабоватую ты себе фамилию выбрал, Петрусь.
Паренек резко взмахнул топором, всадил его в чурбак. Повозившись, вытащил топор, снова ударил и развалил чурку пополам. Взглянул на Афоню с плохо скрываемой гордостью.
- Эвона как! - удивился Афоня. - Выходит, фамилия-то у тебя вовсе и не твоя.
- Почему это?
- А потому, что и не жидкий ты вовсе. Такую колоду легонько одолел, - явно преувеличил заслугу мальчугана Афоня.
- Я вообще-то сильный, - сказал Петрусь. - С первого класса физкультурой занимаюсь.
- Ишь ты! А сейчас в каком?
- В четвертом.
- Давно приехали-то?
- Больше месяца.
- Глянется на нашей-то станции или нет?
Петрусь вместо ответа пожал плечами.
- Ничего, - успокоил сразу Афоня. - Вот лето придет, такую ласковую землю увидишь, век не забудешь.
- До лета еще дожить надо, - вдруг неожиданно по-взрослому, серьезно отозвался Петрусь.
- Как не дожить, обязательно доживем: после зимы всегда лето идет, - ободрил его Афоня и замолк, подавленный неребячьей мудростью мальчика. Но сразу преодолел себя: - Айда-ка ко мне чай пить, чайник вскипел. Дома-то не заругают, что долго в магазин ходишь?
- Да нет… - ответил Петрусь, но заходить в сторожку не торопился.
- Тогда и горевать не о чем! - весело сказал Афоня и тихонько подтолкнул нового знакомого к двери.
…Скоро Афоня уже знал всю Петрусеву жизнь. А с жизнью-то Петрусь повстречался всего три месяца назад, когда, простившись с отцом, вместе с матерью уезжал из дымной от пожарищ Орши. В тот день и кончилось его детство. Уже через неделю, за Смоленском, когда эшелон беженцев разметало взрывами бомб, мать нашла его окровавленного, почти без признаков жизни. И лишился он сознания не столько от боли, а от ужаса, хотя и не миновал ранения: черная тесемка скрывала вытекший глаз.
После той бомбежки Петрусь с матерью несколько дней шли пешком, пока не подобрала их попутная военная машина, ехавшая почему-то не на фронт, а с фронта.
Под Москвой их снова посадили в эшелон и, минуя Москву, привезли прямо в Купавину.
- Отец-то где теперь? - спросил Афоня.
- Воюет, - ответил Петрусь.
- Не писал еще?
- А куда ему писать-то? - удивился Петрусь. - Мы ведь в Сарапул какой-то ехали. А теперь вот где… А где папа, тоже не знаем. Орша-то… сами знаете.
Петрусь замолк. Молчал и Афоня.
- Мать-то устроилась на работу?
- Устроилась. В вагонный участок. Только уходит рано и приходит поздно. А я за хлеб отвечаю.
- Живете-то у кого?
- У Киляковых. Они нам маленькую комнату отдали.
- Киляков, который дежурный по станции? У него еще две девчошки большие…
- У них.
- Эти не обидят. Правда, сам-то не шибко разговорчивый, оттого сердитым кажется. Но это видимость одна, в душе-то он мягкий. Видно, по селекторам-то нараспоряжается за день, вот и пристает язык-то.
Петрусь рассмеялся. Потом сказал:
- Они и не обижают.
Провожая Петруся, Афоня наказывал:
- Ты забегай, Петро, ежели нужда какая объявится. Посоветуемся.
- Хорошо, - весело откликнулся Петрусь, и Афоня впервые увидел, как он побежал бегом. Уже издали услышал от него:
- Спасибо!
- Ничего, Петро, - тихо проговорил Афоня вслед. - Обязательно доживем: после зимы всегда лето идет…
А немцы рвались к Москве. И, может, впервые все почувствовали, как близка она от Купавиной, потому что донимали тревогой военные сводки, которые слушали, припав к хриплым репродукторам. И ждали, ждали того главного, что повернет войну в обратную сторону. Не могло быть иначе! Эшелоны тянулись все на запад, на запад, загораживая дорогу встречным поездам. Солдаты уже не отходили от вагонов, только зло ворчали на дежурных, будто они и виноваты за вынужденные задержки.
Среди купавинцев тоже разговоров велось всяких.
Все чаще говорили про переодетых шпионов, диверсантов и разных предателей, которые вроде бы трутся на каждом шагу и высматривают секреты. Больше всего волновалась из-за этого ребятня. После школы, забросив сумки, ребята по двое, по трое день-деньской шныряли на вокзале, внимательно следили за каждым проезжим человеком.
А случай представился такой, что и подумать загодя было невозможно. Через площадь, совсем со стороны, подняв воротник пальто невиданной моды, в туфлях без калош по грязи, смешанной со снегом, пробирался на станцию незнакомый мужчина. Ни на кого не смотрел, будто боялся взглянуть в глаза, только прижимал к себе большой коричневый портфель с блестящими пряжками. Сразу в вокзал не пошел, а несколько раз заглянул в два киоска, которые - все знали - не торговали с самого начала войны. Потом часа два ходил по вокзалу и как только прибывал новый военный эшелон, с начала и до конца торчал на перроне, внимательно вглядывался в каждый вагон. А на пристанционном базарчике, покупая кучку картошки и бутылку молока, вытащил пачку тридцатирублевок. У Бояркиной, которой он протянул деньги, язык отнялся: никто еще из купавинских баб в глаза не видел столько денег сразу.
- Все точно, - едва переводя дух, сказал Васька Полыхаев Гешке Карнаухову и еще двум ребятам, которые топтались возле них. - Надо задерживать!
Как назло, близко милиционера не было. Гешка побежал к дежурному по вокзалу, в комнате которого обычно сидел линейный милиционер Силкин. Но на дверях висел замок. А подозрительный в шляпе с портфелем уже отошел от билетной кассы. Гешка очертело налетел на Альфию Садыкову - уборщицу вокзала и зашептал ей на ухо:
- Где Силкин? Где дежурный?!
- Обед пошла, - отмахнулась Альфия.
На станцию втягивался пассажирский.
Бежать домой за Силкиным было поздно. Гешка и Васька вертелись поближе к незнакомцу. А тот уже перебегал от одного вагона к другому, раза два пытался пробиться через тугие клубки мешочников, облепивших тамбуры и ступеньки вагонов. Наконец поезд пронзительно свистнул, и тогда незнакомец, словно подхлестнутый, остервенело заработал локтями, ухватился за поручень, уже поднялся было на ступеньку, но тут же слетел обратно: это Васька Полыхаев с Гешкой Карнауховым схватили его из-за чужой спины за полы пальто и сдернули обратно. Поезд набирал скорость, а незнакомец все еще возился с мальчишками, которые, ничего не объясняя, с молчаливой ожесточенностью, по-клещиному вцепились в него. Израсходовав все ругательства, гражданин увидел последний вагон поезда, перестал сопротивляться, только безнадежно махнул рукой, простонав:
- Все кончено!..
- Ага! - злорадно согласился Васька Полыхаев.