Издали березка казалась совсем маленькой. Одна-одинешенька стояла она на ветру и не скрывалась от него. Молча переносила она и холод, и бураны. Никого не просила о помощи, потому что по своей воле выбрала место, где расти.
"Где же сейчас лягушки? - думал я. - Наверное, под кочками спят. Хорошо птицам: у них крылья. Улетели - и все. А водомеры померзли…"
Летом болото звенело тысячами разных голосов, а сейчас вокруг стояла тишина. Только ветер гулял. Но я знал, что придет весна и болото пробудится. Ляжет на мягкое дно старая осока, намокнут и падут в воду уцелевшие дудки камыша, и все зазеленеет снова. А потом, когда устоится тепло, всплывут наверх острова купавок и будут спать на воде туманы. Старая лягушиха постареет еще на год, голос у нее станет совсем шепелявый, как у всех беззубых старух. Еще пуще будут бояться ее молодые лягушки, еще громче устраивать переполох по утрам.
А в осоке народятся молодые водомеры.
Начнет греть солнце, оживет и моя березка. Выбросит липкий зеленый лист. И снова будет доверчиво дарить всему свету свою красоту. Потому что такая, наверное, у нее звезда…
16
Сторож с конного двора, старик Садыков, который недавно наелся дохлой конины и едва отлежался в больнице, второй день доставал где-то водку, сидел пьяный на завалине магазина и весело выкрикивал:
- Побьем теперь! Побьем теперь!
Дошли до фронта наши эшелоны! Помели немцев от Москвы.
Повеселели купавинцы.
…А в нашем доме играла скрипка. Играла каждый день вторую неделю.
В неповторяющейся бесконечной мелодии глубокое раздумье сменялось приступами боли. Временами мечущиеся вскрики струн под смычком слабели, и тогда все заполняла тоска. Скрипку слышал ветер. Он начинал бешено колотиться в мерзлые окна. Но окна не пускали его. И он, взвизгнув, как порванная струна, уносился прочь, в черноту зимней ночи.
Не было вестей от Романа.
Около месяца назад он сообщал, что ездил с поручением в Москву. Забегал в свою квартиру. Там все по-старому. Только холодно и появилась пыль. Хотел вытереть, но спешил. И объяснил: "Спешу в часть. Скоро о нас услышите".
Теперь мы знали: Роман - с наступающими. Что с ним? Жив ли? Об этом вечерами думала скрипка.
Зачастили письма из Томска. Все они были короткие, как будто написанные Верочкой только ради последних строчек: "Знаю, все будет хорошо. Я чувствую…"
- Я верю ей. Так верю! - говорила каждый раз Александра Григорьевна, прислушивалась к скрипке и украдкой смахивала слезу.
А когда все засыпали, мама вытаскивала колоду потрепанных карт и тайком раскладывала их на кухонном столе рядом с посудой. Долго думала над ними. А может, советовалась, потому что губы у нее шевелились.
Но карты ничего не объясняли: мама уходила с той же заботой на лице.
На исходе пятой недели в дом шумно вбежала почтальонка Нюрка:
- Тетя Дуся! Вашим квартирантам письмо! Живой, кажись…
Александра Григорьевна, взглянув на конверт, выговорила только:
- От него.
И опустилась на сундук тут же, в коридоре. Потом долго рассматривала обратный адрес.
- Что-то не пойму ничего. Почему из Горького?..
А письмо было настоящее.
Роман лежал в госпитале. Сообщал, что раньше написать не мог, что через два месяца приедет домой.
- Господи, и ничего о ранении! - жаловалась Александра Григорьевна. - Хотя бы коротко. Ну как же так можно?!
- Не гневи ты бога! - тихонько оговаривала ее мама. - Своей рукой написал, ровненько, своими глазами. Чего еще надо? Кости срастаются, мясо заживает, а рубец мужику - не изъян. Счастливая ты. Посылку гоноши: паек-то здоровому не шибко друг.
- Да, да, да, - соглашалась Александра Григорьевна, а через минуту опять сетовала: - Все-таки так нельзя: ничего о ранении!
И уже думала, хлопотала о посылке.
Легко сказать: посылка! Александра Григорьевна отобрала из вещей кое-что для базара. Мама отправилась с ней, чтобы не проторговалась: в нужде уговорить на бесценок проще простого. А базар, известно, совести не знает.
Выменяли масла, даже сахару достали. По большой просьбе мясную карточку отоварили консервами. Даже муки где-то раздобыли для стряпни. Но Александре Григорьевне хотелось послать что-нибудь повкуснее. И тогда пошел под топор наш молодой петух, оставленный из летних цыплят на смену старому.
- Ничего, старый управится, не лишка куриц-то осталось, всего четыре. Нынче старики в моде. А наш так и вовсе ничего, хоть и гребень отморозил, - приговаривала мама, ощипывая забитого петушка. - Дойдет, не попортится: зима.
Ушло на сборы посылочки больше недели.
А следом другая забота: готовить теплую одежду. Солдатская-то против нашей зимы плохо стоит. Справили свитер. У воинского эшелона выменяли теплое фланелевое белье. Мама связала толстые шерстяные носки, сшили рукавицы на заячьем меху. И опять - на почту.
Теперь Александра Григорьевна только сама отрывала с календаря листки.
Были письма еще. Но Роман так и не написал про свое ранение. Видно, и не думал он о нем, потому что все страшное осталось позади.
А потом вдруг пришла телеграмма: едет Вера. Александра Григорьевна снова кинулась к своим чемоданам убавлять добра.
- Нет, нет, нет! - отказывалась она слушать маму погодить с продажей. - Встретить одной картошкой! Что подумают Инютины! Ведь у нас даже хлеба нет. Хлеба! Я знаю, она всегда любила сладкое…
После уплотнения в нашей квартире стояла такая теснота, что повернуться негде было. А теперь, когда поставили кровать для Романа, проходу совсем не стало. Дошло до того, что меня заставили с Настей спать, а ее деревянную кровать выставили в сарай.
Целый день мама ползала на коленках между столом, шкафом да под кроватями. Все передвинула, везде выскоблила, а вечером повесила на окна чистые занавески. Принарядился наш дом, как на пасху.
И хоть на стол по-прежнему поставили пустой картофельный суп, отрезали по тоненькому ломтику хлеба, все равно нам показалось, что жизнь изменилась к лучшему.
Михаил Самойлович, который с первого дня в Купавиной ходил в безрукавом теплом жилете, вытащил из чемодана костюм-тройку и велел выгладить его.
Встретить Верочку пошли Александра Григорьевна и Михаил Самойлович. Мама хлопотала на кухне возле плиты, где кипел чугунок с водой. Настя прилипла носом к окну, потому что хотела первой увидеть невесту Романа. Я поглядывал на часы и ждал, когда меня пошлют в кладовку за пельменями, настряпанными днем. Конечно, мне тоже хотелось увидеть Верочку, которая знала наперед все, что будет, и успокаивала всех.
Какая она?
Может, степенная, умная, ни одного слова не говорит просто так. Должно же быть в ней что-нибудь особенное, раз для нее так стараются: весь дом перевернули.
На всякий случай я решил глаза не пялить, как Настя, навстречу не выбегать, а посмотреть на Верочку сначала незаметно из комнаты.
И вот в коридор ворвались клубы морозного воздуха.
Вошла Александра Григорьевна. Из-за ее плеча поблескивали очки Михаила Самойловича. А Верочки никакой не было.
Я выскочил из комнаты и только тогда увидел ее. Она оказалась маленькой, всего по плечо Михаилу Самойловичу, да и одета, как семиклашка: коротенькая светло-серая шубка, отороченная белым мехом, синяя юбка узенькая, белые чесанки заводской выделки. А у пуховой шапочки на макушке болтался шарик.
Настя уже стояла впереди всех и, засунув палец в рот, разглядывала гостью.
- Это - Настенька. Правда? - спросила, наклонившись к ней, Верочка. - Курносая и хорошенькая!..
Говорила она торопливо, часто придыхая, будто ей воздуха не хватало. И слова выговаривала не по-нашенски: казалось, в них, кроме буквы "а", никаких других не было.
Ее ни с кем и не знакомили. После Насти она и маму и папу назвала по имени и отчеству, а потом спросила:
- А где же Саня?
Я вышел из-за папиной спины.
- Вот ты какой большой! Возьмешь меня с собой на лыжах кататься?
- Пожалуйста, - ответил я.
- Вот и чудесно! Со всеми познакомилась, обо всем договорилась. Теперь можно и раздеться.
Когда она сняла шубку, стала совсем девчонкой. Мне даже обидно стало за Романа. Фронтовик, кровь пролил, герой, можно сказать. А зайдет со своей невестой в клуб, ее и не заметит никто.
- За стол пожалуйте! - пригласила мама.
- Спасибо! Одну минуточку, извините. Я должна переодеться, - сыпала Верочка. - Умоюсь, приберусь…
- Пельмени уже кипят, - сказала мама.
- Одну секунду, одну секунду!
Она скрылась в комнате Александры Григорьевны. Потом оттуда попросили утюг. Хорошо, что он на плите стоял: сразу подали.
Пельмени уже дымили на столе, когда Верочка появилась в комнате.
Как она изменилась! В темном платье с гофрированной юбкой, в тонких чулках и лакированных туфельках Верочка стала выше. Волосы с небрежно заколотой на затылке шишкой отсвечивали синевой.
Ничего, красивая. Только все у нее было какое-то маленькое: и лицо, и плечики, и руки с тонкими пальчиками.
Она села за стол, придвинула тарелку, оглядела всех и улыбнулась.
Так улыбнулась, как будто всех давно знала и любила.
Наверное, за эту улыбку и полюбил ее Роман.
А потом я заметил, что глаза у нее темные, зрачков не видно. Когда она слушала, то глаза тоже слушали. Что она думает и что ответит, тоже по глазам можно было угадать.
Когда поставили самовар, Верочка сходила к своему чемодану и принесла круглую коробку леденцов.
- Чуть не забыла: специально Настеньке везла.
Настя взяла коробку и, как дура, сразу из-за стола убежала, даже чай пить не стала. И не дозвались ее.
- Какая дикарка! - рассмеялась Верочка.
"Верно, что дикая, позорит народ перед людьми, - согласился я про себя с Верочкой, - как будто сто лет не ела…"
- Наскучалась по сладкому, - смутилась мама.
- Конечно, конечно… - согласилась Верочка и задумалась.
Вот теперь я увидел, какая она серьезная.
А потом заговорили о Романе.
Мама стала собирать посуду.
Я подумал, что зря устраивали весь тарарам. Никакая Верочка не особенная. Такая же, как все люди.
…Минула неделя, а телеграмма от Романа все не приходила.
Верочка пыталась помогать нашим по хозяйству, но ее ни до чего не допускали.
- Вы думаете, что я не умею? - обижалась она.
- Что ты, Верочка! Знаю, все умеешь, - отговаривалась мама. - Да мы сами управимся.
Погода установилась ясная. Папа выпросил в "Локомотиве" лыжи для Верочки. Я подогнал крепления по Вериным чесанкам, и мы с ней стали ездить к Каменушке. Ходила на лыжах Верочка плохо, даже на маленьких горках падала. И все время оправдывалась:
- Понимаешь, не умею в сторону сворачивать. Еду прямо на сосну. Не могу же я налетать на нее. Вот и падаю сама.
Так, вернулись однажды с прогулки, а дома телеграмма от Романа. Верочка прочитала ее, села возле окна и замолчала.
- Чем ты расстроена? - спросила Александра Григорьевна.
- Нет, нет! - встрепенулась Верочка. - Все очень хорошо. - А голос был невеселым.
До приезда Романа оставалось больше суток. И все это время Верочка ходила задумчивая. Когда к ней обращались, вздрагивала, как от испуга.
Романа пошли встречать все, кроме нашего отца. Заранее выбрали на перроне место, где должен был остановиться четвертый вагон. Когда же поезд прибыл, оказалось, что номера вагонов идут задом наперед: вслед за почтовым вагоном стоял тринадцатый номер Все смешалось.
По переполненному перрону пробиваться было трудно.
- Все будет хорошо, - лепетала Верочка, не решаясь оставить задыхающуюся Александру Григорьевну А потом крикнула: - Рома!..
И рванулась вперед.
Александра Григорьевна взглянула ей вслед и как-то сразу заплакала навзрыд.
На перроне в солдатской шинели, с тощим вещевым мешком за плечами стоял на костылях Роман: высокий, худой, чернявый. Стоял на одной ноге и от этого казался выше своего роста. Костыли подпирали шинель под мышками, и она топорщилась на плечах, сутуля его, обнажая кисти худых рук.
- Роман!.. - плакала Александра Григорьевна.
Она хотела обнять его, но, боясь костылей, только нелепо взмахивала руками и казалась от этого смешной и жалкой. Михаил Самойлович хотел выглядеть твердым, выпячивал грудь, словно решил стать ростом вровень с Романом. Он поздоровался с ним за руку, обнял и сказал:
- Ну вот, дома ты, Роман.
Верочка сквозь слезы повторяла одно и то же:
- Ну, что вы? Все ведь очень хорошо. Я же чувствовала…
Александра Григорьевна кивала и плакала. И наша мама тоже.
Верочка тихонько пошла с Романом под руку, приноравливаясь к его походке. И только тут на ее лице со следами слез появилась несмелая улыбка.
Мы уже подходили к выходу с перрона, когда я вдруг увидел Ленку Заярову.
С зимы она работала переписчицей вагонов.
Ленка стояла в телогрейке и шали.
Прижав к груди форменные бланки по учету вагонов, она смотрела на Верочку и Романа. Не видела ни людской толпы, ни поезда, ничего вокруг. Смотрела только на них. Лицо ее потемнело, обветрело от работы на улице. И в глазах ее, таких знакомых мне, уж не было ласковости.
Каждый шаг Романа в Ленкином взгляде отражался, словно не Верочка с ним шла, а она сама. Верочка с Романом скрылись в воротах. А Ленка не шелохнулась. Стояла и смотрела.
В пустые ворота смотрела.
К вечеру шум и суета в нашем доме улеглись. Верочка с Романом тихонько разговаривали вдвоем.
А я думал о Ленке.
Почему она так жадно смотрела на Романа и Верочку?
И только когда вспомнил разговоры про Ленку, всю черную зиму ее, понял.
Завидовала Ленка.
Раньше завидовали ей.
А сегодня завидовала она.
Верочкину любовь война пощадила, хоть и покалечила. А Ленкину отняла. Не оставила даже ожидания.
Оттого, наверное, в ласковой, доброй Ленке и вспыхнула вдруг нечаянная молчаливая зависть. Захлестнула болью и страданием, оставила на перроне одну со своими думами, до которых людям нет дела.
А как бы распрямилась Ленка, как бы гордо она прошла по перрону на месте Верочки!
Вот когда купавинцы увидели бы, какая она бывает на свете - любовь!
…Будь же она проклята, эта война!
17
Март приподнял над землей небо, выкатил на него разогретое солнце, придавил к земле снега. Только ночами теперь подбиралась зима. Схватывала после оттепелей гололедом дороги. А то налетала коротким снежным шквалом, по-шальному хлопала ставнями, пугая старух да малых ребятишек, скулила у вьюшек в печных трубах, словно просилась в дом.
Но убиралась ночь, приходил день, и солнце присаживало свежие сугробы, раскрывало в окнах форточки, помогало ребятне скатывать снежных баб.
Наступила весна.
И опять старик Садыков смеялся на завалине магазина счастливым смехом, весело кричал купавинцам:
- Ничава! Теперь совсем жива! Совсем жива!..
Под веселое диньканье капели провожали мы Романа и Верочку в Томск.
Роман совсем поправился. Был он веселый и непоседливый, дома забрасывал костыли в угол и прыгал по квартире на одной ноге.
Когда потеплело, мы с ним расчистили от всякой рухляди нашу кладовку и на старом верстаке смастерили трехмачтовый парусник по картинке из книжки "Алые паруса". Испытали в корыте с водой.
Жалко было, что Роман не мог дождаться лета. На нашем болоте, возле молодых камышей и свежей осоки, среди желтых островков купавок, парусник плыл бы по чистинам, как корабль путешественников в тропических архипелагах Тихого океана. Но за год, после второго курса института, с которого ушел добровольцем на фронт, Роман не брал в руки учебники. Теперь надо было наверстывать, учиться дальше.
Мы понимали это.
Отправились на станцию всей семьей.
Только Настя все испортила: как вышла из дома, так и заревела во всю головушку.
- Я еще к вам приеду, Настенька! - уговаривала ее Верочка.
- Не приедешь! - ревела Настя.
Так и не унялась, пока поезд не ушел.
…А в апреле погнало снег. Весна выдалась дружная, играючи управлялась с делом. С веселым усердием не только опоила поля, но и нарыла из озорства новые овраги, выпустила из берегов речки. Она налетала даже на железнодорожные мосты, заставляя людей вставать в караулы, а то и мериться силой, когда для удержу буйного паводка на мостах разгружали в воду целые составы кулей с песком.
В Купавиной появилось много приезжего народа. Во всех тупиках, старых и только что построенных, теснились вагоны-теплушки со строителями. По углам, нагрузившись теодолитами, рейками, связками колышков, десятки партий уходили на станцию. Там, прильнув к приборам на треногах, геодезисты, планировщики выбирали места для подъездных путей, обозначали на земле контуры будущего строительства.
С платформ прибывающих поездов сходили экскаваторы, тракторы, автомобили, сгружались транспортеры и бетономешалки.
И не успела еще подсохнуть земля, как первая колея нового железнодорожного пути легла на белые шпалы, брошенные прямо на землю. По ней двинулись тихонько платформы со слитками шлака, с горами песка. Паровоз толкал их впереди себя шажком, словно боялся, что они оступятся и провалятся.
А потом шлак и песок превратились в высокое полотно. Железная дорога залезла на него и, утвердившись окончательно, ползла дальше, заворачивая все ближе к лесу. Она охватила по дальней кромке наше болото и потянулась возле опушки к пустырю, в сторону пашен.
Зато тракторы и экскаваторы отправились к лесу напрямик, мимо стадиона. Они смешали траву с землей, выбили в колее ямы с непросыхающей желтой жижей, увязали до верхних гусениц, но вытаскивали друг друга и с угрюмым рычанием ползли дальше.
И уже первая сосна, словно прощаясь с родным лесом, повернулась на подрубе, глянула во все четыре стороны и повалилась на устланную мхом землю.
Взбугрилась земля рыжими отвалами, а через три недели на первых фундаментах забелели свежие стены сборных бараков, обозначая в лесу улицы нового поселка.
А на Купавину все прибывали и прибывали поезда.
…В те дни я снова увидел Ленку Заярову.
Был самый канун мая. Погода стояла ровная, теплая, а днем припекало совсем по-летнему.
Ленка шла вдоль состава с запломбированными вагонами, приостанавливаясь возле каждого, записывая номера в контрольную ведомость. Для переписчицы самое главное - не пропустить ни одного вагона. Поэтому Ленка, занятая делом, не заметила меня, а я рассматривал ее сколько хотел.
Зимой я редко видел ее: работа у нее на дальних путях, так как учет вагонов касался только грузовых составов. На первых же, возле перрона, всегда стояли либо воинские эшелоны, либо пассажирские поезда. А на этот раз просто случай выдался.
Ленки весна тоже коснулась. Болезнь ее, как видно, прошла. Ленка посвежела. Лицо ее, хоть и загорелое, просветлело. Осенью она была худая, а теперь голенища маленьких хромовых сапожек туго охватывали налитые икры.
Ожила Ленка.
Правда, в походке ее, в движениях, во всей осанке появилось что-то новое, чего раньше вовсе не было.
Проступало в Ленке какое-то особое спокойствие. Если раньше от нее, когда шла по улице, свет исходил, то теперь чувствовалась теплота.