– Та-ак, – сосредоточенно говорит Катя и, быстро заправив края рубашки поверх гимнастерки, обматывает бинтом грудь.
Я, с трудом сдерживая отчаяние, спрашиваю:
– Он выживет, а? Выживет, Катя?
– А я что – Бог? – кричит в ответ Катя. – Я не Бог тебе.
Она поспешно запихивает в сумку бинты и бросается к окну:
– Где повозки? Где повозки? Где та сволочь болтливая?
Но нет ни сержанта, ни повозок. В этом конце села мы, кажется, остались одни.
Хату сотрясает разрыв. В окно несет пылью и тротиловым смрадом. Катя падает, мы все приникаем к полу. А когда поднимаем головы, видим в двери огромную фигуру в темно-серой незастегнутой куртке с меховым воротником, надетой прямо на нижнюю сорочку. В ее разрезе лохматится волосатая грудь.
– Бинта надо! У кого есть бинт?
Человек одной рукой зажимает на шее рану, из которой меж пальцев в рукав и на куртку течет кровь. В другой руке у него автомат. И тут я удивляюсь – это же мой ППС! Вон и медная проволочка на ремне, которую я приспособил когда-то вместо оборванного тренчика.
Но, прежде чем я успеваю что-то сказать, к человеку подскакивает Катя.
– Где взял? Откуда это? – Она резко дергает его за полу куртки. На лице девушки ярость.
Человек сперва не понимает, хлопает глазами то на Катю, то на свою куртку. И тогда я вдруг догадываюсь, что как автомат, так и куртку он взял у сержанта, которого мы ждем.
– Это? – наконец догадывается человек. – Не украл. У убитого взял.
– Где убитый? – кричит, содрогаясь, Катя.
Человек, тоже раздражаясь, в тон ей отвечает:
– А ты что – прокурор? Вон на дороге лежит. Сходи погляди.
Катя, сразу обвяв, уныло опускается на пол. На ее лице – мучительная спазма боли. Не преодолев этой боли, она расслабленными движениями застегивает сумку и упавшим голосом спрашивает:
– Прут танки?
– Прут, сестра. Вам тут не место.
В углу кричит летчик:
– Сейчас же отправляйте нас! Не имеете права. Я к Герою представлен. Я требую...
Катя вскидывает на нас острый, моментально оживший взгляд, в котором уже решение:
– Выносить! Выносить всех! На дорогу! Быстро! Пулей! Живо!
Да, выносить! Но выносить – значит дальше тащить на себе. Только далеко ли утащишь от танков?..
Делать, однако, нечего. Сидя тут, пожалуй, дождемся худшего, и я под мышки поднимаю Юрку. Человек в сержантовой куртке торопливо обматывает бинтом шею и, запихнув за воротник концы, подхватывает Юрку с другого бока. Немец без понуждения услужливо подбегает к Кате. Он уже в чьей-то шинели и похож на красноармейца, только шапка у него немецкая. Вдвоем они берут летчика.
– Огородами, огородами давай! Дорогой не пройдешь, – командует им мой помощник.
Мы выбираемся во двор, обходим разбитый угол хаты, которая давала нам пристанище, и бежим огородами. Сбоку высокий тын с натянутой поверху колючей проволокой. Мы бежим вдоль тына. Только бегун из меня все же плохой. Катя с немцем вырываются далеко вперед. Хорошо еще, что хата прикрывает нас сзади. И все-таки с улицы нас видят немцы. Не успеваем мы отбежать и сотни метров, как длинная очередь врезается в крышу этого строения. Наверху вдребезги разлетается труба, и осколки ее градом сыплются во все стороны. В воздухе летает солома и снег. Мимо наших голов проносятся пули.
– Дают, сволочи! – зло оглядывается боец. – Не война, а расправа. Я было кидался, кидался с тем одноногим. Человек двадцать задержали, да вот напоролись...
Я в каком-то душевном онемении. Мысли перепутались. Запальчивая горячность не позволяет сообразить, как действовать лучше. Я только чувствую, что погибает Юрка, что я не спасу его, не успею. Меня не перестает пугать его хрип. Изо рта у него сочится кровянистая пена, и мне кажется, что он вот-вот задохнется. Я то и дело сдерживаю шаг и неловко подхватываю его за голову, которая откидывается вниз. Юрка то стонет, то вдруг умолкает, и мне тогда кажется: конец! Нога моя окоченела и сильно болит в мокрых бинтах. Но я безжалостен к ней – я наступаю через боль, которая до бедра распирает ногу. Теперь не до боли! Надо быстрее, иначе смерть всем.
В конце тына мы продираемся через жесткие, как проволока, заросли вишенника на меже. Новая очередь укладывает нас в бурьян. Как только она идет стороной, мой помощник вскакивает и отстраняет меня от Юрки:
– Постой! Давай я!
Длинный, рукастый и, видимо, очень сильный, он одним махом взваливает на спину Юрку. Пригнувшись, широким шагом спешит по снегу. Я оглядываюсь – все танки уже вползли в село. На косогоре по ту сторону пусто. Скоро они будут тут.
– А ну быстрей!
Обеими руками опираясь на карабин, я бегу за человеком. Теперь немного легче. Если бы не нога...
– Вот холера! – говорит он, неуклюже оборачиваясь ко мне под ношей. – Выскочил без гимнастерки. С ней все документы накрылись. И надоумил же дьявол заночевать в крайней хате!
"Заночевали! – механически повторяю я, так как другого ничего и не слышу. Другое не доходит до моего сознания. – Заночевали. И проспали – проворонили все на свете..."
– А вы кто? – спрашиваю я сзади.
– Я? Да старшина из ДОПа. Евсюков. Не слышали разве? – говорит он, широко шагая по снегу.
Кто его знает, может, и слышал. Действительно, в ДОПе – не в батальоне – там даже сержанты известны по всей дивизии. Только теперь я уже не припомню. Теперь это уже неважно. Я отбрасываю в сторону жердь, которая мешает ему, и мы перелезаем в соседний огород. Впереди бегут Катя с немцем.
– Ничего! – успокаивает меня или, может, самого себя старшина. – Сдержат! Должны сдержать! Иначе что же за безобразие такое!
Да, безобразие, несчастье, позор! Ну и село! Ну и утро!
Вдруг мы слышим: Катя с немцем что-то кричат нам, а сами сворачивают меж хат к улице. Я приостанавливаюсь и слухом улавливаю, как где-то невдалеке за хатами дребезжит повозка. В грохоте разрывов мы не сразу услышали ее и, наверно, опоздали. Старшина пускается бегом, я опять отстаю. Вскоре, однако, мы пересекаем забросанный соломой двор и выскакиваем на улицу. По середине ее прямо на нас бешено мчит нагруженная с верхом повозка.
Глава восемнадцатая
– Стой! Стой! – кричу я отчаянно и зло, сознавая, что это – последняя наша возможность спастись. Другой уже не будет.
– Стой! – ревет Евсюков. На мои руки он сваливает Юрку и бросается прямо под коней.
Но пара рыжих, видно, напуганных не меньше людей, проносится мимо. Из-под копыт в лицо мне летят крошки снега. На подводе целая гора каких-то тряпичных тюков, на которых, как на возу с сеном, – боец. Второй на передке яростно стегает коней.
– Стой! Хусаинов, стой!
Старшина после секундной остановки бросается вдогонку. Повозка, свернув на обочину, останавливается. К ней уже бегут Катя с немцем, им ближе. Я волоку под мышки Юрку. Он все еще в забытьи и наверно, оттого непомерно тяжелый. Ноги мои вязнут в мягком, будто песок, перетертом колесами снегу – хоть бы успеть! Сзади нас прикрывает поворот у хаты, где мы ночью наскочили на придирчивого капитана. Танки нас здесь не видят.
Тр-рах! Тр-рах! Тив-в... Бах!
Это все еще там – за поворотом, откуда, на наше счастье, выскочила эта повозка. Хорошо, что в ней какой-то знакомый старшины. Но, кажется, мы все в ней не поместимся. Разве положим Юрку. Старшина подбегает к повозке и хватается за веревку, которой перевязан груз.
– Скидай тряпье! Сгружай все! Быстро! – кричит он тому, что на самой макушке воза.
Но тот вроде не спешит разгружаться. Он еще ниже втискивается в тюки и толкает ездового.
– Пашел! Нельзя скидай! Не разрешал!
– Хусаинов, ты что, очумел? Вон раненые! – кричит старшина и срывает с воза веревку.
Два тюка с угла тяжело падают на дорогу. Несколько их скидывает старшина. Боец на повозке вскакивает во весь рост.
– Нельзя! Я отвечал! Я расписка давал!
Он сверху ногой толкает в грудь старшину. Тот хватает его за валенок и с силой рвет вниз.
– Дурак! Прочь отсюда!
Хусаинов, неуклюже выгнувшись, падает с воза задом на снег. Старшина в мгновение вскакивает на повозку и начинает отчаянно скидывать все на землю.
– К чертовой матери! А ну помогай! Быстро! – командует он ездовому, который в испуге едва сдерживает коней.
Я волоку Юрку и со все возрастающей надеждой думаю: авось успеем! Успеем. Возле повозки уже Катя с немцем. Они подтаскивают туда обгоревшего и, усадив его на снегу, также начинают кидать с повозки тяжелые тюки. Теперь мне видно, это – телогрейки, должно быть, с какого-то склада ОВС.
Хусаинов тем временем поднимается с дороги. Что-то невнятно прокричав, хватается за карабин, который торчит у него за спиной. Он снимает его через голову и отскакивает на шаг. В тот же момент раздается выстрел. Схватившись за руку ниже локтя, старшина на возу приседает и недоуменно выпрямляется. На его пальцах кровь.
– Ах ты, гад! – после секундной растерянности вызверивается он на Хусаинова. – Ты так? Так, сволочь?!
– Стойте! Постойте! Что вы делаете! – кричу я.
К Хусаинову прямо на его винтовку кидается Катя. Но он уклоняется.
– Стрелял вас буду! Убивал буду. Я расписка давал. Приказ бирал! – разъяренно кричит Хусаинов, снова клацая затвором.
Старшина все же опережает его и, дернув рукоятку автомата, прямо с груди бьет короткой, в три пули, очередью. Хусаинов взмахивает рукой, будто пробуя заслониться, и ноги его подкашиваются.
– Дурень! Идиот! – кричит на подводе старшина.
Я опускаю Юрку на снег – Бог ты мой, что это делается! Что творится, зачем это? Но мое недоумение тут же обрывается, сзади и совсем близко рвется снаряд. Тр-р-рах! Пыльные куски глины градом осыпают дорогу. Одним углом оседает в снег мазанка на повороте. Но это не мина – это уже танки. Они на подходе. Скоро влупят и нам.
Взрыв нас отрезвляет. Я подхватываю Юрку. От подводы ко мне бегут Катя с немцем – спасибо им обоим. На лице у Кати гнев и решимость. Волосы выбились из-под шапки, полушубок расстегнут.
Немец, неподвижно-напряженный и молчаливый, кажется, весь собран в слух. Будто его внимание не тут, а где-то далеко, возможно, там, где гремит бой. Вслушивается, ждет своих, что ли? Только теперь черт с ним, теперь бы скорее.
– Быстрее! – кричит с повозки старшина.
В ней почти уже пусто, на дне лежит обгоревший. Сбоку на дороге разбросанные связки стеганок. Мы укладываем на повозку Юрку. Следом в угол забиваюсь я. Катя вскакивает уже на ходу. Ездовой безжалостно стегает коней. Повозка вздрагивает, я едва удерживаюсь в ней и оглядываюсь – из-за поворота пока никого не видно. Неужели вырвемся?
И вдруг впереди огонь, треск и грохот. Туча земли со снегом взлетает к небу, и мы с ходу вскакиваем в это мрачное пекло дыма, земли и снега. Кони шарахаются в сторону, повозка клонится набок. Чтобы не вывалиться, я обеими руками цепляюсь за ее борт. Рядом в отчаянии ругается Катя:
– В сторону! Сворачивай в сторону!.. Раззява!..
Ездовой, едва не угодив с лошадьми в глубокую воронку на улице, кое-как объезжает ее. Кажется, пронесло. Повозка выпрямляется, кони рвут в галоп. Но тут же под колесами треск – что-то ломается. Это мы наскакиваем посреди дороги на разбитую пустую телегу. В оглоблях бьется на снегу конь, под его брюхом – лужа крови. Поодаль у плетня распласталась неподвижная солдатская фигура в задранной измятой шинели.
Я хватаюсь за Юрку, оглядываю своих. Кажется, обошлось – все целы. Только старшины почему-то здесь нет. Он сзади. Вместе с немцем, ухватившись за перекладину, вприпрыжку бежит за повозкой. С его пальцев на полы моей шинели течет кровь.
Сквозь взрывы и густое тивканье пуль мы прорываемся на околицу. Дальше, за гатью, – широкая балка-лощина. Снег истоптан множеством ног людей и коней, изрыт колесами повозок, машин. Все из этого села устремились туда. Мы, наверно, последние. На гати низко осел брошенный "ЗИС" с раскрытыми дверцами.
Повозка наша сворачивает в балку. Тряска становится сильнее. Я хватаюсь за борта обеими руками.
– Ой! Ой! Стойте! Не могу. Что же это делается! – кричит закутанный в полушубок летчик.
Катя молча придерживает его забинтованную голову, чтоб не билась о доски передка. Позади потные лица немца и старшины. Евсюков все еще не может успокоиться от своей стычки на улице и остервенело ругается:
– Дурак набитый! Обормот! За расписку – пулю. За кучу вшивого тряпья. Вот гад! Остолоп! Лучше б уж разгильдяй, да с головой чтоб!..
В самом деле это ужасно: свой – своего! И за что? Хорошо еще, что попал в руку. Рана у старшины, кажется, не опасная, крови он теряет немного.
По балке везде бойцы. Бегут в одиночку и группами. Конных уже не видно. Далеко впереди скрываются за поворотом повозки. Некоторых пеших мы уже и обгоняем. Теперь мы – не самые последние. Появляется надежда – а вдруг вырвемся! Я прижимаюсь к Юрке. Шинелка на нем окровавлена, наверное, сдвинулась повязка. Он по-прежнему молчит, сжав зубы. Эх, Юрка! Держись, брат, крепись, перетерпи, молю я мысленно, сам едва удерживаясь за борта повозки. И в такой вот момент над нашими головами размашистый сверк молнии. Невольно мы пригибаемся – далеко впереди взлетает вверх столб снежной пыли. Это болванка.
Все, как по команде, мы оглядываемся. Так и есть – они уже вышли на окраину. На гать возле "ЗИСа" из-за крайних хат их выползает около десятка. Некоторые останавливаются, сверкают огненной вспышкой с дымом и опять направляются по балке вслед за бегущими.
Тр-рах! Трах! – рвет сзади и сбоку. Над нами в воздухе еще проносится снаряд. Его прерывистое фырканье укладывает нас в повозку. Впереди на склоне балки вырастает красивый клубчато-пушистый разрыв. Сзади в снежном просторе густо рассыпается пулеметная трескотня.
– Гони! – кричит Катя. – Гони ты, растяпа!
Ездовой приподнимается на передке и из-за плеча кнутом лупит коней. Те все в мыле и мчатся так, что, кажется, разнесут повозку. Мы нагоняем нескольких бойцов в расстегнутых шинелях, без ремней. Один, молодой, без шапки, с круглой, под нулевку остриженной головой, на ходу пробует вцепиться в подводу. Старшина гонит его:
– Куда? Куда прешь?! Тут раненые.
Парень с отчаянием в глазах сворачивает и какое-то время трусит рядом. Я жду нового взрыва. В самом деле, сколько так можно проехать на прицеле у танков? Хоть бы они не останавливались – с ходу все же труднее попасть. Но ведь нагонят. Черт побери – где же выход?
Да, скверно! "Гони, браток, гони!" – мысленно прошу я ездового. Впрочем, он и без того гонит изо всей силы. Только надолго ли? Впереди, кажется, поворот, вот бы успеть до него.
А пулеметная трескотня все ближе.
Тут уже много бойцов – молчаливые, раскрасневшиеся, со страхом в расширенных глазах. Ими никто не командует. Это тылы – обозники, кладовщики, ездовые, техники... Многим такая горячка, видно, в диковинку, к огню они не привыкли. Я знаю: единственное, что теперь правит их чувствами, – это власть страха. Средство к спасению у них теперь одно – ноги. Только средство это не самое надежное. Скорее, наоборот.
Старшина дико ругается:
– Стойте, растакую вашу неладную! Куда прете! Раздушат, расстреляют, как зайцев. Стойте! Остановитесь!
Люди оглядываются на крик, только никто не останавливается. Незнакомый человек в куртке для них не начальство. Тем временем над самой повозкой снова фыркает снаряд. В полусотне шагов впереди грохочет разрыв. Кони вскакивают дыбом и кидаются в сторону. Нас обдает снегом. Повозка едва не переворачивается. Кажется, она вот-вот опрокинется на косогоре. Каким-то чудом мы минуем занесенную снегом рытвину.
И вдруг совсем рядом на склоне я вижу знакомую фигуру в полушубке и черной кубанке. Одна рука у него под полой: наверное, ранена. Пустой рукав болтается на ветру. Это Сахно. Капитан оглядывается, на его чернявом потном лице растерянность. Ко лбу прилипла черная прядь волос, рот широко раскрыт от усталости.
– Эй, ребята! Постой!
– Придержи! – бросает ездовому Катя.
Кони замедляют бег. Капитан обессиленно подбегает к повозке, хватается рукой за борт и, придерживая на голове кубанку, неловко вваливается в повозку. У меня все омрачается внутри: зачем он тут?
Ездовой гонит коней. Повозку сильно подбрасывает на присыпанных снегом кочках. Где-то сзади рвутся подряд два снаряда. Старшина ругается:
– Что только делается, а? И где начальство? Проспали, проворонили весь Кировоград!
Сахно на повозке медленно приходит в себя, то и дело начинает оглядываться. Но молчит.
Старшина злится все больше:
– Разведка, хрен ей в глаза! Шнапсу, конечно, надулась! На радостях! Еще бы: ударили, прорвались, пошли без оглядки! Давай наградные писать. Ясное дело, лишь бы на передовой все по графику. А тут что делается – наплевать!
Сахно вдруг круто оглядывается. Впервые в его ястребиных глазах вспыхивает строгость. Недобрым, злым взглядом он окидывает старшину, но тот сознательно этого не замечает. Кажется, старшина может сказать и больше, и не только такому начальнику, как этот капитан. Он производит впечатление человека, сильного во всех отношениях.
Тряска тем временем становится невыносимой. Кажется, разнесет повозку. Обожженный под полушубком кричит:
– Сестра! Не могу я! Стойте! Остановите коней!.. Я не могу...
С передка в злой несдержанности оборачивается Катя:
– Замолчи! Замолчи сейчас же! Что ты кричишь! Не можешь – слезай к черту!
– Болит! Болит же, у-у-у-у-у...
– Терпи!
Мы взлетаем на бугорок. За ним спуск, там нас уже не достать. Ну еще минутку, полминутки... От напряжения я впиваюсь зубами в губу, будто так легче. Еще немножко... И тут...
Тр-р-рах! И-у-у-у-у-у...
Что это?.. Откуда?.. – ошеломляет меня недоумение. Повозка взлетает передком вверх, перекашивается. Какая-то сила подхватывает меня в воздух и больно швыряет головой в снег. Рядом, возле плеча, пропахав в снегу борозду, вдруг останавливается расколотый угол повозки.
Я тут же подхватываюсь и на руках и коленях отскакиваю в сторону. Повозка опрокинута набок. Кто-то отчаянно матерится. Катя поднимает со снега летчика. Один конь, упав на передние ноги, бьется головой о снег. Второй дергает повозку. Его хватает за уздечку старшина.
Но я, кажется, цел и, вскочив, бросаюсь к обернутой набок повозке. Юрка чудом держится в перекошенном кузове. Меня опережает немец. Плечом он сильно поддает снизу и ставит повозку на колеса. Впереди крик Сахно:
– Режь постромки! Постромки!
Старшина хватается за постромки, а Сахно заваливается в повозку. Немец уже суетится возле Кати. Вдвоем они через борт втаскивают в кузов летчика. На снегу сбоку лежит ездовой. Голова у него... Впрочем, головы нет. Лучше туда не глядеть.
Старшина чем-то перерезает пару толстых постромок и хлещет коня. Последнего нашего коня, который обессиленно дергает повозку. Второй остается сзади и гребет ногами по снегу. Ему уже не подняться.
– Быстрее! Быстрей!