Зимняя война - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 17 стр.


- У нас на Войне, - разорвал он запекшиеся губы, - был один самолет. Черный. Узкий, как рыба. Он появлялся всегда перед боем на горизонте. Он летел то низко… то страшно высоко. Исчезал, пропадал, выскавивал из облаков опять. Черный, слепой… как аксолотль. Там… в его брюхе… был летчик. Мы не знали, кто он. Его никто не мог сшибить. После самых зверских боев, когда все несли огромные потери… когда самолеты сбивали, как пацаны птиц - из рогаток… он выныривал из туч и летал над нами. Это был Ангел Зимней Войны. Небесный Летучий Голландец… его так и звали: Черный Ангел. Он никогда и нигде не садился на землю. Он улетал в никуда. Генерал Ингвар так и звал его: чертов Ангел. Он не мог его сбить. Мы не знали, кто он. Враг. Свой. Черный, быстрый. Маневренность непредставимая. Как в цирке. Что он в небе выделывал. Ужас.

- Зачем ты мне… сейчас… все это рассказываешь?..

Она упрятала руки в теплый пух платка, как на морозе - в муфточку. Широко расставленные глаза ее ощупывали лицо Леха, она целовала его глазами, беглыми, нежными, плачущими взглядами. Серый мышонок терпеливо ждал, вытянулся недвижно, как солдат во фрунте на плацу.

- Я твой Черный Ангел, Воспителла, - беззвучно шевеля губами, сказал он. - Я буду улетать, буду появляться. Никогда не жди меня. В мире столько огня. Я могу сгореть. Это Война. Ты понимаешь или нет, что все мы живем на Войне?! Внутри Войны?!..

Она отступила от него на шаг. Еще отступила. Еще шаг назад.

Стенные, с медным круглым маятником, часы над изголовьем их любовного ложа пробили: раз, два, три… много раз. Длинный утренний час. Трезвон. Времени мало. Серый человечек ждал, но его терпенье могло иссякнуть.

Она медленно пятилась, уходила прочь от Леха, держа руки, завернутые в пуховый платок, около лица, утыкая нос и рот в козий пух, отнимая платок, улыбаясь, поднося его к лицу снова, чтобы влага, текущая потоками по щекам, вошла в ажурную вязаную ткань, впиталась, не стала заметна, нет, она не плачет, это только так кажется людям, она лучше сегодня изобретет новую помаду для вечно плачущих баб - чтоб они не рыдали зря: с земляничным запахом, с острым и властным ароматом, отбивающим жажду плакать, запрещающим слезы, засыпающим их горьким и сладким порошком, новогодними блестками, снегом, снегом, густо падающим снегом за окном, гасящим и огонь, и слезы, и любовь, и гул смертного боя.

- Отец Иакинф! Переведите, Бога ради, что он такое тут лепечет… говорит.

У мужика в туго обтягивавшей сухощавый торс форме с плеч глазели капитанские погоны. Волосы отсвечивали серебром в тусклом тоскливом свете керосиновой лампы. Электростанцию в горах разбомбили. Чтобы сготовить еду, солдаты жгли костры, а офицерам растапливали тщедушную печурку на КПП, в полковничьей избенке. Повариху убили. Кто, когда?.. Ходили слухи. Никто не знал. Разве узнаешь все про смерть на Войне.

Полковой толмач, армейский священник отец Иакинф, высокий, могучий, косая сажень в плечах, чернобородый, что твой атаман, - черные, как черешни, глаза горели и вспыхивали на обгорелом на холодных ветрах и жестком горном Солнце костистом лице, - наклонился ближе к раскосому старичку в стеганом ватном халате, в растоптанных чувяках. Старичок - бурят ли, монгол - глуповато щурился и жмурился на худосочный походный ламповый свет. Запахивал халат на голой груди. Седенькая пакля вокруг коричневой лысины торчала в разные стороны, как листья сухой степной полыни.

- Кто ты такой?.. Повтори еще раз.

Монгольский язык отца Иакинфа был безупречен. Он прожил в Южной Сибири, на границе с Китаем, много лет. Он мог и по-китайски, и по-бурятски, а при надобности даже и по-уйгурски, и по-хакасски. Он свободно читал и писал по-старомонгольски, и в каморке у капитана в красном углу висела красная, багрового цвета, цвета военного пожарища, шелковая мандала - Колесо Жизни, выделанная отцом Иакинфом, снабженная надписями из учений Татхагаты.

- Я Гэсэр-хан. Мое прозвище Хомонойа. Дай мне водки, прошу тебя.

- Капитан Серебряков!.. Он говорит, что он Гэсэр-хан, - отец Иакинф подмигнул капитану и хохотнул, - давайте поверим ему на слово! И выпить просит. Есть у нас выпить, капитан?..

Серебряков без слов шагнул к шкафу, хлопнул рассохшейся дверцей, вытащил початую бутыль. Белая ртутная жидкость плескалась в ней. Он рванул похабно чмокнувшую пробку, налил питье в подвернувшуюся под руку, забытую на столе чайную чашку без ручки. Старик схватил чашку и жадно припал к пойлу.

- О… это не водка, - залопотал он по-монгольски, - это не водка, это питье богов… такое - пьют на облаках… только не пытайте меня, я вам все расскажу, все, все расскажу!.. Я старый, и у меня больная печень. Все люди равны меж собой. Я поведу всех в бой, и после боя все будут равны и счастливы.

- Да он сумасшедший, капитан, - прогудел отец Иакинф, кусая черно-седой ус желтым зубом, - он черт те что несет. Может, отпустим его… к лешему?.. Бог не похвалит нас, если мы замутузим старика…

- Он не старик, - Серебряков поморщился, - он не просто старик. Исупов сказал мне, что он скрывал человека, важного для Армии… и переправил его враждебной стороне… с драгоценностью: с какой, он не назвал… с бумагами?.. с донесеньем?.. на Войне все драгоценно, что тайно…

- Человека, - снова усмехнулся священник, потер лоб задубелой смуглой рукой. - Не человека, капитан, а бабу. Все в части знали, что Исупов пригрел сумасшедшую бабу, отбил из этапа. Дурь какая!.. Господи, прости… и помилуй нас, грешных всех насквозь… а вот про драгоценность…

- Ты! - Серебряков подался к старику, взял его рукой за подбородок. - Не прикидывайся дурачком. И мы тут тебе не дурачки. Отец Иакинф, перетолмачь.

Медные монгольские слова ударяли о душный воздух каморки, как в гонг. Хомонойа послушно наклонил лысую башку.

- Милые, - нежно сказал он и еще хлебнул водки из калечной чашки, - милые. Как я вас люблю. Как я люблю людей, как мне их жалко. Девочку я отправил далеко, далеко. Вы ее теперь не найдете. И камень с ней. На животе у нее. Ее погрузили в брюхо железной летающей птицы, и птица поднялась в небо, и полетела на Север, на Север, над всей рыжей шкурой тайги, над сизой шкурой степей. И если бросить в небо серебряный нож горы, птицы не достигнуть. Она успеет. Спасется. Дайте мне еще водки перед тем, как вы расстреляете меня. Меня! - Он крикнул страшно, из его птичьего горла вырвался клекот и рев, подобный грому. Он выпрямился перед капитаном и священником, презрительно поглядел на православный крест из сусального золота, горящий на черной рясе. - Одна девчонка улетела далеко! Другая убьет чужого генерала! И тогда начнется Другая Война! Воистину Последняя! И это я, полководец Последней Войны…

Он захрипел, повалился грудью на стол. Полы ватного халатика распахнулись, обнажилась куриная, костлявая, волосатая грудка. Серебряков подхватил его под мышки.

- Иакинф… - Капитан задыхался от неведомого, смешного страха. - Влей ему в глотку еще водки! Он припадошный… Он не должен умереть здесь; я не душегуб… Другая девчонка…

Волосы у него на голове шевелились. Эта другая девчонка была маленькая, тощенькая, с длинными русыми волосами, похожая на русалочку, Женевьева, мать двоих малых детей, назвавшая себя женой Юргенса, прибывшая в часть вместе с детьми - один ребенок на одной руке, другой - на другой, - она кричала и плакала, разыскивая мужа, вопила, что хочет умереть вместе с ним, что измучалась без него, что все равно Война рядом грохочет, а умирать, так уж лучше вместе всем, а ее взяли да и забрили дело сделать: мол, ты хочешь увидать мужа, ты его увидишь, если выполнишь заданье одно; да что за заданье?.. а, совсем простое, ерундовое такое, просто пробраться в Ставку врага и уничтожить вражеского генерала, мы обучим тебя, как убивать, на Войне это раз плюнуть, нехитрому делу обучиться, - а если я откажусь!.. - если не буду!.. - ну, если ты откажешься, мы убьем твоих детей, только и всего. Да кто вы после этого?!.. Мы люди, ведущие Войну. А ты гражданка нашего государства, живого еще, воюющего еще. И, чтобы спасти свой народ… Что будет, если я его убью?! Война… остановится?!..

Да. Может быть.

Да или может быть?!

Да. Или может быть.

- Отец Иакинф, - Серебряков вытер тылом ладони пот со лба. - Старик потерял сознанье. Или умер. Возьмите его. Отнесите его в лазарет. Там, правда, нет свободных коек. Ничего. Его положат на полу, сделают укол… чем-нибудь отпоят. Врачи знают свое дело лучше нас.

Эта девчонка, молодая мать, Женевьева, длинноволоска, появилась в части на другой день после того, как Юргенса вызвали в Ставку, дали ему другое имя, отправили в самолете на Запад, в Армагеддон. Жрать было не особо чего. Солдаты голодали. На руках у длинноволоски пищали Юргенсовы кутята. Единственной живой бабой оставалась Кармела. Серебряков покривился в ухмылке. Здорово придумано - столкнуть фронтовую жену с тыловой. Женевьеву отправили в табачную хибарку к Кармеле. Дверь пропахшей табаком избы захлопнулась, и мужчины слышали только молчанье, доносящееся изнутри.

Священник, кряхтя, поднял старика на могучие руки. Боже, крохотный какой, жалкий; хребет колет ладони, как у воблы, селедки. Да уж он чуть дышит. Сразу много спиртного хлобыснул. Да не емши. Монголы сказали бы, что старик вошел в состоянье бардо. Что он видит… что слышит, бедняга?.. Пенье Райских гурий… клацанье челюстей чудовищ?!.. Все лучше, чем нюхать наш порох, слышать наши клятые взрывы. Не дай Бог, Война перевалит опасный порог. Люди накопили в арсеналах взрывные яды; они вспыхнут, и над миром взойдет Звезда Полынь. И ничем не остановишь ее смертоносные лучи.

- Перекрестись-ка, капитан, - прогудел священник, держа худое стариковское тельце на руках, как держат ребенка, - у меня, видишь, руки заняты. Попроси у Господа милости. Чую сердцем - повернет Зимняя Война. Повернет.

Серебряков крестился медленно и испуганно, пока отец Иакинф пересекал, с Хомонойа на руках, тускло освещенную каптерку, толкал дверь ногой, выходил наружу, в летящий снег, в круговерть, в ночь.

- …ну да, ее звали Женевьева. Смешное имя, да?.. монашье… Она очень любила первый снег. Бывало, когда снег первый только ляжет - выбегала во двор, хватала его пригоршнями, ела его, окунала в него лицо!..

Он встал с кровати. Налил из кувшина воду. Пил. Остаток вылил из чашки себе на загривок, на спину. Это называется - охладить старые раны.

Женщина лежала на животе. Ее лицо пряталось в подушках - лица не было видно. И голос доносился сквозь подушки как из подземелья.

Ночь. Опять ночь. Хорошо - не стреляют. Не слышен вой сирены, загоняющий в убежище. Война еще сюда не добралась. Она добирается. Она ползет черной змеей с белыми снежными полосами на спине. Медленно и верно ползет.

- Она была твоя законная жена?..

- Она и сейчас моя законная жена. Никакой суд нас не разводил. И детей моих она растит. Я давно ее не видел. И детей тоже. Я все гадаю, какие они теперь.

- Вот как. Так ты женат. И ты как все. И ты как все.

Он минуту глядел на нее. Потом лег в постель, животом на спину женщины, налег руками на ее руки, губами обжег ее затылок. Сделался для нее одним гигантским крылом; накрыл ее всю собой.

- Ты же знаешь - к женам не ревнуют, - выдохнул он тихо. - И потом, ведь это уже не жена. - Голос его стал еле слышным, горьким. - Это просто преданье. Давно минувших дней.

- А, ты на попятный!..

Горечь мазала его по губам жесткой кистью.

- И ты… как все. - Он помолчал, подышал хрипло, лежа на ней, потрогал языком ее затылок, шею. - А впрочем, мы ведь и есть - все. Я тут подумал, знаешь, и придумал, что нас по отдельности - нет.

Она дернулась под ним, вытянулась в судороге насмешки.

- Правильно. После игры в Клеопатру ты бы лежал в ванне в грязной красной луже и видел сладкие вечные сны, а я бы - тут ж - не отходя от кассы - заменила бы тебя каким-нибудь твоим двойником, одним из твоих друзей, или Арком, или Федей-лютнистом, или…

- Замолчи! - Он закрыл ей рот рукой. - Замолчи! Ты никогда бы этого не сделала!

Она упала опять лицом в подушки.

- А ты откуда знаешь… сделала бы или нет?..

- Да, верно, что это я. - Из его располосованной шрамами грудной клетки вырвался на свободу хриплый вздох. - За тебя… расписываюсь. Ты - сама по себе. Я - сам по себе.

- А… она?..

- Она… Знаешь, есть такие стихи: "Девушка пела в церковном хоре…" Так вот это про нее… Я ведь ее в церковном хоре-то и приметил. Она ходила петь в церковь не из-за удовольствия попеть. Из-за денег. Она ведь сирота… детдомовка. Выпорхнула оттуда - работать где-то надо. Ни работы приличной, ни мужской защиты - одна. Ну, шить кустарно в детдоме научилась, по-домашнему. Голосочек… жавороночий такой, слабенький. А в церкви - там ведь громить стены не нужно. Платили хористам хорошо по тем временам…

Он помолчал. Закурил. Опять в бельме морозного окна движутся живые клинописные тайные фигуры. Живые иероглифы, и ими записана вся наша бедная, нищая жизнь. И военная, и довоенная. Ах, какая довоенная была хорошая. Светлая. Славная. Пускай и нищая. И бедная. Согласны все корку сохлую грызть. Лишь бы не Война.

- …и вот я тогда такой был хулиган. А страшный!.. ты б надо мной тогда похохотала всласть. Волосья длинные - космы… до пупа висят… на лбу - веревка… на штанах - сто заплат и прорех… на скулах нарисованы "сердечки" - губной помадой… Кто как тогда с ума сходил… Кто - на дансингах погибал!.. кто шастал в цепочке кришнаитов по улицам, крича: "Харе, харе!.." - рассыпал повсюду розы, бусы, улыбки… А мне было холодно голову брить по-буддийски или по-индийски. И я в православную церковь подался. Все же свой обряд, родной. Не понимал я ни черта. Но службу всю исправно стоял, до ломоты в ногах. Все стоят - и я стою. Твержу себе: здесь дом Господа, здесь Он живет. А хор - заливается!.. Я глазами по хористкам вожу, все старухи, и тут-то я ее и заметил. Маленькая малюточка. От горшка два вершка. Стоит перед регентом, ротик разевает. Я загорелся мгновенно… как от молнии - валежник… Что-то в ней странное было… лунное. - Он затянулся глубоко, дым вышел из его рта и ноздрей призрачно, густо. - Это уж я потом узнал, что у меня жена Луну любит. Что она - сомнамбула.

Фигуры, снежные иероглифы, в морозном окне колышащиеся, приблизились, надвинулись, ожили, превратились в марево, в колыханье свечей. Старательно пели роспев женщины в цветных платках и старухи в траурных, черных, и впереди всех стояла крохотная девушка, похожая на японскую статуэтку, печальная; русые в рыжину волосы вились по плечам, глаза глядели грустно, чуть раскосы.

Юргенс, весь в лэйблах, гвоздях, цепочках и заклепках, в фирменных тугих штанах, подошел к антифону, и малышка взяла зажженную свечу, протянула с улыбкой ему.

"Возьмите", - а сама на него завороженно смотрит.

Он сделал шаг к малышке и подхватил ее на руки. Регент крестился, косился, усмехался. Старухи кричали: "Сатана, Сатана!.. Изыди, изыди!.." Он нес девочку к выходу на руках, и гладкое, молодое, еще без шрамов военных и рубцов, лицо его сияло. "А ты бы хотел, чтобы у тебя была жена - сомнамбула?.." - тоненьким голоском спрашивала она его, и он отвечал: "Я бы очень хотел, чтобы у меня была жена - сомнамбула", - и прижимал ее к себе. "А я всю жизнь мечтала, что у меня будет такой муж, - она захлебнулась от детской радости, - что сам будет ночью водить меня за руку - к Луне!.. И я буду с ней играть… и целовать ее круглый лимонный лик… А потом буду делать к ней шаг - с балкона - по облаку - и идти к ней - по облакам - по звездам - и ты мне это разрешишь, ты меня не заругаешь, нет?.." Он вышел с нею на руках из церкви и опустил ее на землю, на утоптанный сибирский снег. Она секунду испуганно и счастливо глядела на него - и вдруг сорвалась с места побежала прочь, а он пустился вдогонку за ней и кричал ей вслед: "Я за тобой увязался!.. Ясно тебе!.. Ты не Христова невеста!.. И голосишко у тебя неважнецкий!.. Ты моя жена!.. Понятно?.. Жена Женевьева!.."

- Муж, я каждую весну умираю без Луны. И как осень подходит - умираю опять.

- Жена, да что ж это. Какое мне снадобье тебе сварить. Я уж все перепробовал - и калган, и марьин корень. И все аптеки, и все больницы перевернул вверх дном.

- Муж мой, я хочу соленого омуля, я хочу красной икры. Я скоро буду рожать. И это будет мальчик, потому что мой живот торчит вперед дыней. Мне так сказали.

- Не выходи на балкон без меня!.. простудишься…

- Не обманывай себя. Не простужусь, а улечу. И не вернусь никогда больше.

- Жена, Женевьева, как же вышло, что это я - я, там у тебя, внутри?..

- Да, ты там, внутри, и ты огромный, огромней моей любимой Луны, и мне очень больно будет тебя рожать - но родить мне надо тебя, ведь ты совсем скоро уйдешь в путь без возврата.

- …и она была права, моя маленькая сомнамбула, я уже начинал собираться в долгий путь без возврата, уже тяготился ею, - и какие же были страшные ее первые роды!.. Какие страшные…

Он задумался надолго, тяжело. Мороз за окнами сгустился, задымился Дьявольской метелью; такая ли метель мела там, в горах, на Войне?.. Война всюду, Воспителла. Война везде. Нынче я у тебя отдыхаю. Завтра - снова бой. Гляденье в чужие человечьи лица - тоже бой. Сокрытие тайны и раскрытие ее - великие, тяжелые бои. Что, кто смотрит на нас из окна так сине, так ярко и пронзительно?!.. Глаз… Камень во лбу Царской короны… Синий скол гольца… Синяя звезда Вега, голубой колючий Сириус, огромный, переливающийся, ослепительный, мрачный… Третий Глаз Дангма, Сапфир Неба, глаз девушки, так и не узнавшей, что такое любовь на земле.

- …я тогда перевоплотился впервые. Я воплотился в идущего из нее вон - в мир - младенца. Это МНЕ акушерка давила лоб и темечко, толкая МЕНЯ обратно, чтоб Я не порвал нежные материнские лонные ткани, не сломал кости. Это Я шел сквозь громады красномохнатых сталагмитовых родовых путей, продирался, процарапывался через жерла багряных болевых вулканов, тонул в душераздирающих воронках неутолимого страданья, огибал мысы и рифы, где меня ждали Глухота, Слепота, всякие Уродства… я задыхался, я повторял, чтобы не сойти с ума, Божественные тихие песни Чрева, где я спал так сладко и счастливо, где глядел в дымные очи Бога!.. и вот я вышел, выскользнул рыбкой, излился потоками кровавых водопадов, меня схватили на руки чудовища в белых и черных масках, стали мыть, мазать, чем-то едким тереть, щипать меня, причитать и охать надо мной… какие грубые у них были голоса, Воспителла!.. Потом я заснул… чувствую - меня трясут: эй, мужик, проснись, жена-то в здравии, а тебя в сумасшедший дом хотели отправить, так ты странно кричал и мычал… Я-то знаю, Воспителла. Я сейчас только все это понял. Переселенье душ - вот что это было.

- Ты счастлив - что испытал ЭТО - при жизни?..

Его голос, хриплый, тяжелый, прорезал ночную тьму, как стальной брошенный нож.

- Счастлив.

- Ты согласна?

Сначала молчанье. Потом кивок. Дети - мальчик и девочка - двое - у ее ног - сопят, возятся, тоже молча.

- Отлично. Алекс, несите сюда мужское обмундированье. Оденьте ее как мальчишку.

Она бойко, ловко раздевалась при мужчинах. Она влезала в военную форму молча, безропотно, по-мышоночьи взглядывая на больших страшных военных мужиков, свистя заложенным на горном зимнем ветру носом. Ей всунули в руку маленький револьвер, другой, побольше и потяжелей, прицепили к ремню в увесистой кобуре.

- Это кольт, Женевьева. Хороший, добрый кольт. Ты умеешь обращаться с оружьем? Ты сможешь выстрелить? Тебя поучить? Василий, нарисуй на двери мишень…

Назад Дальше