Зимняя война - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 39 стр.


…и в какого чудесного зверя, по восточным поверьям, я превращусь потом, когда тело мое пойдет другим существам в пищу, а душа вылетит и начнет искать, куда ей влететь еще, в какое чудовище?!..

Он подошел к зеркалу. Поглядел на себя. Потрогал щетину на щеках.

Я - астронавт на необитаемой планете. Остался один. И меня убили. Нарисовали на мне мишень сзади, на спине. Там пуля. Меня прострелили. Вот я лежу, убитый. Я остался один, и меня убили. Так бывает всегда. Он озирался вокруг, будто искал кого-то, кто помог бы, утешил, укачал, спел колыбельную. Но ведь убийство… убийство - это же не смерть целиком, да?.. Ну, приняли мы смерть… а дальше что?.. Ведь смерти нет, как нет у нас времени и жизни!.. Над небом голубым… есть город золотой… Небо синее, как сапфир… а купол церкви горит на Солнце, как золотой шлем… золотая каска… Пойду на улицу. Буду глядеть под ноги, в грязь. Он там лежит, Третий Глаз. Найду его. Продам. Куплю австралийский хлеб с цукатами, ирландскую ветчину и канадский шоколад, он здорово силы поднимает, как сто грамм. Ну, и коньяку куплю, конечно. И еще, конечно… куплю нож. Шпрингнайф. Северной работы. С выстреливающим лезвием. И найду в толпе женщину, похожую… на нее. Это так сладко, когда лезвие… входит в сонную жилу на шее, чуть ниже уха.

Капала мерно, как при китайской пытке, вода из крана. Сигареты, чай, разрезанный лук лежали, тускло светились на клеенке стола. Носки свисали с батареи, как мертвые шкурки. Автомат Калашникова чернел в углу, рядом с выпачканной в ископаемом варенье каской.

Он упал на пол, схватил себя за голову и так застыл.

Тусклый, призрачный свет золотым медом тек, струился от лампы.

Заскрипела дверь. Жена Женевьева медленно вошла в комнату, ведя за руку детей - мальчика и девочку. Он лежал на полу неподвижно, навзничь. Дети молча сели на корточки, трогали пальчиками его голову. Женевьева опустилась на колени. Обвила его ноги в заляпанных грязью сапогах длинными русыми волосами.

- Муж мой, - сказала она тихо и нежно. - Вот я и приехала. Я соскучилась по тебе. Я приехала сказать тебе, что все хорошо. Дети выросли. У Сандро сменились все молочные зубки на постоянные, а Урсулочка научилась рисовать зайца. А я… я привезла тебе подарок…

Она покопошилась за пазухой, расстегнула шубейку, нашарила то, что искала, вытащила кулачок, раскрыла. На ее крохотной, величиной с кошачью лапку, ладони лежал огромный синий камень, ослепительно, победно горящий в тусклом свете нищенской двадцатипятисвечовой лампы. Она глядела на камень и улыбалась.

- Ты знаешь, муж, это все случайно… мы приехали сюда, сошли с поезда, мы семь суток ехали, мы уголодались, дети захотели есть, я решила купить им пирожков, а там, на вокзале, рядом с торговками, стоял один слепой парнишка… смешной такой, стриженый долыса… как солдатик… он играл то на губной гармошке, то на банджо - здорово так!.. и люди бросали ему копеечку в его военную пилотку, к его ногам, на снег, и хлопали в ладоши, и подпевали ему: ля-ля, ля-ля!.. а у его ног, на снегу, у старых толстоносых башмаков, валялся этот камень, но его никто не подбирал, никто, наверное, его просто НИКТО НЕ ВИДЕЛ, и только я его увидала, никто его не подобрал, а я - подобрала… гляди, как играет!.. Это поддельный, конечно, таких огромных в жизни просто не бывает…

Она наклонилась над ним, зажала камень в кулачок, положила небесную синеву на неподвижную его грудь. Погладила его щеку, висок. Приблизила свое лицо к его лицу, поцеловала его в губы.

- А ты знаешь, Юргенс, я ведь убила вражеского генерала… И жалко мне его так стало. Так смертельно жалко, до слез. Никогда не забуду, как он бил себя в грудь, кричал: у меня дети, у меня дети!.. И у нас дети, вот они… Ты спишь. Спи. Ты устал. Ты очень устал. Ты воевал, любил. Ты стрелял, грыз зубами снег. Пойдем к Луне. Муж мой родной, пойдем к Луне. Наконец-то мы с тобой вместе, навсегда, как я и мечтала, уйдем к Луне. Так, как я хотела всегда.

Самолетное пассажирское кресло мягкое, а кресло пилота должно быть жестким и с колючками, чтобы пилот никогда не заснул. Ровный гул втекал в уши. Она закрыла глаза, чтобы дремать, но сон не помиловал ее. Она выкинула свой револьвер в Байкал. Или в Сену. Или в Белое море. Она опять маленькая, меньше наперстка, и девочка с золотыми волосами держит ее на руках, качает, обнимает, напевает ей: баю-бай, баю-бай. Это ее мать. Она оборачивает маленькое беззубое личико, и ее нос утыкается в ладонь матери, в дыру, где пальца нет. Она ищет грудь, молоко, живое и теплое, но мать тычет ей в ротик надоевшей тряпицей, где разжеванный ржаной хлеб. Она сосет ржаной хлеб в тряпице и широко раскрытыми глазами глядит на холодное белое небо, на море, на кромку прибоя, на черные зубцы пихт, на бледное молочное Солнце, льющееся с высоты на нее, льющееся молоком в нее, кормящее ее силой, верой и правдой.

Одной рукой она держалась за подлокотник кресла. Ее чуть тошнило. Необъяснимая дурнота наваливалась изнутри, подкатывала к горлу, туманила сознанье. Ей захотелось соленого… икры, хрусткого огурца. Такого не бывало с ней никогда. Другую руку она держала так, будто бы в ней лежал смит-вессон. Бедный Ионафан, твой подарок она выкинула рыбам. Над ним теперь плывут голомянки и омули. У тебя было такое родное лицо, Ионафан. Будто бы там, в молочном свете дальнего холодного Солнца, я тоже, в серебряном сне бессознанья, знала тебя.

Как гудит самолет. Как сотрясается. Как кренится с крыла на крыло. Трясется и плачет его чрево, его душа. Разве у мертвой железки есть душа?! Душа есть у всего. Лех говорил: на Войне был Черный Ангел. Он предрешал исход боя. Я в самолете - Ангел сама. Я предвещу. Я предрешу.

Сосед слева, ражий веснушчатый парень, равнодушно жевал мятную жвачку. Сосед справа, седой старик, внимательно и скорбно глядел, как сжимается ее рука, с незримым оружьем.

Гул усиливался. Она сидела в кресле неподвижно. Ее глаза были закрыты.

Когда самолет начал переворачиваться, круто и страшно заваливаться на бок, и левое крыло охватило рыжим огнем, и людской крик поднялся отовсюду, из всех глоток, разрезая и разрывая непрочную самолетную обшивку, - она не открыла глаз.

И когда огонь охватил орущих людей, их мечущиеся руки и вздыбленные в паденьи волосы, и ударил обжигающим золотым снегом в спины и лица, - она не открыла глаз.

Все переворачивалось и горело, все текло обратно, к истоку, и изнутри было видно, как сжималось время, умаляясь до огненной точки в черноте, - и она, улыбнувшись, так и не открыла глаз: ведь она видела и с закрытыми глазами, как по снегу морозного рынка к ней бежал Лех, подхватывал ее на руки, смеясь и целуя, и надевал ей на шею цепочку с синим, как сибирское небо, камнем, а из тьмы, из слепящей белизны протягивалась тонкая беспалая рука и крестила их, благословляла: вот ваше венчанье, дети, так я и знала, что оно будет в небе, будет во сне и в жизни иной, что всех смертей превыше.

Лех, зацепляясь локтями и коленями за старую тщедушную мебель, рванулся из бездны одиночества на оглушительный, ослепительный звонок.

За порогом сгущалась тьма, на пороге, мерцая, стояла Люсиль.

В том самом синем платье с блестками, в наброшенном на плечи ватничке, как и была на Войне.

- Ты тоже призрак! - выкрикнул он.

Люсиль грустно глядела на него, и он заметил, что в углах ее светлых веселых глаз появились птичьи лапки новых, печальных морщин.

- Ох, Юргенс, ну ты и дурачок, - устало сказала она. - Если я призрак, то почему я так проголодалась?.. Накорми меня хоть чем-нибудь. Дай пожевать кусок ржаного. Я понимаю - Война, еды не добыть. Армагеддон уже в кольце. К нему стягивают вражеские войска. Наши зенитки лупят все мимо. Еще ни одного самолета не сбили. Авиация все бомбит в округе. Горят Кашира, Малаховка, Купавна, Голутвин, все восточные подходы. Я теперь сама не знаю, кто я. Актрисулька?.. песенки мои никто слушать не желает, и денежек за них не платят. Только огрызаются: не до песенок нам. Видишь, это Армагеддон, а в Библии предсказано было… ну, пусти же! Что я тут на пороге у тебя, как почтовый ящик!..

Он потрясенно шатнулся вбок, впустил ее. Боялся до нее дотронуться.

- Да не бойся ты, - со вздохом уронила она, стаскивая с себя обгорелый ватник и швыряя его на пол коридора. - Настоящая я. Ты ж еще не понял, что люди умирают и воскресают. Редко, но бывает. Хочешь я тебя развеселю?.. как тогда!..

Она подбоченилась, выставила бедро вперед, синий шелк выблеснул люрексом, и лицо Леха покрылось сине-золотой светящейся сетью.

- Уезжаю я, солдатик, уезжаю в Азию!.. Неужель последний раз на милку я залазию!.. - заголосила она визгливо и шутейно. Он закрыл ей рот рукой и в ужасе отдернул руку, как от огня.

- Ну?.. Убедился?.. Живая я… Война, Юргенс! Настоящая. Не из книжек. Армагеддон со дня на день будет разрушен. Войска войдут в него по земле, огонь упадет на него с неба. Все будет как предсказано. Мне на Островах… так отец Иакинф говорил…

При имени Иакинфа лицо ее почернело, осунулось, золото и белизна и румянец исчезли из него, как выпитые жадными пытошными губами.

- Садись, - он придвинул ей стул трясущейся рукой. - Я видел, что ты погибла на Войне под разрывом снаряда. И косточек твоих не осталось. Все сожрал огонь. Но это неважно. Важно, что это ты. Прости меня, что я тебя оставил. Мужчина всегда оставляет женщину. Даже любимую. Даже…

- Слишком много болтаешь, Юргенс! - Бойкая беленькая девчонка Люсиль улыбнулась, показав перламутровые зубки горностая, топнула ножкой. - Тащи свою еду!.. Налей мне чаю горячего!.. Или у тебя… шаром покати?..

- Вот хлеб. Вот лук. Соль. Извини, разносолов не держу. Я только что из Парижа. Я чудом спасся. Я попал в дурную компанию. Я прожрал все деньги Ингвара. Серый человек мне их приносил раньше. Теперь не приносит. Должно быть, его убили. Здесь стреляют на каждом шагу.

- Спасибо, вкусно! - промычала Люсиль с набитым ртом. - Война тут, да! Здорово гремит!.. не убережешься. Погибло наше смешное искусство, никому оно не нужно, кроме галок да воробьев на рынке!.. - Она вытерла о синий шелк руки, утерла кулаком рот и выдохнула: - Ты хоть догадываешься, зачем я к тебе пришла?

Кипяток пота окатил его холодную спину.

- Идем. - Она встала, взяла его за руку крепкой и горячей маленькой ручкой. - Рифмадиссо жив. Он не убит. Он сидит перед Кремлем, в сугробе, и пророчествует. Живой пророк, понимаешь?!.. Он с нами! Он один может нас всех спасти. Кремль горит. Сегодня сбросили большую бомбу. Ты тут сидишь дома, закрываешь лицо руками. Ты смирился. На Армагеддон с небес летит огонь, и огонь стелется по земле, и есть человек, что сидит у Кремлевской стены и кричит, кто спасется, а кто погибнет. Бежим! Он сам послал меня. Он схватил меня за руку, когда я бежала мимо него. Я чуть в сугроб не упала. Он сказал мне: иди найди Юргенса, приведи ко мне, я скажу ему Тайну Мира. И у него было такое смешное старое, сморщенное лицо, личико… как яблочко, испеченное в печке… и он держал в крючках пальцев губную гармошку. И у него ноги были босые, и пятки красные, сильно замерзли, и уши синие, отмороженные, и на щеках щетина, и глаза у него светлые, светлые, яркие такие, как две звезды, пронзают тебя насквозь. Они пронзают военные самолеты, что летят над нами. На чей самолет он посмотрит - тот самолет прямо в небе загорится!.. Он сыграет тебе музыку мира на губной гармошке… Идем! Ну же! А то бомба упадет на нас и мы умрем, и никогда не узнаем Тайны!

- А если… - он дрожал, цеплял ее живую руку, не сводил с нее глаз, и светлый пот тек по его губе, по вискам, - а если мы узнаем Тайну Мира, нам что, легче будет умирать, да?!.. так, что ли?!.. да разве о Тайне Мира ты думаешь, когда умираешь?!.. разве о небесных звездах?!.. о Боге?!.. Даже те, кого причащают перед смертью и соборуют, те, что умирают, как люди, своей смертью и в своих постелях, не под пытками, не под взрывами и расстрельными пулями, не думают о Тайне, а жадно, жалко цепляются за жизнь: вот еще прожить миг… еще мгновенье… еще кусочек жизни дайте отщипнуть… еще крохотку… И Христос наш, на Кресте, о том же молил! О том же, говорю тебе!..

Она тащила его за собой.

- Ох и сильная ты!.. Жилистая…

- Некормленая, вот жилы на мне и выросли… Нелюбленая… Настоящая русская баба я стала, а не куколка Люсиль, птичка, певичка…

Он засмеялся, схватил ее, пригреб к себе и звонко, шумно, будто хлопнула оконная отлетевшая на ветру створка, поцеловал в щеку.

- Нет, ты птичка. Ты голубка. Бежим, голубка моя, хоть это все и сон!

- Нет, явь! Явь, я тебе говорю!..

Они выбежали на улицу. Зарево Армагеддона вставало со всех сторон, и они бежали в кольце огней, в россыпях горящих плах и балок, и огонь вырывался из пустых оконных глазниц, и скатывался на них с разрушенных крыш водопадом, и огонь внезапно взрывался под их торопливыми ногами красными фонтанами, и откидывался золотыми занавесями, и обнимал их, пытаясь прижать к стене, подмять под себя, как бандит; и они бежали, охваченные огнем, невредимые, и Лех жмурился - огонь ослеплял, а Люсиль хохотала - огонь веселил, - и она кричала ему, оглушенному огнем:

- Мы же все все равно умрем!.. Так зачем печалиться!.. Гляди, огонь - как это красиво!.. Как это страшно и хорошо!.. Он пляшет, он поет песню… совсем как я!..

Они вылетели, держась за руки, на Красную площадь, подбежали к сгорбленному, сидящему на снегу человечку. Он оторвал ото рта губную гармошку и поднял к ним свое лицо. Лех и Люсиль сели на корточки, человек зацепил скрюченными пальцами ком снега и потер снежком обращенные к нему лица Люсили и Леха.

- Это ваше снежное Крещенье - перед Крещеньем огненным, - сказал он, будто сто труб просипели, продудели проклятый и гонимый гимн. - Готовы ли вы, дети мои?!..

Сколько лет, сколько долгих столетий мы были готовы ко всему. Неужели же и теперь не сдюжим.

Лех сильней сжал руку Люсили. Он боялся поглядеть на нее. Он боялся: поглядит, и увидит старуху с Тишинского рынка, или школьницу со Сретенки, или дворницкую бабу с Ордынки, с метлой и лопатой. Или, еще лучше, выжившую из ума актрису погорелого театра, сыгравшую с ним, по своей воле, смешной спектакль. Рифмадиссо! Не обмани! Всю правду скажи! Нас так долго обманывали! Эта Война - настоящая. Ты - настоящий. Ты умер и воскрес. Люсиль умерла и воскресла. Может быть, меня уже - нет?!

В огне, в полыхающем зареве, в налетающем смертном духе сажи и гари, в криках людских с Замоскворечья, с Волхонки, от Храма Христа Спасителя били, били бешеные колокола.

…он разлепил глаза. Они привязали его крепко. Их никого нет в пустом каменном бочонке, где они его мучали. Долго ли? Коротко…

Он огляделся. Руки прикручены к креслу. Они просчитаются. Он солдат. Он попадал не в такие переделки. У него в шрамах не только рожа, но и душа. И мозги у него ученые, как попугаи. Он вытащит счастливый билет. Считайте, господа, что вы уже проиграли.

Он подкатился, переваливаясь, в тяжелом резном кресле к железному сейфу, подтянул руку, обмотанную крепкой веревкой, к стальной острой скобе. Нажимать, тереть, перетирать. Зверь и то кумекает, как освободиться, если он в капкане. Свобода - условье жить. Тот мертв, кто подчинится. Мы выиграем эту Войну.

Он закряхтел, заскрипел зубами и нажал на скобу сильнее. Веревка разорвалась, и ножевой стальной выступ всадился в кожу до кости.

Рука обливалась кровью. Он вытер ее о штанину. Кости целы; весь в синяках, в кровавых мазках. Бежать можешь?! Идти, ползти можешь?! Больше от тебя ничего и не требуется. Какой тут этаж?..

Он освободил другую руку, размял затекшие мышцы, подошел к окну. Совсем здорово. Подвал. Вон людские ноги видать. Бегут, стучат каблуками. И решетка. Хилая, тонкие прутья, не как у нас в России, - о, Франция изящна во всем. Он дамскую железную вуальку высадит играючи.

Стекло он разбил почти бесшумно, послышался лишь легкий хруп. Вцепился в витой металл. Вытрясал его из кирпичных пазов. Мне надо на волю. На волю. Они усыпили меня. Они думали - я не проснусь. Никогда не проснусь. Где я?! Я вспомнил. Я проснулся. Я должен бежать. Дьявольская решетка. Я тебя сломаю. Я тебя ненавижу. На!

Живые мышцы восторжествовали над сталью. Он весь обливался потом. Вылезя из окна, он водрузил решетку на место, как ни в чем не бывало, подтянулся на локтях, выпрыгнул из подвальной ямы.

Прелестная парижская улица жила своей легкомысленной, безумной и цветной жизнью. Он сощурился, прочитал на фасаде дома: "Rue de Saint-Honore". Улица его жизни. Он запомнит твое названье. Какой из себя, с виду, был этот святой Оноре?.. Забулдыга?.. Пьяница?.. Любитель вонючего сыра?.. Волокита, повеса?.. Карточный игрок?.. Все святые были когда-то великими грешниками. Не согрешишь - не покаешься.

Он старался сохранять спокойствие, идя по улице между озабоченными либо беспечно фланирующими парижанами; на него оглядывались: кровоподтеки, ссадины, синяки, присохшие струпья ножевых пытальных порезов. Эй, я клоун, я после представленья, господа!.. Это я нарошно намазался. Это все брусничный сок… все давленая вишня… клубника…

Он завернул за угол, и пуля прошмыгнула, свистнув, как гамен в колечко, мимо его уха.

Он побежал. За ним бежали. Это погоня. Все всегда за кем-то бегут. Надо настигнуть. Надо поразить. Одному надо победить другого. Я дикий сибирский зверь. Меня голыми руками не возьмешь. Я волк. Охотьтесь, да не зарывайтесь. Что ты хорохоришься, Лех, они же вооружены, а у тебя в руках - пустота. Они пристрелят тебя, как зайца, сдерут шкурку.

Они вкололи в тебя слишком много яду, и ты забыл, кто, как и когда передал камень, отобранный у Авессалома, Цесаревне. Или - русскому послу в Париже?! Или - уговоренным людям?! Или…

Память, Лех. Память. Память сна. Память жизни. Память бедной и бешеной яви, изрезанной, как его лицо - шрамами, богатыми, острыми алмазами, сапфирами, изумрудами. Горное озеро, изумрудная вода. Беги! Беги, пока ты еще можешь бежать! Им тебя не достать. Руки обломают, зубы. Дверь! Толкнуть. Туда. Внутрь. Во тьму. В табачный дым, клубящийся, белесый, мутный, туманный, древний, пьянящий. О, таверна, парижский кабачок. Не посидел я с тобой в парижских кабачках, моя милая Воспителла; только в армагеддонском ночном кафэ сидели мы, два приговоренных, и я мог тебя поцеловать, а ты молчала, как святая, только оклада вокруг лица твоего не сияло, не мерцали драгоценные каменья в скани.

Он отдышался. Вскинул голову. На него даже не обратили вниманья. Посетители были слишком заняты собой. Кто целовался. Кто пил и ел. Официанточка несла на широком подносе горячую грибную пиццу, от кушанья поднимался кудрявый пар, смешиваясь с табачным и травным дымом - о, здесь разрешали курить одуряющую травку, и молодежь всовывала друг другу в рты маленькую скрученную туго сигаретку, похожую на русскую "козью ножку", наслаждаясь, закатывая глаза, и кое-кто ложился спиной на пол, млея от нежного опьяненья. Барменша с печальным лицом, с черной бархоткой на белой гусиной шее, стояла неподвижно, за ней недвижно, солдатским строем, возвышались роскошные бутылки, сотни, тысячи вин: мускаты, коньяки, шампанское, божоле, ликеры. Надо бы взять вина, выпить. Это поднимет силы. И отведет подозренья публики. Да публика на тебя плевать хотела, ты что, не видишь. Никому ты не нужен.

Назад Дальше