Батурин и так знал, чем занимается сидящий перед ним человек, чьи руки окаменели от бессчетных прикосновений к земле, прорывая арыки, кяризы, перекапывая ее кетменем, возводя на ней саманные стены и изгороди. Земля осела в человеке серым прахом, сделала его земляным.
Отвечал он вяло, часто не понимал, переспрашивал. Будто Батурин говорил с ним на диалекте, и вопросы, самые простые, были ему непонятны.
Он жил в кишлаке Ланда-Нова и выращивал на маленьком поле терьяк - конопляное семя, из которого изготавливали наркотик. Все окрестные кишлаки, подвластные мулле Акраму, выращивали терьяк. В дни урожая приходили вооруженные люди и забирали коноплю, оставляя немного денег - на проживание, на муку, на керосин и одежду.
- Сколько приходит людей? - спросил Батурин.
- Как? - не понял крестьянин.
- Сколько моджахедов приходит в Ланда-Нову в дни урожая?
- Десять, а то и двенадцать, - ответил он.
Березкин спрашивал терпеливо, дотошно. Бывал ли тот в Мусакале? Знает ли, сколько в селении мечетей?… Видел ли муллу Акрама? Встречался ли с отрядом Махмудхана?
Батурин переводил, и его не покидало недоумение, странность своего присутствия здесь, в этом стальном, закрытом контейнере, оставшемся от разграбленной, разбитой машины. Унылый афганец, сидящий перед ним на полу. Две их сошедшиеся жизни, две пересекшиеся на мгновение судьбы.
Батурин - из северного русского города на берегу полноводной реки, города с заводами, кораблями, дымными верфями, с белым монастырем и храмом. Отец - военный, кочевавший всю жизнь по гарнизонам, прямодушный, пожалуй, слегка простоватый в суждениях. Мать - увядшая до срока женщина, прожившая жизнь среди топота марширующих рот, солдатских песен, уханья военных оркестров. Забыла свою музыкальную школу, скрипку, диплом с отличием. Однажды он видел, как мать тайком достала из темного шкафа футляр, открыла, и на красном сафьяне, нежно-золотая, янтарная, лежала ее скрипка. Так и не решилась достать. Смотрела на беззвучные струны.
И - этот согбенный крестьянин, рожденный в поколениях земледельцев среди сиреневых гор, красноватых пашен, намазов и омовений, обреченный на тяжелый, завещанный богом труд до последнего вздоха, когда понесут его на каменистое взгорье и уложат в неглубокую, посыпанную камнем могилу.
Две их жизни сошлись на мгновение как малый эпизод азиатской войны и опять разойдутся, не изменив ничего. Забудутся и канут в веках.
Пленный вяло отвечал, что в Мусакале есть несколько мечетей, а сколько - не помнит. В его родном кишлаке есть мечеть, но муллы больше нет, умер. Про муллу Акрама слыхал, что человек он хороший, воюет за ислам. Но сам его не видел. Про Махмудхана ничего не слыхал. Кто правит в Кабуле - не знает. Какой-то эмир или шах. Не женат. Живет с братом и матерью. На жену не хватило денег.
Березкин брезгливо выставил губу. Записывал в свой блокнот. Было видно, что тупые ответы раздражают его.
Крестьянин был понур и покорен. Не просился домой. Был готов смириться с любой его ждавшей долей. Если аллаху угодно вырвать его из автобуса, перенести по небу, ввергнуть в ледяной каземат, значит, на то его воля. Вся жизнь была послушна этой грозной, всевышней, карающей и угнетающей воле. Он разучился роптать.
- Похоже, не врет. - сказал Березкин. - Хотя жить в Ланда-Нове и не знать, что творится вокруг?… Надо быть полным тупицей! Завтра снова допросим.
Батурин старался работать как можно точнее и лучше. Не пропустить, не обронить мельчайшего зерна информации. И одновременно сокровенным сознанием он чувствовал свою встречу с крестьянином как случайную, ненужную встречу двух миров и историй.
За тем, кто сидел на заплеванном, грязном полу, - бесконечная вереница смертей и рождений безвестных афганских крестьян, обитавших на этих камнях и отрогах гор, среди нашествий и войн, эпидемий и моров, сметаемых, избиваемых до последнего младенца и старца и вновь выводимых на свет как злак, как вода из колодца, как вершина хребта.
За ним, Батуриным, - огромная, между трех океанов, страна, в муках и судорогах, в могуществе и наивном неведении, послала полки в скопища чуждых народов на долгую, не имевшую смысла войну.
Кромки двух миров и историй сошлись, чтобы распасться. Уйдут, отстреливаясь и отбиваясь, войска. Сомкнётся за последним "бэтээром" граница. Батурин уйдет на броне, а крестьянин вернется в свой нищий кишлак, в круговращение злаков, дождей, урожаев. Исчезнет, сокроется тайна, оставшаяся навек неразгаданной.
Он, военный переводчик, может добыть информацию, сведения о пулеметах и минах. Но не может разгадать эту тайну - народной души и жизни, чужой для них и враждебной.
- Примитивное дело! - раздражался Березкин. - Меня после Европы - в кишлак!. Какие-то козлы в огороде!.. Давай веди третьего! - приказал он солдату.
Третьего, хромого, звали Сайд Голь. Огромный, жилистый, он опирался на ошлифованную суковатую палку. Синяя шелковая чалма, черная холеная борода, яркие, вывернутые, негроидные губы, под выпуклыми надбровьями вращались горячие, с мокрыми воловьими белками глаза. Говорил он шумно, улыбался, показывал ослепительные зубы. Разжимал могучий кулак, прикладывая к груди, к розовой шелковистой рубашке длиннопалую ладонь.
- Где живет? Чем занимается? - спрашивал Березкин, зорко, быстро, с проснувшимся интересом взглядывая на пленного. Чувствовал его силу, незаурядность. Откликался на них чутко и осторожно. - Пестрый фазан! - приготовил он руку для записи.
Пленный с готовностью пояснил, что живет в Мусакале, занимается торговлей в дукане. У него еще пять братьев, все торговцы. Ездят в Пакистан за товарами. Раньше и он ездил, но заболела нога. Долго лежал в больнице и теперь не рискует уезжать далеко от дома. В подтверждение он достал из кармана целлофановый пакет. Выложил документы - паспорт, медицинские справки, пачку денег.
Все это он делал охотно, дружелюбно. Не испытывал страха перед задержавшими его людьми. Понимал их заботы, доверял им, не видя в них врагов, не ожидая для себя худого. Со своей бородой и глазищами он был похож на жизнерадостного колдуна из восточного сказа. Похохатывал, раскрывая красные, сочные губы. Когда наклонялся, в недрах его голубой чалмы начинала блестеть шитая серебром тюбетейка. Это был силач, восточный великан, сытый, смелый, богатый…
- Знает ли он муллу Акрама? - спросил Березкин. - Сейчас будет врать, выкручиваться! Пестрый фазан!.. Не может не знать муллы!.
Но тот не выкручивался. Конечно, он знает муллу. Раньше виделись часто. Но теперь, когда война подошла к Мусакале, муллу трудно увидеть. Все время в разъездах, в кишлаках. Набирает отряды, копит в складах оружие. На прошлой неделе он попал под удар вертолетов. Четверо из охраны было убито, но сам мулла уцелел, только оглох немного.
- Верно, на прошлой неделе вертолетчики атаковали муллу под Баги Мухрабом! - оживился Березкин. - Прихлопнули бы его там - и нам бы работы поменьше!.. А этот купец - птица дорогая! Тонко работает! Спроси-ка его аккуратно, приходят ли в кишлак люди амира Сейфуддина. Сейфуддин нам с тобой говорит, что порвал с муллой, станет с ним воевать. Но что-то мне кажется, есть какая-то тонкость! Продаст в одночасье!.. Спроси, приходят от амира Сейфуддина послы?
Прежде послы приходили, ответил хромой. Приезжал в гости сын амира Сейфуддина Маджид. Останавливался в доме Махмудхана. Оба молодые, красивые, ездили охотиться на горных козлов. Но потом амир Сейфуддин помирился с шурави, и мулла Акрам назвал его предателем веры. Амир Сейфуддин напал на людей муллы, и в Мусакале появились вдовы. Старейшины Мусакалы убеждают муллу Акрама помириться с шурави, перестать воевать, а иначе, они говорят, прилетят самолеты и разрушат Мусакалу. Но мулла Акрам предупреждает стариков не гневить аллаха, иначе Мусакалу разрушат не самолеты, а гнев божий.
Все это он говорил бодро, шумно, охотно. Улыбался, жестикулировал длинными руками. Он был похож на истукана, слепленного из красной глины, в которую вдохнули жизнь, и истукан заговорил, заулыбался, заколыхал бородой. Он напомнил Батурину джина в разноцветных одеждах, представшего вдруг в сумрачном подземелье.
Батурин видел, Березкин не верит хромому. Правдоподобие ответов скрывает потаенную неправду. Откровенность, доброжелательная наивность таят в себе лукавство. Пленный, называющий себя торговцем, не был похож на купца. Породистый, лишенный раболепства, привыкший к свободе, он был из тех, чьей воле повинуются другие, безвольные. Батурин чувствовал в нем внутренне напряжение, звериную осторожность, упрятанную в шелка, улыбку, жесты. Испытывал к нему острый интерес, к его ярким чертам и словам, и одновременно враждебность, угадывая иную, сокровенную сущность.
- Спроси, куда ехал! - Березкин вцепился в него зоркими голубыми глазками, не отпускал, исследовал. На его усталом, поблекшем лице появилось резкое, молодое выражение. Он почуял в пленном соперника, почуял сильную личность. Добычу, за которой всегда охотится разведчик и нечасто находит. - Спроси, куда ехал!
Тот отвечал, что ехал к врачу. Нога продолжает болеть. Он ехал показаться врачу, вез деньги. Год назад на ноге появился нарыв, и ему сделали операцию. Братья заплатили большие деньги, и он лежал в больнице, лечил ногу. Теперь раз в месяц ездит к врачу.
- Пусть покажет ногу, - сказал Березкин.
Тот задрал шаровары, обнажил сильную, смуглую ногу в длинном шерстяном носке, обутую в добротный кожаный, начищенный до блеска башмак. Осторожно отвернул носок. И на голени открылся рубец, длинный, розовый, с дырочками от швов.
Березкин наклонился, внимательно рассматривал шрам. Батурину была видна лысоватая белесая голова Березкина с красной, обгорелой на солнце кожей. Пленный сверху, наклонив голову, смотрел на Березкина.
- Огнестрельное, - тихо сказал начальник разведки. - С извлечением пули. С наложением швов. Какой-нибудь хирург-француз в базовом госпитале извлекал. Две недели назад за перевалом десантники разорили госпиталь. По реке, сам видел, плыли капельницы, бинты, бандажи… Огнестрельное, - повторил он, осматривая рубец, словно сам был врачом.
Батурин представил хромого в боевом облачении. "Лифчик", набитый автоматными магазинами. Пистолет в тисненной, узорной кобуре. Новенький "Калашников" на кожаном, в медных бляхах ремне. Сильный, ловкий, перескакивает по камням, таится на кручах, посылает точные очереди в бегущих, падающих, замирающих солдат. Неутомимый, смелый в бою моджахед, "воин аллаха и веры" - вот кто был перед ним.
И другое видение, от которого стало не по себе: не он, Бутурин, допрашивает моджахеда в железном коробе, усыпанном окурками, сором, а этот, похожий на джина великан, допрашивает его в саманной темнице, весело, беспощадно терзает, режет, сечет ножом, и глаза его вот так же выпукло, влажно блестят, краснеют в бороде вывороченные губы, и мука его, Батурина, страшна, бесконечна.
- Он может сказать, сколько людей в головном отряде Махмудхана? - спрашивал Березкин. - Есть ли в кишлаке "дэшэка", зенитки? Не видел ли он переносных зенитно-ракетных комплексов? "Стингеры", "блоупайцы"?
Пленный отвечал, что точно не знает. Есть разное оружие. У молодого Махмудхана есть большие пулеметы и пушка. Если шурави отпустят его, он может вернуться в Мусакалу, получше все разузнать и после рассказать шурави. Он не любит муллу Акрама. Тот нанес обиду ему и его братьям. Он любит шурави - военный доктор бесплатно дважды осматривал и лечил его рану. Если его отпустят, он через несколько дней вернется и расскажет, сколько оружия у молодого Махмудхана.
- Скажи, мы отпустим его. Но у него еще будет ночь, чтобы подумать и вспомнить, не видел ли он у молодого Махмудхана зенитных ракет и все ли броды на подступах к Мусакале открыты для переправы… Отведи его! - приказал Березкин солдату.
Когда пленный, опираясь на палку, приветливо улыбаясь и кланяясь, удалился, Березкин сказал Батурину:
- Вот этот фазан настоящий! Завтра приготовься, будем с ним долго работать… Я его сразу приметил в автобусе, отличил безошибочно… Фазан замечательный!
Начальник разведки, закрыв глаза, тихо, счастливо засмеялся.
В сумерках Батурин, утомленный, рассеянный, медленно направлялся к себе мимо продовольственного склада, у которого стоял часовой, сгорбленный под бронежилетом; мимо штаба, где дежурный громко говорил в телефонную трубку; мимо центра связи, накрытого шатром маскировки, из-под которого невнятно доносились позывные связиста.
Его окликнули:
- Батурин, а мы к тебе стучались! А ты вот где! Айда к нам, посидим… Военврач Ловчук и продавщица военторга Светлана преградили ему дорогу. Оба радовались тому, что отыскали Батурина. А тот почти испугался встречи. Ему хотелось побыть одному, не хотелось в их тесную комнатушку, где душно, накурено, все те же знакомые лица - врачи, вертолетчики, офицеры штаба, гарнизонные женщины. После ядовитого, жгучего глотка спирта тусклая лампочка вдруг начинает гореть светлее, лица женщин выплывают из тьмы, Ловчук хватает гитару, принимается яростно хлестать пальцами по струнам. Закатывает глаза, поет свои нескладные, сумбурные, яростные песни про разведку, десант, караваны, про бои в "зеленке". И все, кто сидит, хмельные, знающие друг о друге всю подноготную, истосковавшиеся, истомившиеся начинают подпевать. И все это в тесном саманном домике на краю медсанбата, где в палатах стонет подорвавшийся механик-водитель и слоняется, стучит костылем не ведающий сна лейтенант. Посидят, попоют, накурят донельзя. Разбредутся кто куда парами - любовники, кто на час, кто на год, породненные на время этой душной афганской степью.
- Батурин, айда ко мне! - приглашал Ловчук. - Посидим, попоем!
- Пойдем, - звала Светлана. Батурин видел в полутьме, как она улыбается, какая у нее высокая, крепкая грудь и белая шея. - Ты меня, вроде, боишься!
- Да нет, не могу сегодня, - отказался Батурин, желая, чтоб они поскорее ушли. - Много бумаг накопилось.
- Нашу Светку не берут в разведку! - хохотнул Ловчук. Обнял ее за плечи, притянул к себе. И они ушли туда, где у глинобитных казарм горели тусклые лампочки и темными, неразличимыми массами двигались солдаты, слышались голоса, стук сапог.
Он вернулся к себе и, лежа на суконном одеяле, положив под лампу раскрытую книгу, стал читать.
Это была поэма "Бабур-намэ" на фарси, с цветными миниатюрами. Она была захвачена десантниками вместе с кипой пропагандисткой исламской литературы и ящиками с промасленными гранатометами, когда душманская "тойота" напоролась на засаду в пустыне. Неизвестно, кто ею владел. Может быть, среди неграмотных мусульманских стрелков, жителей пустынных предгорий, крестьян, скотоводов, погонщиков, находился какой-нибудь университетский бакалавр, интеллектуал-идеолог, пробиравшийся из Пакистана вместе с караваном оружия. Их было не отличить друг от друга, разорванных в клочья снарядами "бээмпэ", когда оператор навел прицел на тусклые подфарники пробиравшейся по барханам "тойоты". Утром "тойота" еще дымилась. Десантники жгли тюки с брошюрами, перегружали в боевую машину трофейные гранатометы. И молодой командир углядел и выхватил из огня нарядную, в кожаном переплете книгу.
Батурин перевертывал плотные, обугленные по краям страницы, где шел рассказ о деяниях царя, о его походах, битвах, молениях, где восточная мудрость, облеченная в стих, учила жизни, служению богу, избавлению от страстей и скорбей, чтобы человек, пройдя свой путь по земле, утомившись в любовях, сражениях, изведав измену друзей, гибель любимых и близких, взошел тропою праведника в лазурный рай, прекрасный, как утренний свет на стенах изразцовой мечети.
Он рассматривал миниатюры, где тончайшей кистью были изображены царские охоты в горах, поединки витязей, осады городов. На ярких коврах плясали танцовщицы. Мудрецы сидели под раскидистым деревом, слушая перламутровую вещую птицу. Безвестный художник изобразил весь белый свет - с царствами, океанами, землями, с рыбинами в пучинах, с диким зверьем в лесах. И повсюду - в мечетях Герата, в садах Джелалабада, в тенистых рощах Кабула - душа воителя, покорившего народы и царства, взывала к силам небесным, молила защитить, научить.
Батурин отвлекся от чтения. Все, о чем читал в этой книге, присутствовало здесь, вокруг. В кишлаках и мечетях, в смугло-красных лицах дехкан, в коврах, в каменных башнях. Те же скалы, ручьи и посевы. Те же птицы и звери в горах. Кругом был Восток, все тот же, неизменный.
Батурин пытался глядеть на него глазами мудреца и поэта, странника, идущего по дорогам в поисках мудрости, озирающего лик земли. Но он не был мудрецом и поэтом. Он был военным, из другой земли. Пришел с воюющей армией. Его движение по горам и пустыням напоминало надрез. Рушило, вспарывало древний уклад. За кормой его "бэтээра" бурлила, стенала рассеченная жизнь, в которой умирали, корчились в кровавых бинтах, кричали на допросах, вонзали пулеметные очереди в пятнистые тела вертолетов. Однажды в разрушенном кишлаке среди обугленных яблонь он нашел на земле перламутровую, обожженную птицу, убитую взрывом…
Он встал, накинул куртку, вышел на воздух, под звезды. Стоял среди ровных, холодных дуновений близкой предзимней пустыни. Тарахтел по соседству движок. Масляно желтело оконце в вертолетной диспетчерской. Он двигался взором среди живого, шевелящегося звездного мироздания, тянулся ввысь. И ему казалось, эти холодные, чистые дуновения прилетают от звезд, несут из Вселенной загадочную, неясную весть.
Он напрягал глаза, устремлял их в серебристую, туманную бездну. Старался представить иную, страшно удаленную жизнь на невидимых, витавших меж звезд планетах. Она, невидимая, туманила звезды, делала космос не черным, не глухим, а воздушным, проявляла себя в бесчисленных дуновениях.
На одной планете, казалось ему, в том, мерцающем, с остроугольными очертаниями созвездии, - там, быть может, играли свадьбу. Валили с зеленой горы, топотали на жухлой траве, подсаживали в лодку жениха и невесту, сыпали звонкие деньги на жестяной нарядный поднос.
На другой, среди туманных светил, планете был его дом, были мать и отец, молодые, счастливые, среди весенних зайчиков света, и отец поднимал его на руках в белому потолку, где висела хрустальная люстра и в каждой граненой стекляшке, изумительно переливаясь и вздрагивая, метались золотые, зеленые огоньки.
А на третьей планете, той, что окутывалась млечной мутью набежавшего облака, - там шла война. Горели селения, гусеницы машин резали молодые хлеба, и кто-то тоскующий, одинокий стоял под ночными звездами среди этой войны, искал во Вселенной другой понимающий взгляд.
Батурину вдруг стало страшно. Он испытал почти ужас. Оцепенение, пронзившее грудь, остановившееся в сердце знание. Будто холодный свет звезд вошел в него тысячью тонких игл, впрыснул холод и смерть. Он вдруг понял, узнал, что будет убит. Непременно будет убит на этой войне, Не сегодня, не завтра, а позже, но будет убит. И оно, это знание, прилетев от звезд, замерло в нем. Он стоял, не в силах просить о спасении.
Медленно оттаивал. Понурый, усталый, возвратился в свою комнатушку, на кровать, накрытую суконным одеялом.
Ночью он проснулся от стука. На пороге стоял посыльный из штаба:
- Товарищ лейтенант!.. Полковник Березкин срочно послал за вами! Березкин сидел в своем кабинете, тоже поднятый недавно с постели, с непричесанными редкими волосами, в незастегнутой куртке.
- Этот хромой обалдуй устроил кавардак в "автосервисе"! Стучит, требует командора! Что-то хочет сказать. Давай-ка сходим. Видно, что-то надумал. Зря звать не станет!