Повести - Павел Васильев 28 стр.


11

По-видимому, накануне наши ребята неплохо подзаработали, потому что, когда я намного раньше обычного прихожу на участок, вся троица уже в сборе, опять у верстака. Я увидел это, и меня будто ошпарило.

- Кончайте, ребята. - Но на меня никто даже не взглянул, у них свои заботы. - Кончайте, слышите, хватит.

- До начала смены имеем полное право заниматься чем хотим, - за всех отвечает Лепеха.

Я не знаю, как быть. И вдруг мне приходит неожиданная мысль.

- Идемте к Жаркову.

- Зачем?

- Он звал.

Мальчишки идут следом за мной. А я еще не знаю, что буду делать. Зачем я их веду к Ивану Петровичу. Решение мгновенное и нелепое. Я поступаю так от отчаяния, от растерянности, не зная, как воздействовать на них.

- Ну ладно, не пойдем, - останавливаюсь посередине двора.

- Во дает! Так звал или не звал? - удивляются мальчишки.

- Идем обратно. Работать надо.

Но как только мы возвращаемся, они опять принимаются за свое.

- Пошли, - требую я. - Пойдемте.

- Что ты дурака-то валяешь! Ходить, не ходить, Так и будем гулять взад-вперед.

- Пошли, пошли.

Я понимаю, что это глупо, но не знаю, что еще можно бы было предпринять. И лишь чтобы что-то делать, тащу их за собой.

Мы все вместе входим в конторку к Ивану Петровичу. Сидя за столом, пригнувшись, он что-то пишет. Вскинул голову, ждет: мол, чего это.

- Вот, - говорю я. - Пришли.

- Да?..

- Пришли…

- Слушаю.

Он откладывает вставочку, смотрит то на меня, то на остальных ребят. Надо что-то говорить.

- Это я их вчера отпустил… Не выполнили задание. Сегодня выполним.

Он кивает головой. И все.

Мы выходим из цеха.

- Ерунда какая-то, - недоумевает Лепеха. - Стоило из-за этого идти. Потеряли столько времени.

Теперь они бегут впереди меня.

- Вот что, ребята, - говорю я. - Слышали, с халтурой сегодня завязали. Надо выполнить задание.

Вадим и Юрка Шинников многозначительно переглядываются.

- Не расстраивайся, начальник, береги свое здоровье. Будет все хорошо. Уладится, - кивает своей черной челкой Лепеха.

Вернувшись на участок, мы все садимся к "вертушке", принимаемся за дело.

Я вкалываю, как никогда. Мне хочется сделать как можно больше: может быть, глядя на меня, и ребятам захочется больше сделать. Ведь кто-то должен задавать тон. И мне кажется, что все по-настоящему увлеклись работой, загорелись.

А когда перед обедом я убегаю в цех за метизом и возвращаюсь обратно, все опять у верстака. И даже Борька Филиппов подключился к ним. Он тоже изготавливает крышечку для портсигара.

Растерянный, я останавливаюсь в дверях, стою и молчу. И постепенно отчаянная злость захлестывает меня. Я понимаю, что пришла решительная, переломная минута: сейчас или никогда. Что-то надо сделать. Стремительно подхожу к Борьке:

- Дай сюда! - Наверное, вид у меня страшен, потому что Борька, глянув на меня с удивлением и некоторой робостью, отдает мне портсигар. - И вы давайте. - Шинников и Круглов не возражают, когда я забираю у них заготовки. - Это нечестно! Вы делаете для продажи, когда работа стоит. А вы обещали Жаркову! - кричу я. - Обещали выполнить заказ. Давай! - обращаюсь я к Лепехе. Он уже успел спрятать что-то в ящик верстака.

- Давай!

- Ну-ну. А нельзя ли потише, товарищ начальник?

- Давай сюда.

- Попробуй возьми, - вприщур глядя на меня, ухмыляется Лепеха. - Посмотрим, как это у тебя получится.

Я швыряю заготовки на верстак и чувствую, что не могу остановиться. Я понимаю, что только вот теперь по-настоящему встретился с Лепехой. Столкнулось все невысказанное, что не забывалось ни на секунду, что молча носил в себе. Сошлись не мы, а моя обида и его вина. Отступать уже некуда.

- Дай!

И в то мгновение, когда я делаю шаг к нему, Лепеха проворно выхватывает из ящика еще недоделанную финку и направляет на меня.

- Ну на, бери! Возьми!.. А?.. Чего ж ты остановился? - Губы у него дрожат, и рука дрожит. - На, возьми!

"Ударит или нет?" - Я слежу за его рукой. Все решают какие-то мгновения, доли секунды. - Брось.

- Лепеха, ты что?! - пугаются мальчишки, они пытаются схватить Лепеху.

- Прочь! - кричит он, отталкивает их. - Я сейчас пришпилю этого начальника!:

- Ты трус. Если ты не трус, давай стыкнемся!

- Стыкнитесь! - сразу же вступаются все мальчишки. - Вы стыкнитесь! Стыкнитесь!

- Я тебя ненавижу!

- И я тебя.

- Вы стыкнитесь!

Стыкнуться - это значит драться на кулаках. Одни на один. По всем уличным законам, которые соблюдаются неукоснительно, свято, как своеобразный дуэльный кодекс: "до первой крови", "лежачего не бьют". Отказаться стыкнуться - значит сразу признать, что ты слабее или трусливее, потерять авторитет.

- Ладно. - Лепеха швыряет в ящик финку, оттолкнув мальчишек, скидывает пиджак и засучивает на рубашке рукава. - Ладно, давай стыкнемся. Сам напрашиваешься. Есть свидетели. Я сейчас изуродую тебя, как бог черепаху! Ни одна больница лечить не будет! - Он начинает пританцовывать вокруг меня. - Эх, ленты-бантики да ленты-бантики… - напевает он, покачиваясь на полусогнутых ногах, забегая то справа, то слева. Улучив момент, неожиданно бьет меня в скулу.

Начинается драка.

Лепеха сильнее меня, я сразу ощущаю это. И, возможно, опыта у него больше. Я едва успеваю прикрываться. Он "метелит" меня как хочет. Ударом с правой, угодив в подбородок, сбивает с ног. Кажется, на мгновение меня ослепило. Я не успеваю разогнуться, как он бьет еще. Моя голова будто тыква на тонком стебельке, мотается из стороны в сторону. Нос хлюпает, словно помидор.

- Стой, стой! - кричат мальчишки, бросаясь нас разнимать. - До первой крови! До первой крови!

- Ленты-бантики, эх, ленты-бантики… - С презрительной усмешкой, искоса посматривая на меня, Лепеха приглаживает челку, чуть разжимает правый кулак. И я замечаю в нем гайку величиной с полтинник. "Ах, так!.."

- Ничего, - говорю я, - мы еще не кончили. Кровь сейчас засохнет. Вон, она уже подсохла.

И я снова кидаюсь на Лепеху. В какой-то нечеловеческой злобе. Я уже ничего не соображаю, не слышу. В драке у меня бывают секунды такого затмения, когда мне ничего не страшно, нож - я пойду на нож, на все. Я знаю это с детства, не ощущая ни боли, ничего, я луплю Лепеху, луплю остервенело, лезу на него и останавливаюсь, когда вижу, что он упал.

- Лежачего не бьют! - словно сквозь сон слышу, как шепчет Лепеха. У него тоже разбит нос и рассечена губа.

- Поднимись, - стоя над ним, велю я. - А теперь брось гайку… Брось гайку!..

Лепеха растерянно зыркает на ребят глазами. Но ему уже никуда не убежать, не спрятаться. И все видят эту большую гайку, которую он держит в руке.

- И скажи, почему ты плыл спасать Кизила? Мы же вместе спасали его. Зачем?

Лепеха стоит, понурив голову. Лицо у него пунцово-красное. Таким растерянным я его еще никогда не видел.

- На, вытри кровь, - протягивает кто-то из мальчишек мне платок. - Подожди, вот здесь по брови течет. Постой-ка, вытру.

- Ничего, до свадьбы заживет.

И я, слизывая с губ кровь, взяв отвертку, сажусь к "вертушке".

12

Мама ужаснулась, взглянув на мою "вывеску". Она не расспрашивала ни о чем, только ойкнула, замерла и такая вот, притихшая, ходит весь вечер.

Когда я ложусь спать, мама обращается ко мне. Примостившись под лампочкой у стола, где посветлее, она штопает ватник.

- Вот я не видела тебя три года, сколько слез пролила, сколько ночей не спала, одна только я знаю. А и теперь целый год урывками только видимся. Прихожу с работы, ты спишь, ухожу - спишь, а чем занимаешься в мое отсутствие, с кем дружишь? Чему и у кого учишься? Так можно бездушным злодеем вырасти. Завтра опять выхожу на работу, а душа будет не на месте. Где и за что тебя так отвалтузили? Ведь не на работе же!

- Может, и на работе.

- Вот дерзишь мне, отговариваешься. И этому выучился. Всему учишься!..

Что-то падает на пол. Приподняв одеяло, я оборачиваюсь. Это выпали из кармана ватника мамин пропуск и еще какие-то бумажки. Я протягиваю руку, чтобы поднять их, и среди бумаг вижу папину фотографию. Ту самую, что была со мной в лесу. Я думал, что потерял ее там.

Мы с мамой встречаемся глазами. Я улавливаю разом промелькнувшие в них растерянность и смущение. "Да, это так… Все так… Так оно и есть… Ну и что же мне делать?.."

Как часто бывает в подобных случаях, мама мгновенно раздражается:

- Ты сначала поживи, своих детей вырасти, а потом и берись осуждать. А ведь обвинить-то нет ничего проще. И ты, и Мишка - оба вы хороши. Терзать своих матерей. А вы лучше подумали бы… Вот она придет с дежурства, лица на ней нет, упадет на диван и лежит, пока хоть немножко не очухается. Достает фотографию Толину и все рыдает: "Толик, Толик!" А утром снова надо идти. И чтобы вид был хороший. А она наплачется да вокруг него танцует: "Мишенька, Мишенька!" - в магазин сбегает и покушать приготовит, зашьет, постирает. А как ей - легко ли, просто ли матери-то? Матери ни кусок хлеба, ничто не нужно, одно только слово ласковое. Она ведь тоже человек. Разве ваши матери мало видели всего, натерпелись? И спросите, что они делают сейчас, ваши матери, легко ли им? Хоть здесь не фронт. Мы без винтовок. Ничего вы не хотите понять.

Она говорит, и я понимаю, что она в чем-то права. Хотя, в общем-то, ничто не изменится. Мы стали иными. Мы будем любить их, своих матерей, будем заботиться о них, но не придем, не приласкаемся по-детски, не обнимем, не приголубим, нет. Мы не сможем сделать этого, хотя и хотели бы. Что-то сожгла, убила в нас война. Мы стесняемся проявления своих чувств. Уже ничто не изменится, мы останемся такими, как есть.

Раздраженная, забрав ватник, мама уходит на кухню.

А мне не лежится. Я все ворочаюсь, вожусь в постели. Болит разбитая десна, болит скула. Болит душа.

Я замечаю рядом на этажерке Муськин дневник. Вот кого не хватает мне сейчас, Муськи! Она наверняка поняла бы меня. В этой тетрадке я, кажется, выучил все наизусть.

"Говорят, что человек растет всю жизнь. Даже в глубокой старости. Пусть не на сантиметр в год, как в детстве, а всего на какие-то тысячные доли миллиметра, но он растет. Это физически. Тут от него ничего не зависит. Природа!

А духовно человек может расти всю жизнь, и не только каждый год, но и каждый день - на полметра. Тут зависит только от него самого. Это тоже не просто - расти душой. Тут часто надо сделать усилие, чтобы добиться победы. Надо порой даже перешагнуть через самого себя, только надо все время помнить при этом, кто ты есть и кем ты хочешь быть. Я - человек и хочу быть человеком.

Давайте все время расти!"

13

Мишка лежит на подоконнике и разговаривает с девчонками.

- Заходите в гости, - зовет Мишка.

- Нет, спасибо. Выходи ты на улицу. Хоть немножко можешь пройти?

- Почему же не могу! Конечно, могу! И даже танцевать могу! Таня, я сегодня к тебе в парикмахерскую приду. Бесплатно подстрижешь?

- Много вас таких хорошеньких найдется.

Девчонки уходят. Они идут вдоль сада, сворачивают за угол. Их прикрывают ветки распустившихся деревьев, и видны лишь ноги, шагающие чинно, в такт. Но вот девчонки останавливаются, приседают, заглядывают снизу, из-под ветвей.

- Смотри, зырят, зырят! - кричу я Мишке.

Девчонки, смеясь, вскакивают и перебегают на противоположную сторону улицы.

- Васек! - зовет меня с кухни тетя Аля. - Ты смотри-ка, что у тебя делается, примус погас!

- В чем дело? - приоткрыв дверь, спрашивает Глафира.

- Да вот примус у Васьки залило.

- У кого? - Глафира хмуро смотрит на меня. - Ты тут все шкодишь? - и дает мне увесистый подзатыльник.

- За что ты его, милка? - вступается тетя Аля.

- А чего он… - раздраженно ворчит Глафира. И совершенно иным тоном, глухо, виновато: - Пьяная я, Алька.

- И-и, ничего, милка моя! Пьяный проспится, а дурак никогда! Да чего же ты выпила-то?

- Ты прости меня, Алька. Худо я о тебе подумала. Когда сказал этот балбес… Не должна была я так о тебе думать. Столько лет вместе прожили… А я - вот так… Эх, подлая!

- Да успокойся, - уговаривает ее тетя Аля. - День-то сегодня какой, Берлин взяли! В наш самый большой всенародный праздник! Радость-то какая!

- Берлин!

Приходит мама.

- Как поработалось, Дуська? - обращается к ней Глафира.

- Хорошо, спасибо.

- Опять таскала?

- Немножко пришлось.

- Тяжело было?

- Нет, меня сейчас берегут. Просто отвыкла за это время.

После ужина, перед сном, мама просит меня:

- Помажь, пожалуйста, мне плечо йодом.

Она приспускает на правом плече платье. Кожа у нее там вся содрана.

- Подушка плохая попалась, - говорит мама. - Моя куда-то затерялась, пришлось чужую взять. Ну, теперь скоро все. Немного осталось.

Я намачиваю йодом ватку и провожу по плечу. Мама морщится:

- Щекотно.

- А не больно?

- Нет, не больно, только щекотно. И прохладненько. Будто новый сантиметр на плечо накинула.

14

Я просыпаюсь ночью.

- Победа! - кричит и тормошит меня мама. - Победа! Война кончилась! Победа! - Она обнимает меня, целует. - По радио только что передали. Победа!

Я вскакиваю, отшвыриваю одеяло. Победа!

Нет, я не спал, я только и ждал этого сообщения, все последние дни, каждый час, каждую секунду, после того как взяли Берлин.

- Ура!! Война кончилась! Победа!

А за садом - бух, бух! - взлетают разноцветные ракеты.

- Победа! - кричу я, высунувшись в окно. Смеюсь от счастья, ору во все горло: - Победа! Победа!

На кухне обнимаются мама и Глафира, плачут обе. С разгона бросаюсь на них, обнимаю.

- Будите Мишку! Всех будите! - велит Глафира. - Будите всех!

Выскакиваю на лестницу, бегу по этажам, стучу в двери.

- Война кончилась!.. Война кончилась!.. - И бегу все выше, выше…

Когда спускаюсь обратно, на каждой лестничной площадке стоят соседи, плачут, обнимаются. Ребятишки, старики, женщины в наспех накинутых незастегнутых платьях.

Я торопливо одеваюсь.

- Куда ты? - спрашивает мама. Она переодевается за дверцей шкафа. - Умойся хоть. Рубашку новую надень. Я сейчас отглажу.

Но я не жду. Бегу по улице. А мне навстречу и в одну сторону со мной бегут люди. Все бегут!

А на Суворовском, напротив нашей Таврической, гремит радио.

У Юркиного дома пляшет дворничиха. Одна. Подняв вверх руку с белым платочком, притопывает. А слезы сыплются по щекам, как дождь в солнечный день.

- Я всех потеряла. А все-таки дождалась… Барыня ты моя, сударыня ты моя, дождалася, дождалася…

- Васька! - высунувшись из окна, кричит Юрка. Швыряет в меня банкой, едва успеваю отскочить. Мы с ним сцепляемся на лестнице.

- Победа!

- Победа!

Тузим друг друга больно, почти по-настоящему.

На Юркиной кухне почему-то все суетятся у примусов. Юркина тетя в строгом темном платье с белым большим кружевным воротником.

- Вася! Родной мой, позволь тебя поздравить с днем Победы! Дай я тебя поцелую! - говорит она и сухими, как промокашка, губами касается моей щеки.

Когда мы с Юркой выбегаем на улицу, там уже многолюдно и оживленно. В госпитале, напротив Юркиного дома, настежь распахнуты все окна. Подоконники забиты ранеными. Кто в халате, кто в белой, расстегнутой до пупа рубашке. А под окнами на панели толпа. Все что-то кричат, смеются. И кажется, кого-то стащили с подоконника, качают, потому что толпа ухает и над головами взлетают босые ноги.

У женской школы - не пройти. Взявшись под руки, по десять - пятнадцать в ряд девчонки ходят по панели, поют хором.

Дождливым вечером, вечером, вечером,
Когда пилотам, скажем прямо,
Делать нечего,
Мы приземлимся за столом…

В трамваях - полным-полно. Мы висим на подножке. Держимся каким-то чудом. А на каждой остановке к нам бегут, кричат еще издали:

- Атас! Убери ногу! Ногу, ногу!

Вагон шумит, хохочет, и кажется, что весело подпрыгивает и раскачивается.

Юрка провожает меня до проходной.

Не знаю уж почему, но все в этот день, услышав о победе, побежали на работу.

В цехе шумно. На некоторых верстаках уже постланы газетки, на них - пустые стаканы, бутылки, кое-где слесари стоят веселыми кучками. Пусть выпьют! Сегодня можно! Сегодня всем разрешается. Они заслужили!

- Савельев! Ушастик ты мой, иди сюда! - издали кричит мне Клава Фиссолонова. - А не ты ли на меня сердился, на Клавку-то?

Но меня уже перехватил Жарков. Молча крепко жмет руку. И я ему крепко жму в ответ. Так мы стоим, смотрим друг на друга и держимся за руки.

Назад Дальше