- А? - вскинул голову удивленный Кадкин. Повернулся к ней. Пелагея уже подалась ему навстречу.
- Кузьма! - выкрикнула громко. - Кузьма! - рухнула ему на плечи, обхватила, прижалась. - Кузяй! Родной мой! Радость ты моя горячая!
- Дурной, дурной я, - все еще стесняясь чего-то, растерянно бормотал Кузьма, обнимал ее, целовал в лоб, в глаза, в мокрые щеки. - Как есть дурной. Ты уж прости меня, Палашк. Ошибка вышла. Опять я промашку дал.
12
Вечером в избе у Кузьмы гудело веселое застолье. Почти половина выселковских и родственники из других деревень собрались отметить его возвращение. Тесно, кучно сидели за столом - в тесноте, не в обиде. Сам Кузьма - во главе стола, как и положено, рядом с ним - кум, Матвей Задворнов, другие мужики, их немного набралось, а дальше - бабы. То радостные, то припечалившиеся. После первых выпитых рюмок кому-то хотелось петь, а кого-то потянуло в слезы. Ухаживая за гостями, порхала вокруг стола счастливая Пелагея, помогала ей Нюрка, излишне шумная и веселая. Кроме как этой напускной бесшабашной веселостью, она ничем больше не могла заглушить своего горя, особенно ощутимого в этот час. И пела, и плясала. Раскрасневшиеся бабы поочередно держали на руках ребенка, с теми улыбчивыми лицами, какие бывают только у женщин, балующих младенцев. И стоял в избе тот многоголосый шум, когда говорят одновременно все, не слушая и не замечая соседей.
- Ну, Кузьма, за твое здоровье! За благополучное возвращение! - тянулись к Кузьме со стаканами и рюмками.
- На здоровьечко, на здоровьечко, - кланялся Кузьма, и медали (немного, правда, но все-таки были) позвякивали у него на гимнастерке.
- А Палашка-то чего же? Палашка, ты чего? Давай с нами!
- Ух, я и так пьяная! Я совсем пьяная! - И Пелагея хватала со стола первую же попавшуюся под руку рюмку, чокалась с обращавшимися к ней, отпивала глоток.
- С Кузьмой-то выпей! С мужиком! Кузьма, поцелуй ее!
- Что ты! - отмахивался Кузьма. - Я с молоду-то был не мастер…
- Врешь ведь!
- Нет, верно, верно, - улыбаясь, кивала Пелагея.
- А ты, Пелагея, мужика не подводи, не позорь при народе! - возражая, громче всех кричал кум.
- Кум, кум, иди сюда, - звали его бабы с другого конца стола. - Посиди с нами, хоть мужским духом тут будет пахнуть.
- Чего расшумелся, на-ка вот, подержи. А то отвык небось. - И куму вручили ребенка.
- А ну, сыграй нашу! - Нюрка стукнула по плечу сидящего среди баб гармониста, которого "уважили" еще до начала гулянки, и от этого "уважения" гармонист сидел теперь уже мало что соображая, уронив на гармонь кудрявую голову. - Врежь!
Гармонист, очнувшись, рванул меха. "Сербирьянка!"
Сразу же несколько молодух выскочило на середину избы, среди них самая заметная и озорная - Нюрка. И пошло!
У каждой из пляшущих была своя манера, своя "выходка". Одна с форсом показывала себя, выпрямившись, вскинув подбородок, всем своим видом будто так и говорила: "Вот я какая! Смотрите!" А у другой все в движении, и руки, и ноги, и плечи, так и ходят, так и играют. Поочередно пели частушки. И как только запевали, гармонь чуть притихала, гармонист, вскинув голову, вроде бы прислушивался, а затем кивком ронял ее и будто выплескивал под ноги веселую музыку. Все вскипало, взметывалось. Пошло, пошло!
Пляска продолжалась, может быть, и долго, если бы не вскочил за столом кум и, на вытянутых руках держа перед собой ребенка, не завопил, перекрывая все:
- Стой, стой! Палашк! Ха-ха-ха! - загоготал дурашливо. Гармонь смолкла, все повернулись к куму. - Ха-ха-ха! Палашк… Теперь я как цветочек, должен скоро зацвести!..
- Что такое?
- А с ног до головы весь политый.
Пелагея подхватила из рук кума ребенка, а ему уже кинул кто-то сухую тряпку, и он, все еще стоя и улыбаясь, на виду у всех вытирал рубаху и брюки.
- Ничего, это только на пользу.
- На-ка вот, подсушись, поправь дело. - Кузьма налил куму рюмку.
Кум сел, приподнял рюмку, придержал ее и, повернувшись к Кузьме, будто вспомнив что-то, спросил:
- Что, может, и мы споем? Нашу, а?
И сразу как-то заметно изменившись, посуровев лицом, будто уйдя куда-то с этой гулянки, все еще продолжая глядеть на Кузьму, тихонько запел:
Бьется в тесной печурке огонь,
На поленьях смола как слеза…
И поет мне в землянке гармонь… -
странным, дребезжащим голосом подхватил Кузьма, тоже ставший задумчивым, серьезным. Склонил голову, смотрел в стол, в одну точку. Все притихли, слушали.
Ты теперь далеко-далеко,
Между нами поля и снега,
До тебя мне дойти нелегко…
И Кузьма, и кум сделали долгую паузу, кум выговорил шепотом:
А до смерти… четыре шага.
И по тому, как это было произнесено, поняли все: он знает цену этим словам. Опять умолкли. А потом кум выкрикнул, вроде бы не соглашаясь с чем-то, сопротивляясь:
Пой, гармоника, вьюге назло,
Заплутавшее счастье зови,
Мне в холодной землянке тепло… -
оглядел сидящих за столом, поискал и нашел жену, -
От твоей негасимой любви.
Они умолкли.
- Хорошо… Хорошо. Молодцы, - вздыхая, закивали старухи, поднося к глазам платки.
- А-а! - вскрикнула вдруг Нюрка, рванулась к двери и выскочила в сени.
- Нюрк, Нюрк! Куда ты? - бросилась за ней Пелагея и еще несколько баб.
Кум и Кузьма, ни на кого не глядя, выпили, выдохнули гулко. Не закусывали. Кум обхватил Кузьму за плечи, пригнул к себе:
- А все-таки ты, Кузьма, дурак. Не сердись на меня, а дурак.
- Почему же это?
- Потому что другие золото везут. А ты!..
- На хрена мне золото?
- Ну все-таки.
- Мы, Кадкины, за золотом не гонимся, обуты, одеты, и хорошо.
- Не скажи!.. Вот у тебя что вот тут спереди, под губой? Щербина. А если бы ты, скажем, пришел ко мне в гости, улыбнулся, а вся пасть золотом светится - красиво!
- Ну а ты-то что не блестишь пастью?
- А и я тоже не привез. А зря.
- А много видел, чтоб привезли?
- Нет, ни одного. И слышать не слышал.
- Вот то-то! Мы, Кадкины, работать любим. Вот и Сенька уже два трудодня заработал.
- Ну, наливай еще по одной. А завтра пиши в милицию бумагу, подробности излагай. А мы все подпишемся, заверим, что так оно и есть. И мальчишку этого отдадим, Я и сам с тобой поеду как свидетель. Прямое утра.
13
Как и всегда перед дорогой, все кажется, будто что-то забыл, не успел сделать. Пелагея суетно металась по избе, хотя все было приготовлено, все собрано. И Кузьма волновался. Чем-то он был раздражен, подавлен, но чем, и сам не понимал. Пристроившись возле старого зеркала, брился, прислушивался к торопливому скрипу половиц под ногами у Пелагеи.
- Во сколько же в милиции начинают работать? - спросила его Пелагея.
- Да не раньше девяти, там не торопятся, - хмуро ответил Кузьма.
- Обед будем с собой брать?
- Зачем?
- Мало ли что. Может, понадобится… Документы все взял?
- Все.
- Проверь еще раз, посмотри. Не забыть бы что. Может, рубаху новую наденешь?
- Не надо, в гимнастерке пойду. Мне в ней привычнее.
- Что-то кума долго нет, обещал пораньше приехать. - Пелагея выглянула в окно.
- И без твоего кума обойдемся. Дело нехитрое.
- Обойдешься ты! Где не надо, так ты боек, а где надо, так и язык проглотишь.
- Ты меня еще плохо знаешь, - не утерпел побахвалиться Кузьма.
Заплакал ребенок, завозился на постели.
- Ну, ну, что плачешь? - подбежала к нему Пелагея. - Чего тебе?..
- Что-то он сегодня все утро плачет. Будто чувствует, что расстаемся, - заметил Кузьма.
- Ну, что тебе? - разговаривала Пелагея с ребенком. - Спи, спи, рано еще. Баю-бай!
Но ребенок зарыдал громко.
- Господи, да у него голова горячая! - беспокойно воскликнула Пелагея. - Что же это? Весь как печь горит. Заболел?
- Ну? - растерялся Кузьма.
А Пелагея уже хлопотала возле ребенка.
- Что произошло, что плачет маленький?
- Я как чувствовал, душа болела, - сокрушенно вздохнул Кузьма.
Под окном протарахтели колеса телеги, послышалось "Тпру!" - подъехал кум. Чуть позднее вошел в избу.
- Здорово, селяне! - крикнул, как всегда, громко.
- Здравствуй, кум, - ответил Кузьма, а Пелагея даже не оглянулась на вошедшего.
- Как после вчерашнего-то, живы? А у меня что-то голова трещит, так и раскалывается.
- Да мы-то живы, а вот ребенок заболел, - ответил Кузьма.
- Что с ним?
- Не знаю. Видишь, горит весь. Куда же такого везти! Придется поездку откладывать. Так что ты уж не серчай, кум. Сам видишь, как получилось. Спасибо, что пришел, в другой раз.
- Да мне-то что… Чего мне сердиться? Конечно, в таком состоянии не везти, - согласился кум.
Кузьма вместе с кумом вышел во двор, проводил до калитки.
- Может, голову немного подправишь? - спросил кума.
- Да не мешало бы, - согласился кум.
Кузьма сбегал в сени и принес куму наполненную рюмку.
- А ты что же? - поинтересовался кум.
- Не хочу… Видишь, как все получилось…
- Может, теперь и везти не придется. Как в старину говорили: "Бог дал и бог взял".
- Да ты что, кум! Тоже выдумал!
- По мне-то пусть живет. Ну, за его здоровье. - Кум покосился на рюмку, поморщился брезгливо. Закрыв глаза, выпил, передал Кузьме рюмку и, будто задохнувшись, побежал к калитке. Когда Кузьма выглянул за калитку, кум уже в конце улицы поспешно гнал лошадь.
Вернувшись в избу, Кузьма задернул занавески на окнах.
- Свет ему, наверное, мешать будет. Ты погрей молока, может, хоть немного попьет, - попросил Пелагею.
- Потом. Сейчас притих, может, поспит хоть немножко.
14
С утра Кузьма косил на лугу, а когда роса на траве обсохла и косить стало трудно, вместе со всеми отправился ворошить сено. День выдался жаркий, с легким ветерком, в такие дни сено сохнет быстро, через час-другой можно убирать. Матвей Задворнов назначил Кузьму, как самого сильного, таскать привезенное сено в сарай, а там трое младших Кадкиных, приняв от Кузьмы, уминали сено. К сараю подвозили воз за возом, и Кузьма едва управлялся здесь один: не успеешь полностью перетаскать воз, смотришь - еще везут. И Кузьма подцеплял на вилы копны побольше, бегал трусцой да все покрикивал на сыновей:
- Давай, давай, пошевеливайтесь, ребята! Поживее, поживее, не спите!
А мальчишки и так старались изо всех сил, раскраснелись, сено налипло на взмокшие волосы, на шеи. "В меня пошли, - радовался Кузьма. - Работать умеют". А сам все подбадривал:
- Молодцы, молодцы! Живее!
Первым не вынес Сенька:
- Батя, жарко!.. Дышать тут нечем.
- Ничего, потерпи.
Кузьма знал, что там, под крышей, действительно душно, как на полке в парилке.
- Так сено набилось под рубаху, щиплется, - жаловался Сенька.
- Ладно, передохните, - разрешил Кузьма.
- Мы на речку сбегаем, выкупаемся.
- Только чтоб недолго.
- Не, мы скоро. - Мальчишки спрыгнули с сена и, обгоняя друг друга, помчались к реке.
Тем временем подъехал старший Кузьмин, Митька, привез сено. Вдвоем они свалили воз. Митька развернул лошадь.
- Ну ладно, давай и я с тобой до дому доеду, проведаю, как там, - решил Кузьма, сел на телегу позади сына. Ехал и с интересом рассматривал его: как все-таки изменился парень за три года! А Митька ни разу даже не оглянулся на батьку.
- Курить-то еще не выучился? - помолчав, спросил Кузьма.
- Нет.
- Ну и правильно. Ничего хорошего в куреве нет, дурная привычка. Так, баловство одно… А ты зря на меня сердишься.
- Я и не сержусь вовсе… Просто так…
- Вот и правильно. И я на тебя не сержусь… А насчет мамки ты верно, жалеть мать надо. Она ведь у нас хорошая… А если и поругается иногда, поворчит - ничего! За этим мы, мужики, и сделаны, чтобы женщины на нас ворчали, а мы не замечали, будто не наше дело.
Возле своей калитки Кузьма спрыгнул с телеги, легко взбежал на крыльцо. Дверь в избу была приоткрыта, и еще из сеней он услышал голоса. Заглянул в щель. В избе, кроме Пелагеи, была еще бабка Валериана, сухая шустрая старуха. Сколько помнил себя Кузьма, всегда Валериана была такой, одинаково старой и одетой в длинное черное платье.
И Пелагея, и Валериана стояли возле ребенка.
- Ты, Валериана, посмотри, что с ним? Не переставая плачет, прямо за душу берет. С ног сбились. За Силантьевым Сенька бегал, да того дома нет. Уж не знаю, что и делать.
- Погляжу, погляжу. А что твой Силантьев в ребячьих хворобах понимает. Им, докторам, только что-нибудь отрезать бы, это они понимают. А чтоб внутрь заглянуть, так это они не умеют. Мне самой один раз пузо резали, нитками зашивали. Поглядела я потом, а нитки-то то-о-оненькие, неужели не могли потолще найти! А я травкой лечу.
Валериана подняла ребенка.
- Худо, девка, худо, к рукам липнет, как творог. А что на тебе самой-то лица нет?
- Не знаю. Расстроилась, наверное.
- Разве твои не болели? Чего ж расстраиваться.
- Когда свои, другое дело.
- Ничего, ничего, сейчас подлечу. Может, все с дурного глаза. Пошепчу сейчас. Как же его зовут?
- Мы еще не назвали. Все ребенок да ребенок.
- А на кого же шептать? Может, окрестим его?
И до этого таившийся Кузьма сердито рванул дверь и вошел в избу.
- Ну вот что, Валериана, кончай! И докторов тут не позорь, не позволю! Я три раза на столе лежал, всю их науку знаю. А тебе сколько раз еще до войны было говорено: брось свое грязное дело! Сколько раз тебя в сельсовет вызывали. Хочешь, чтобы меры приняли?
- Да что ты! - воскликнула перепуганная бабка. - Я ничего худого не делаю. И тебе самому, дураку, когда еще маленький был, пупок грызла!
- Тогда иное время было, темнота.
- Да я и не пришла бы сюда, если бы Палашка не попросила. Скажи ему, Палашк.
- Что ты к старухе привязался? - раздраженно повернулась к Кузьме Пелагея. - Умный какой нашелся!
- А чего, в самом деле!..
- А того! Она в войну тут всех лечила. Все ее должны благодарить. По-твоему, сидеть и ждать? Так лучше, да?
- Ничего, ничего, пусть пошумит, - обидчиво сказала бабка, направившись к дверям. - На старуху каждый может. Рожа-то красная, что ему!.. А я тебе, девка, только сказать не решалась, а теперь уж скажу. Ребенок-то… не жилец.
И притворила за собой дверь.
- Ахти! - вскрикнула Пелагея. Лицо ее вытянулось и побледнело. Она полными ужаса глазами смотрела на Кузьму. Кузьма и сам растерялся, оцепенел от услышанного. "Неужели и правда?" Холодный пот прошиб его. Но, не желая согласиться с услышанным, сопротивляясь, Кузьма крикнул свирепо:
- Врет, врет она все! Старая колдунья! Врет!
15
Всю ночь Кузьма не спал. То он, то Пелагея поочередно носили ребенка. Пока держишь, покачивая, вроде бы и спит, а как положил, опять начинает плакать. Всю ночь стояла на столе зажженная лампа. От этой томительной тревожной бессонницы голова у Кузьмы отяжелела, будто пудовую каску надели на нее, даже шея болела.
Наступал тот час, когда заметно просветлело небо; встречая рассвет, засвистели по всей округе птицы; вернувшись с охоты, пришла в избу кошка, отряхивая намокшие от росы лапки.
- Приляг, отдохни немного, - предложил Кузьма умаявшейся Пелагее.
- Да теперь уж чего ложиться, скоро вставать, печь топить.
- Ну все-таки…
- Сам прилег бы.
- Я ничего, привычный. На войне приучился. У сапера тогда работа, пока все спят.
- Боюсь я чего-то…
Кузьма промолчал. Пелагея приткнулась возле спящего Сеньки, подложив под голову руку, не мигая, тяжелым взглядом смотрела перед собой.
- Утром надо ребят в Заречье послать, - сказал Кузьма, - пусть еще раз проведают.
- Только бы утра дождаться…
- Зря ты так… Нельзя… Ни к чему это… Вот один раз я в госпитале лежал… Не шевелился и не разговаривал. Сначала разные доктора меня смотрели. Потом пришел профессор. Такой седой старик, знающий. За ним помоложе доктора, как стадо. Всех в палате смотрели, а потом меня. Он ко мне на край кровати сел и ничего не говорит, только смотрит. А глаза такие жалостливые. И руку мне пожал, попрощался. Ни слова не сказал, встал и вышел. И остальные все вышли. Не сказали ничего.
- А ты?
- А я ничего, выжил. Потому что верил: выживу! Профессор не поверил, а я - поверил!
Опять заплакал, заметался ребенок.
- Давай теперь его мне, - поднялась Пелагея. - Что, что, маленький, что болит?
Кузьма вышел на крыльцо. Сел, обхватил голову.
Белесый дымок стлался над лощиной, висели над кустами блеклые ночные звезды.
Кузьма сокрушенно вздохнул, покачал головой:
"Говорить только ей ничего нельзя, расстраивать. А ведь и верно, не жилец младенец…"