Еще в пяти- или шестилетнем возрасте я услышал от мальчишек песенку на мотив популярного в тридцатые годы фокстрота шимми "На далеком Севере эскимосы бегали":
Это было у косы,
Заяц просит у лисы,
Лиса зайцу не дает,
Зайка лапкой достает…
Многие годы я мучительно старался понять смысл этих строк. Что доставал лапкой заяц? Ничего придумать я не мог, но тогда спросить у взрослых не решился. Еще раз эту непонятную присказку о заячьей лапке я неожиданно услышал в госпитале, куда был доставлен из-под Новозыбково полуживым, как потом говорили врачи - больше мертвым, чем живым.
Когда через неделю бессознательного состояния я стал подавать признаки жизни, меня из подвального предсмертника подняли в общую палату. Поначалу моим соседом оказался Тимофей Петрович Седов. Первое время я боялся даже смотреть в его сторону. Тимофей, отчаявшийся в жизни до крайности, был донельзя изуродованный человек, или то, что от него осталось: без обеих ног и правой руки - короткие культяпки на их месте, - обезображенное грубыми шрамами лицо, слепой - на месте глаз страшные черные проемы - и с торчащей изо рта стеклянной трубочкой, через которую его кормили, так как жевательных движений пока он делать не мог. Он тем не менее жил, но ни есть, ни пить, ни даже повернуться в постели самостоятельно не мог. Все в палате жалели его и с легкой руки пожилой санитарки звали Тимоней.
Когда ему показалось, что доктор чересчур бегло осмотрел его, а сестра в это время весело судачила у постелей других, более приятных ей пациентов, вместо того, чтобы обхаживать его, Тимоня издал рычащие звуки. Сестричка немедленно подошла к нему, все поняла, положила руку ему на грудь, успокаивала. Выпив через трубочку стакан молока, он написал пальцем на тумбочке:
- Спасибо, сестренка.
Та все поняла, улыбнулась и ласково спросила:
- Еще принести?
Он отрицательно покачал головой.
Я был офицером, Тимоня - сержантом, но разговаривал он со мной как с подчиненным, а я на него не обижался.
Однажды, в последние недели моего нахождения в госпитале, в солнечный зимний день, когда лежачим на приземистой развозке прикатили в бачках обед, а мы, ходячие, собирались перейти по коридору в столовую отделения, в палату прибежал замполит госпиталя, худой, суетливый майор с нервным, дерганым лицом. Стремительно подойдя к Тимониной кровати, он водрузил на тумбочку два горшка с геранью, необычно - не по званию, а по имени - поздоровался:
- Здравия желаю, Тимофей Петрович! - и, оборотись ко всем присутствовавшим, громко попросил: - Товарищи, минуту внимания… Чрезвычайное известие…
Затем из кармана широкого белого халата достал и надел очки в темной роговой оправе, вынул сложенную вдвое бумагу, дрожащими от волнения руками развернул ее и торжественным, срывающимся голосом зачитал полученную телефонограмму, в которой сообщалось, что Указом Президиума Верховного Совета Тимофею присвоено звание Герой Советского Союза.
Подоспел и начальник госпиталя, прозванный ранеными Медведем - рослый, здоровенный, с зычным голосом темно-рыжий мужчина, с ходу приказавший палатной медсестре:
- Белье ему смените на все новое!
Начальство, поздравляя, пожимало и потряхивало единственную Тимонину конечность, все были приподнято взволнованны, особенно замполит, возбужденно выкрикивавший, как на митинге, газетные фразы о том, что Тимоня или, как он произносил, Тимофей Петрович - краса и гордость нашей армии, замечательный сталинский сокол, истинно русский богатырь, подвиг и слава которого будут жить в веках. Начальник госпиталя, столь же громогласно, распорядился одеть Тимоню в бязевую офицерскую рубаху и заменить ему старенькую прикроватную тумбочку на новую.
Я ожидал, что Тимоня обрадуется и прохрипит своей изуродованной гортанью благодарно, как и положено в таких случаях: "Служу Советскому Союзу!"
- А ты кто? - просипел Тимоня, услышав команду о замене белья, рубахи и тумбочки: в обращении с людьми для него не существовало ни возраста, ни званий, ни должностей, он всем без исключения говорил "ты".
- Начальник госпиталя, подполковник медицинской службы Терехов! - улыбаясь, уважительно представился Медведь.
- Скажи няньке, чтобы мне вторую булку к компоту давали! - прохрипел Тимоня и махнул рукой - мол, уходите.
Начальство, очевидно не поняв его жеста - чего он хочет, - молча переглядываясь, переступало в узком проходе с ноги на ногу, и Тимоня, чувствуя их присутствие, позвал:
- Васька, ты где?
- Здесь, - привычно откликнулся я.
- Гони их на… - употребив широко известное матерное слово, обозначающее предмет, без которого невозможно продолжение жизни, велел мне Тимоня, - и няньку позови! Срать будем…
Этот глагол он употреблял во множественном числе, поскольку мы втроем помогали ему, удерживая на судне. Зная, что ниже таза у него все оторвано, я старался не смотреть вниз во время этого трудоемкого для всех процесса.
Медведь и его заместители, покраснев, но пытаясь улыбаться, делали вид, что ничего не произошло, и медленно, бочком подвигались к двери…
После окончания мучительной для всех процедуры мы отнесли Тимоню в ванную комнату и опустили в ванну. Пожилая санитарка помыла, затем бережно обтерла части Тимониного тела, и мы перенесли его в палату на кровать, уже застеленную новым бельем. Перед тем как его уложить, куфелка обхватила Тимоню руками, прижав к груди, стала расправлять на его спине складки рубашки- распашонки, чтобы даже такая мелочь не причиняла дополнительной боли его истерзанному телу.
Тимоня, уставший, но размякший и удоволенный, прохрипел:
- Куфелочка, спасибо, - затем тихо и жалобно попросил, - по такому случаю дай герою, несчастному инвалиду хоть одной лапкой, как зайка, за твою центральную гайку подержаться.
Куфелка покраснела и возмутилась:
- Срамник похабный! Ты эту дурь оставь! У меня самой на войне двое положены - мужик и сын. Я тебе так подержусь… Ты это девкам предлагай, а я уже пять десятков отмерила и не позорь меня!
Я тогда не понял гнева всегда такой ласковой и доброй куфелки, лишь в девятнадцатилетнем возрасте я наконец узнал, что такое "центральная гайка", и осмыслил, что доставал лапкой зайка.
В отделении для выздоравливающих и легко раненных, куда меня перевели за неделю до выписки, бравый капитан-артиллерист - рослый, широкоплечий, с выпуклой грудью здоровяк - Пантюхин рекомендовал пользоваться моментом и поближе познакомиться с женским персоналом госпиталя. После ужина, приглашая нас за компанию к знакомым женщинам, он весело напутствовал:
- Полчаса на обнюхивание - и в койку! С вазелинчиком! Хоть час, да наш!
Я не верил своим ушам: неужели все так просто? Я напрягал мозги, пытаясь понять, что можно делать в койке, да еще с вазелинчиком? Спать? Для чего так тесниться на узенькой коечке, ведь в госпитале не холодно, топят хорошо, и куда в такой тесноте девать раненую руку, которая особенно нестерпимо болит и дергает по ночам? После этого я долгое время пребывал в кошмарном убеждении, что близость между мужчиной и женщиной без вазелина - медицинского или технического - невозможна.
Без стыда не могу вспоминать позорный эпизод. Среди ночи я проснулся не от кошмарного сна, а от ощущения немыслимого жара, волной поднимавшегося от паха, бешеного сердцебиения и стука в голове. С ужасом я увидел, что ночная медицинская сестра почти лежит у меня в ногах, прикрывшись одеялом, и, склонив голову над моим животом, опускает трусы, в моей голове как молнией пронеслось - пытается откусить… мой член.
Мамочка родная!!! Членовредительство!!! И где? В госпитале!!! За что?! Я к ней так хорошо относился, мне она даже немного нравилась. Я покрылся испариной и бешено заорал:
- Что вы делаете?! Укол мне делают всегда утром!
- Дура-а-к, - задыхающимся хриплым голосом прошептала она, закрыв мне рот рукой, и, быстро выскочив из-под одеяла, стала оправлять халатик и сбившуюся косынку.
На мой вопль в палате проснулись раненые.
- Что случилось? Кто умер?
- У раненого Федотова горячка, - спокойно ответила сестра. - Не ори! Утром доложу врачу.
Я лежал не двигаясь, еле дыша, и слезы жгучего стыда заливали мне лицо. Спустя час или полтора после случившегося я воспринимал ее как извращенку, как садистку, получающую удовольствие от унижения офицера. Не отойдя от пережитого, я никак не мог уснуть, а под утро невольно услышал обрывок разговора:
- …Мне, командиру отдельного батальона, позарившись на плоть помоложе, попружинистей, ты предпочла мальчишку, сопливого лейтенанта… - говорил тихо и взволнованно мужской голос. - Неужели я это заслужил?
- Не было никакого лейтенанта! - послышался девичий голос. - Не было!.. А если и был - уходи, и чтобы я тебя больше не видела.
* * *
Впервые в жизни я влюбляюсь в семнадцатилетнем возрасте в 1943 году в костромском госпитале.
Около месяца я наблюдаю ее издалека в широком коридоре соседнего отделения, расположенного за лестничной площадкой, в другой половине здания. Худенькая, стройная, быстрая и легкая в движениях, с небольшой аккуратной головкой на тонкой шейке, большие зеленоватые удлиненные глаза на нежном лице - она напоминает мне молодую красивую козочку, и, не зная ее имени, я поначалу мысленно так ее и называю - Козочка.
Когда она дежурит, я часами болтаюсь в коридоре и издалека, на расстоянии пятнадцати-двадцати метров, посматриваю на нее, сожалея, что она работает в другом отделении, и, когда около нее крутятся ранбольные, я так переживаю, что не могу это видеть и ухожу в свою палату.
Мне, не имевшему и малейшего опыта отношений с девушками, было трудно решать неизвестные задачи. Что надо было делать, чтобы познакомиться? Я вспомнил, как в деревне говорили о стеснительном парнишке: "Молодой еще, обращения не знает". Я тоже не знал обращения. С чего начать? Поцеловать в щечку, что ли? Или сначала для уважения погладить и пожать ручку? А потом?..
И вот в начале декабря она неожиданно появляется в нашем отделении - подменяет заболевшую медсестру. При виде ее я весь замираю, так она мне нравится, и во время первого же дежурства я понимаю, что влюбился и это - любовь… Правда, обнаруживается, что у нее хриплый резкий голос и разговаривает она с ранеными и персоналом довольно грубо.
Во время второго или третьего дежурства под вечер она на секунду возникает в дверях палаты и объявляет:
- Федотов, перед отбоем - на клизму. Сифон!
Я краснею и не могу ничего понять. Зачем мне клизма? Я ни на что никому не жаловался, и с животом у меня все в порядке. Но наше дело маленькое. Наше дело, как всякий раз говорит на политинформациях майор, "приближать окончательный разгром врага", и задача у раненых конкретная - приближать этот разгром железной дисциплиной, тщательным соблюдением режима и всех врачебных назначений. Сифон так сифон!
В ванном помещении у стены стоит топчан, покрытый светлой клеенкой, а над ним на стене висит большой грязно-розовый резиновый мешок с таким же резиновым шлангом и длинным пластмассовым наконечником с краником на конце. Мне никогда в жизни не делали клизму, но в аптеке я видел эти приспособления - небольшие, аккуратные, размером чуть больше груши, эта же дурында - на полведра, не меньше - сразу приводит меня в замешательство, смятение, портит мне настроение.
При пожилой врачихе и при других санитарках и медсестрах я спокойно раздеваюсь почти догола, но при Дине - так зовут Козочку - я не могу, стыжусь и в растерянности переступаю с ноги на ногу у топчана.
- Халат снимай, быстренько! - командует она, для наглядности энергично ухватывая меня за ворот халата. - Ну что ты жмешься, как целка!.. Я для тебя не баба, а ты для меня не мужик… Ложись на левый бок! Ну, тюфяк нескладистый! Кулема! Кальсоны сначала спусти. Теперь на левый бок. Быстренько! Колени больше подогни… Еще…
С брезгливостью, глядя в сторону, она резким движением вдавливает большой пластмассовый наконечник куда-то совсем не туда, так что я морщусь от боли.
- Тьфу! - ругается она. - Такой здоровенный, а неженка. Маменькин сынок!
Наконец получается, но она раздражена своей промашкой, и неожиданно у нее вырывается:
- Лазить каждому в ж… - как вы все мне надоели!
Я чувствую, как в меня вливается холодная вода и распространяется внутри. Состояние гадкое: будто в тебя накачивают под давлением даже не бочку, а целую цистерну холодной воды. Под конец становится совсем нехорошо, ощущение такое, будто тебя с силой надули и ты вот-вот лопнешь.
Она с той же брезгливостью на лице, придерживая наконечник, смотрит куда-то в сторону и вполголоса напевает:
В парке Чаир голубеют фиалки,
Снега белее черешен цветы,
Снится мне пламень весенний и жаркий,
Снится мне солнце, и море, и ты…
Снятся твои золотистые косы,
Снится мне смех твой, весна и любовь.
Наконец эта постыдная, мучительная процедура заканчивается, и она снова командует:
- Давай! Быстренько! На боевые позиции, первая дверь налево. Смотри, в коридоре не навали… - предупреждает она меня.
Перед сном я долго лежу в кровати лицом к стене, униженный, оскорбленный и совершенно убитый. Вспоминаю все, что она мне наговорила, разжевываю каждое ее слово. Обида и страшное разочарование душат меня, я все больше натягиваю одеяло на голову и с трудом удерживаюсь от слез.
А наутро выясняется, что выпотрошила она меня по ошибке: сифон надо было поставить Федорову из соседней палаты - ему предстояла операция.
Не столько ее ошибка и равнодушие, сколько ее неожиданная дикая грубость, так не соответствующая ее внешности, несколько охлаждает мою влюбленность, но полностью избавиться от своего чувства к ней я не в состоянии.
Как-то в середине декабря, примерно за неделю до выписки из госпиталя, я часа в четыре утра отправляюсь в туалет по малой нужде и в коридоре у столика дежурной медсестры вижу: она, улыбающаяся, сидит на коленях у рослого мурластого сержанта, обхватив его рукой за шею, и что-то увлеченно жует, а он радостно шарит рукой у нее под халатом…
…Она умирает для меня медленно и мучительно, но окончательно от всех переживаний и влюбленности мне удается избавиться только спустя месяцы после госпиталя, в разгар наступления, уже в Германии…
* * *
В последующем я обдумывал для себя разные роли и подходы, искренне увлекаясь придуманным, но из-за какой-то робости и стеснительности самостоятельные попытки завязать знакомства с девушками были неудачны. На молодых, которые мне нравились и соответствовали моему представлению - офицерская избранница должна быть обязательно красивой, с хорошей фигурой и умной, - я не производил никакого впечатления. Они демонстративно-оскорбительно не обращали на меня внимания и на попытки ухаживания презрительно-снисходительно говорили, что у меня "еще молоко не обсохло на губах, а я уже пытаюсь с ходу влезть к ним под юбку". Мне, боевому офицеру, было нестерпимо унизительно, когда сопливая девчонка так меня ошпетивала. Я не понимал, зачем лезть под юбку, когда мне нравится ее лицо? И каждый раз я огорчался из-за своей деревенской неотесанности и неосведомленности…
Как-то капитан Арнаутов спросил меня:
- Ну что, малыш, как успехи? За девушками ухаживаешь? - и, увидев мое смущение, с удивлением воскликнул: - Как нет!? Я же видел тебя с одной. Целовался?
- Бросьте… - я весь зарделся.
Вообще-то в жизни меня целовала только бабушка и то в лоб. Среди деревенской детворы бытовало наивное представление: "Умри, но не давай поцелуя без любви", и я с детства был уверен, что если уже целовались, то придется обязательно жениться.
- Нет, значит. Ну и дурак! Между прочим, целоваться уметь надо, иначе любая прогонит, - наставлял меня Арнаутов. - Опыта, как я вижу, у тебя нет. Ты… вот что… Вася, каждой женщине нужна черемуха.
- Да ну! - отмахнулся я. - Какая еще черемуха?
- Брависсимо! - захохотал он. - Наш малыш Федотов мышей не топчет и баб, оказывается, еще тоже. Ты далеко пойдешь!
Навсегда запечатлелось в моей памяти, как мы, ничего не зная о жизни, стремились с юношеским максимализмом к отстаиванию своих наивных доморощенных представлений, путая увлечение, первую влюбленность с истинной любовью, а Кока, известный всей дивизии сердцеед, высмеивал нас:
- Какая любовь? Это ахи, вздохи, цветочки - любовь? Про такую только в книжках пишут. Вы Федотову голову не морочьте! Все это демагогия с идеологией, но сейчас физиология важней.
- Сердцу не прикажешь, как и почему возникает любовь, - глубокомысленно ответил Володька, на которого это чувство, как я понял и опасался, уже накатило.
- А что сердце? Кусок мяса, - цинично заметил Кока. - Пусть волнуется…
- Переспать - это не любовь! - с горячностью заявил Володька и, желая побольнее зацепить Коку, намекая на его всеядность и неразборчивость в отношениях с женщинами, за что тот получил прозвище Кока-Профурсет, запальчиво спросил:
- А вам не кажется, товарищ старший лейтенант, что безнравственно спать с женщиной без любви?
- Братцы, не надо усложнять и морализовать! Ведь все в жизни заканчивается холмиком, поэтому каждый день надо проживать весело и со вкусом. Девственники дремучие! - зашелся в смехе Кока. - Ломаетесь здесь как целки! Запомните, коли не мил телом, то не угодишь и делом! А ты, Вася, главное не робей - коли взялся за грудь, говори что-нибудь!
Но что конкретно говорить, он мне не сообщил, а сам сообразить я не мог.
Боже ж мой, как же все сложно в этой жизни и я жадно стремлюсь постичь ее премудрости…
Я не знал ни одного офицера в дивизии, который бы пользовался таким успехом у женщин, как Кока. Впрочем, он никогда не называл имен или фамилий, не сообщал должностей или подробностей, но, появляясь в нашем обществе, нередко говорил:
- Состоялось!
Это означало, что одержана еще одна победа, означало, что еще одна женщина или девушка не устояла перед Кокой.
- Станочек!.. И все остальное на месте! - провожая взглядом блондинку, пояснял Кока.
Впрочем, иногда бывали и срывы, чего он не скрывал:
- Хороша Маша, но не наша! Пустышка! Мимо сада с песнями!
Или объяснял причины, по которым желаемый контакт не происходил:
- По техническим причинам… или обстоятельства сильнее нас… для большой любви не было условий.
Относились к Коке по-разному: Арнаутов с большой симпатией - воспринимал его победы над женщинами как гусарство; Елагин же называл его, даже в глаза, "дегустатором" и "половым гигантом", уточняя:
- Кукушка по чужим гнездам летает, чужие гнезда разоряет. Такой он, из породы тех, кто за кусок кишки отмотает семь верст пешки. Это даже не природа с физиологией, а случка! Нам не до горячего, лишь бы ноги раскорячила! Никаких человеческих чувств! Не уважаю!