К долинам, покоем объятым - Михаил Горбунов 16 стр.


Минута тихого забытья была разорвана влетевшим в комнату папой. Лицо его жалко, страшно дрожало, и Манечка, поняв, что сейчас произойдет давно копившийся взрыв, и как бы обманывая папу, "заговаривая ему зубы", потянула его к кровати, чтобы показать, как красиво она убрала мамину постель. Он отбросил ее, схватил маму, ломая ей плечи, лицо его по-прежнему дрожало, мама с непонимающе, страшно раскрытыми глазами обвисла в папиных руках. Он говорил ей сквозь стиснутые зубы:

- Я все понял. Дрянь ты! Полгода не платила за квартиру! Мне в жэке все сказали. Я все понял. Дрянь…

Он отпустил ее, она вяло села на кровать среди мишурно лишних скрипучих серебряных кругляшек, медленными движениями пальцев стала прибирать растрепавшиеся волосы. Не глядя на папу, сказала, некрасиво перекашивая губы:

- Что ты можешь понять?

- Да от тебя же разит…

Это слово - "разит" - ударило в Манечку, сразу связалось с маминой болезнью, всю ее залила нестерпимая жалость к маме, и, видя, как папа трясет перед нею скрюченными, готовыми вцепиться в ее лицо пальцами, она кинулась к ней. Дальше Манечка ничего не помнила, как будто ее оглушили большой тупой лапой. Она очнулась, когда папа нес ее по комнате под мышкой, словно какую-нибудь вещь. Оказывается, он нес ее в ванную. Средь холодного белого кафеля она увидела, что все платье в крови.

Но это почему-то не напугало ее, и, когда папа, намочив полотенце, прикладывал его к ее лицу, все та же жалость резала ей душу, и Манечка вырвалась из папиных рук, выглядывала в дверь ванной: где мама? Мама все так же сидела на кровати, голова ее упала на грудь, должно быть, она плакала. Папа сорвал с Манечки окровавленное платье, кинул под раковину - холод побежал по ее ребрышкам, - ввел в комнату, чтобы переодеть. Мама подняла глаза, в них стояли слезы.

- Ты в душу мне загляни… В душу…

- В душу! - закричал папа, суетно водя по Манечке руками, видно, не совсем понимая, что ему делать. - В душу!

Неожиданно он бросился в прихожую - Манечка мгновенно вспомнила: в шкафу стоит черпая чугунная жаровня и, если папа увидит ее, произойдет непоправимая беда. Страх сжал ее всю, обратил в комара, меж тем как непомерно большую голову угрожающе разламывал вибрирующий металлический гул, мучивший ее всякий раз, когда она вспоминала о жаровне. Гул разрастался и разрастался, забил ей глаза, она не видела, что делал папа в прихожке, там угадывались лишь смутные резкие движения. Наконец оттуда, из тьмы, снова вынырнул папа: он не обнаружил жаровню. Но все же папа сделал что-то непонятное: в руках у него было сорванное с вешалки мамино пальто, и он кинул его маме в постель:

- Убирайся!

Мама прижала пальто к груди и, откинувшись к самой стенке, у которой стояла кровать, с ужасом глядела на него. Манечка вжалась ей в колени, обхватив их, что-то кричала в беспамятстве, собственный крик дрожал в ушах. Папа поволок их вдвоем к двери и там насильно разъединил. Этот миг, когда он отрывал ее от мамы, маминого чуть подопревшего в одеялах тела, от слабо сопротивляющихся маминых рук, был необратимо жутким.

Но источившая Манечкину душу тоска подняла ее с пола. Перед ней была дверь. Из комнаты понизу острым лезвием скользил холод. Манечка поняла, что папа вышел на балкон, а мама осталась за дверью. Она отчетливо слышала мамин голос, дыхание, шарящие движения рук по двери, она невольно повторяла и эти движения, и это дыхание, будто двигалось и дышало одно существо, зачем-то разъединенное дверью. Так они обе слушали друг друга, стучали одна другой, пока Манечка не услышала, как мама осела на пол, всхлипывая, повторяя: "Загляни мне в душу". Тогда и Манечка по-щенячьи съежилась под самой дверью, касаясь щекой холодного пола.

- Я, я загляну тебе в душу. Я загляну…

Но за дверью была уже глухая тишина, мамин голос явился ей в последний раз и ушел навсегда…

Она проснулась с ощущением этого мгновенно выпорхнувшего из ушей звука. Ее снова задушила обида: вот же, только что был мамин голос. Голос о чем-то просил. Но она ничего не могла вспомнить, и это доставляло ей страдание, которое надо было скрывать. Потому что сейчас придет бабушка, сядет к ней на кровать и с бодрым видом будет призывать ее побыстрее подниматься, умываться, завтракать. А ей хотелось бы накрыться с головой одеялом и уйти от всего на свете…

…Расписание полетело на первом же пункте - "подъем". Манечка проснулась поздно, от вчерашнего ее оптимизма не было и следа, а когда Ирина Михайловна, совсем не взыскательно к ее забывчивости, напомнила о расписании, Манечка сделала лицо, жутко напомнившее бабушке о круглосутке.

Одно нарушение повлекло за собой другое: завтрак также начался со значительным опозданием… Жизнь потекла своим путем, выйдя из-под власти строгой директивы. "Расписание", висевшее в изголовье постели, на которой спала Манечка, стало библиографической редкостью…

- Сядь прямо и не болтай ногами, ради бога. Разве вас не учат в детском садике, как вести себя за столом?

- Не-к! - отвечала Манечка таким тоном, будто отводила от детского садика нехорошие подозрения.

Ирина Михайловна вздохнула, подцепила ложечку манной каши и ждала, когда Манечка проглотит предыдущую.

С едой повторилась вчерашняя история, дело дошло до кормления с ложечки, и Говоров снова ушел из-за стола. При этом жалкий блик мелькнул на лице Ирины Михайловны, непроизвольное глотательное движение клубком прошло по горлу - что ж, она должна была проглотить и это. Только Манечка не хотела глотать свою кашу, даже после ухода Говорова, означавшего, что она достигла своего.

Завтракали в летней кухне. Два соединенных вместе больших окна выходили прямо на клумбу, необычайно пышно в этом году расцветавшую то бордовыми чашками лилий, то оранжево-алыми, разъятыми от черного пестика лепестками маков на мохнатых белесых ножках, то шарами бело-розовых флоксов. На самой оконечности треугольной клумбы виднелась поднятая над землей чаша с огромным сгустком темно-красной бегонии, обычно целое лето, до заморозков, горящего факела, предмета обязательного внимания всех, кто проходил по улице.

Сама идея "факела", чаши и подставки под нее была заимствована у Залесских: Антон Федорович и Вероника Николаевна, участок которых в сравнении с говоровским клочком земли казался английским парком, были завзятые цветоводы. Но если Вероника Николаевна, будучи более "земной", чем ее муж, прибавляла к ним и огород, и клубнику, и смородину, то Антон Федорович, поэт утонченно философского склада, резко расходился с женой в этом, вероятно, единственном пункте и признавал только сад да цветы, - пристальные наблюдения за их жизнью, само их очарование отдавались в его стихах изящным и мудрым словом. Антон Федорович первым увидел великолепие поднятой над миром, подобно олимпийской, чаши с огненной бегонией, и от этой чаши "олимпийское пламя" было зажжено во дворе Говоровых - согласно своему древнему назначению оно скрепило и без того тесную дружбу двух домов.

Но цветы не привлекали Манечку. Она смотрела в окно, скукожившись над блюдцем манной кашки, взгляд ее но был наполнен никаким интересом. Вдруг она проговорила безразлично:

- Манка да манка! В круглосутке манка, у бабы Любы манка. И в Москве манка!

Ирина Михайловна отпрянула от нее с ужасом в глазах.

- Господи! Да что же ты молчала? Ну скажи, чего тебе хочется?

- Чего? - переспросила Манечка, чтобы выиграть время, и сморщила лоб, собираясь сразить бабушку.

- Ну, чего, чего? - Ирина Михайловна стала "подталкивать" ее. - Творожка с молочком и клубничкой?

- Не-к, - покривилась Манечка, показывая, какая все же у людей бедная фантазия.

- Ну, может, оладушек со сметаной?

Манечка посмотрела с презрением:

- Не-к.

- Ну, чего же тебе, наконец?! - не выдержала Ирина Михайловна со своей еще свежей раной от ухода мужа. - Ананасов? Рябчиков?

- Не-к.

И только тогда по обидно, отсутствующе поднятым к ней глазам Манечки Ирина Михайловна поняла, что та не хочет н и ч е г о, потому что на свете нет такого лакомства, которое бы она любила, что поглощение еды для нее формальная и неприятная обязанность. Манечка хотела одного - чтобы ее оставили в покое.

- Как хорошо у нас в круглосутке… - вздохнула она.

Говоров, сидевший за письменным столом в своем кабинете, услышав вздох Манечки, заскрипел зубами. Летняя кухня, стоявшая на крохотном участке, среди цветов, приходилась почти против его окна, и ему хорошо были и видны, и слышны Ирина Михайловна с Манечкой. Он заметил, как при словах Манечки Ирина Михайловна посмотрела в его сторону, будто прося ничего не принимать всерьез.

- Что же у вас хорошего в круглосутке? - прошептала она в Манечкино ухо.

Манечка не желала никакой конспирации и ответила с вызовом:

- Все хорошо!

- Ну, например?

- Например, когда спать ложимся. Все уходят, а мы давай беситься! Прыгаем на кроватях, подушками бросаемся… А потом закутаемся в одеяла и начинаем страхи придумывать. Кто страшнее. Некоторые девочки плачут.

- Но позволь, - перебила ее Ирина Михайловна. - У вас же кто-то дежурит ночью…

- А! Воспитательница к физкультурнику б е г а е т.

- Как это? - поникла Ирина Михайловна.

Говоров злорадно хмыкнул за своим столом.

- А так. У них любовь. Физкультурник вечером приходит, они в дежурке запираются. - Манечка прищурилась, будто уличая в чем-то саму Ирину Михайловну. - Мы все знаем!

Ирина Михайловна простонала:

- Манечка…

Рассудок ее заметался. Вся ее воля, приходящая к ней обычно в трудную минуту, сконцентрировалась на внучке, но никакая голая педагогика сейчас не помогла бы ей, и, чтобы оттянуть время, она решила продолжить затеянную с Манечкой игру:

- Ну, а все-таки, чего бы тебе хотелось вкусненького.

- Чего? - Манечка с досадой возвращалась к теме, но в голову ей, видно, в самом деле не приходило н и ч е г о…

Воспитательница с физкультурником отошли пока на второй план, в область сложных, не поддающихся поспешной опенке понятий. Была куда более конкретная реалия - вот этот заморыш, со всеми, как решила Ирина Михайловна, признаками дистрофии… "Кормить! Кормить!" - повторяла она про себя. Неожиданно на ум ей пришла сказочка, которую она начала рассказывать Манечке.

Потом это будет повторяться за столом каждый раз, и сейчас Ирина Михайловна просто не сознавала, какую навлекает на себя муку! Перебрав весь запас помнившейся ей с собственного детства классики русского и западного народного творчества, она в дальнейшем вынуждена будет заняться сочинительством: Манечка не терпела никаких повторений. Из застольных экспромтов Ирины Михайловны, вызывавших в некотором роде профессиональную зависть Говорова, могла бы сложиться целая книга, в которой жила, радовалась и страдала некая девочка, плутавшая меж добром я злом. Эти сказки с совершенно ясным прообразом воспринимались Манечкой с гораздо большим интересом, чем отвлеченная литература: в смутно знакомых ситуациях она узнавала себя, обмирала, жгуче ждала, откроется ли ее тайна, к которой пробиралась бабушка, и почти в беспамятстве проглатывала ложку за ложкой и манную кашу, и творог, и картофельное пюре…

Сейчас Ирина Михайловна начала с классики, с Колобка, который ушел от дедушки и от бабушки, и тем, может, вдохновила саму Манечку: ближе к концу сказки та стала ерзать на стуле и сучить ногами, как бы устроив бег на месте перед тем, как ринуться из-за стола.

В это время начала оживляться и улица, уже доносились голоса ребят, с которыми Манечка успела вчера познакомиться, уже дикий крик "Шерри! Шерри!", дробные шлепки детских сандалий неслись по улице вниз, туда, где кончалась дачная зона и начинался поселок, со своими поселковыми собаками, любопытно скалящими теперь зубы при виде катящегося из тени деревьев ребячьего клубка с ушастой Шерри впереди. Уже Говоров в своем кабинете изнемогал от магнитофона, запущенного на даче, где жила Шерри, исторгавшего зычный женский голос, нелепо переиначивающий поэта: "…печаль моя с т а р а…"

Уши Манечки стали поворачиваться, как чаши локатора, улавливая каждый бередящий ей душу звук, глаза же поверх цветов устремились к какой-то точке штакетника, видного сквозь паутинно-сухие ветви сгоревших елок. Приглядевшись, Ирина Михайловна различила в рыжеватой тени стоящих с той и другой стороны штакетника лиственниц бесшумно и мягко, как пума, прохаживающуюся по "своей" территории Беллу, тихое голубоглазое существо переходного возраста, одетое в небесного цвета брючки и белую майку. Ангельское личико Беллы засветилось над штакетником как бы случайно, непричастно к Манечке, и все же Белла явно "выуживала" ее из окошка. Продолжать завтрак было выше Манечкиных сил, и это поняла Ирина Михайловна, но соображения педагогики требовали от нее как-то освятить первый день "новой жизни" Манечки.

- Манечка. - Ирина Михайловна поставила ее перед собой. С болью в глазах сжала худенькие плечики и повторила с еще большим проникновением: - Манечка. Ты сейчас пойдешь гулять на улицу. У тебя будут новые друзья. Ты должна поставить себя так, чтобы все взрослые сказали нам с дедушкой: какую хорошую девочку мы привезли. Ты понимаешь меня?

- Ага, - кивала Манечка, нетерпеливо перебирая ногами и пряча за щекой непроглоченную кашу.

- Надо оберегать себя от всего, что дало бы повод плохо о тебе подумать. И вообще надо разбираться в знакомствах. Все девочки здесь старше тебя, у них другие интересы. А вот у наших соседей есть мальчик, Саша, он твой ровесник, очень скромный мальчик…

- Ага, я его уже знаю.

- Ну и что?

- Да, он скромный. У него есть интересные фигурки. Солдаты на конях. И с винтовками. Но он толстый.

- Потому что он хорошо ест.

- Да? - буркнула Манечка, переместив непроглоченную кашу за другую щеку. - Ну я пошла.

Вслед за двумя первыми пунктами "расписания" рассыпался весь его четкий строй. Были нарушены такие основополагающие позиции, как "труд" и "чтение". С грехом пополам Ирине Михайловне удалось настоять на "обеде". Общение с Беллой целиком поглотило Манечку, как-то возвысило ее в собственных глазах, и эпизодические, краткие, как вихрь, Манечкины налеты домой диктовались более необходимостью, нежели влечением.

Один раз ей потребовались лоскуты: они с Беллой играли "в дом", и Ирина Михайловна, приглашенная к штакетнику, увидела "на той стороне", под самой лиственницей, бездыханных от восторга и тщеславия Беллу и Манечку рядом с созданием рук своих. Это было сложнейшее сооружение из фанерок и картонных коробок, таинственно завешанное разноцветными тряпицами, напоминавшее не то театр, не то цыганский шатер. Видя, как увлечены девочки, Ирина Михайловна забыла о нарушенных пунктах "расписания". Она вспомнила о Манечкином темном закутке меж стеной и шкафом и подумала, что, вероятно, во всем, над чем священнодействовала сейчас Манечка, была ее неосознанная мечта, защита, надежда. Содрогнувшись от этих печальных раздумий, Ирина Михайловна мысленно перекрестилась: может, и образуется все.

Инерция благодушия еще владела ею, когда в свой следующий набег Манечка схватила судорожно заквакавшую Анхен и потребовала от Ирины Михайловны туфли на высоких каблуках.

- Зачем тебе туфли? - спросила Ирина Михайловна с осторожностью.

- Мы будем играть "в мам", - ответила Манечка, как о деле вполне решенном. - Анхен будет моя дочь. У Беллы тоже есть кукла Гретхен.

- Да, но зачем же вам туфли?

- А разве мамы ходят б о с и к о м? - Ей понравилась собственная острота, сузив глаза, она напирала с актерским уличающим топом: - Босиком? Да? Да? Босиком?

- Да, да, босиком! - гаркнул Говоров со своего "насеста", как в шутку они называли с Ириной Михайловной его рабочее место. Он встал в раскрытой двери кабинета и не совсем удачно пояснил свою мысль: - Туфли с неба не падают, их надо заработать!

Манечка не удостоила его и взглядом, Говоров лишь видел, как у нее встопорщились волосы на макушке. Он резко задернул штору и тем самым избавил себя от созерцания вовсе уничтожившей бы его картины - Манечка, балансируя одной рукой (в другой она держала беспорядочно взмяукивавшую Анхен) и стуча каблуками невообразимо больших ей бабушкиных туфель, шла на ломающихся, подворачивающихся ногах к калитке под страдающим взглядом Ирины Михайловны…

После тягостно прошедшего обеда Манечка, беспардонно поправ следующий пункт "расписания", жутковато означенный "мертвый час", вылетела на улицу.

- Куда ты? - безнадежным голосом крикнула ей Ирина Михайловна.

- Меня пригласили!

- Как это тебя "пригласили"? Кто?

- Я спросила у Беллиной мамы: можно я к вам приду после обеда. Она говорит: "Ну, приходи…"

- И это ты считаешь приглашением?

- Оставь ее, - устало сказал Говоров.

Ирина Михайловна вздохнула, стала мыть посуду, но делала все, как заметил Говоров, совершенно механически. Солнце заливало недвижные, разморенные зноем цветы перед самыми окнами кухоньки, пламенела костром поднятая над землей бегония, лапник лиственницы был недвижим, и доносившиеся с улицы ребячьи голоса, лай Шерри лишь концентрировали покойную заброшенность неприхотливого дачного царства.

Но Говоров знал, что в уме Ирины Михайловны идет напряженная и драматическая борьба. Побуждаемый состраданием, он спустился к ней на кухню. Она все мыла посуду. Он подошел к ней, прижал к груди. Он был сдержан по натуре, и сейчас его душевное движение растрогало ее.

- Как бы я хотела, чтобы у нас был сын, - неожиданно сказала она. - Свой ребенок. Он был бы, как ты, сильный, умный.

Говоров усмехнулся:

- Ты преувеличиваешь.

Она покачала головой:

- Нет, не преувеличиваю. Каким бы мы его вырастили! Он бы нас любил, согрел нашу старость.

- Поздно, - проговорил Говоров, высвобождаясь из сутолоки теснивших его чувств.

У нее сухо, жадно блеснули глаза.

- Неужели поздно?..

- Представь, какими бы мы были в его… ну, хотя бы двадцать…

Она обмякла, разошлись цепко сжимавшие ему плечи пальцы.

- Да, поздно…

И продолжала - теперь уже о Манечке:

- Диву даюсь: останемся с ней вдвоем вечером - такой своей становится, доверчивой, не отпускает от себя. Рассказывает, откровенничает. Правда, рассказы эти настораживают. Скажем, как она бросала котлеты в деда Демьяна. Он, видите ли, заставлял ее есть.

- Ого!

- Именно.

Она помолчала.

- Я все время думаю о ее судьбе, И начинаю различать некий психологический момент… Манечка прекрасно поняла, что отец оставил эту, вторую, Зою, из-за нее. Верно, жизни им не было вместе. Но теперь в Манечке часто сквозит: так будет со всеми, кто ее обидит. Мне кажется, поэтому и характер у нее складывается такой строптивый, неподатливый, эгоистичный. Она "сиротка"! Она неприкосновенна! Ты понимаешь?

- Все может быть, - уклончиво сказал Говоров, еще не готовый к ответу.

- Теперь вот обозначается "третья мама". Спрашиваю ее: "Какая она?" Начинает фантазировать: "О, она такая красивая. Платье у нее длинное-предлинное, а воротник из белого меха, рукава большие-пребольшие, а по ним вышивка…" - "А скажи: любит она тебя?" - "Да, очень любит…" - "Так ты, может, вернешься домой?" Хватает за руки: "Нет, нет, не отсылайте меня!"

Назад Дальше