- У них не Гитлер, у них Антонеску, - уточнил Яков.
В самом деле, немцы не ждали здесь главного удара из-за Днестра, и на этом направлении оказались в основном румынские части: одним смутным потоком наплывали на Якова люди, почти призраки, с темными, опустошенными страхом лицами, в нещадно мятых, истрепанных желто-зеленых френчах…
- Тоже хрен моржовый этот Антонеску. Вояки-то его - вон они! - Капитан с жалкой брезгливостью глядел на бредущие в плен толпы. - Сидели бы дома, ели свою мамалыгу. Нет, захотелось гуся жареного. Пограбили у нас дай бог… - И неожиданно спросил: - У тебя как - есть весточки из родных краев?
- Нет, - ответил Яков, отведя от капитана черные виноватые глаза: в этот момент он с пронзительной ясностью вспомнил Любу. И поразился: почему-то в последнее время прежней остроты разлуки с ней он не чувствовал.
Прут перешли по заранее возведенным переправам, и здесь, уже на чужом берегу, состоялось вселенское купание, стирка задубелой от пыли и соли одежды. Солдаты загорали, бегали друг за другом, дурачась, сталкивали один другого в мутноватую воду, вообще по солдатской своей натуре чувствовали себя как дома: здесь были те же хаты, те же сады, те же виноградники, та же пыль над дорогами, а переход государственной границы, о котором так много говорилось и которого так ждали, свершился будто сам собой…
На ночь остановились в довольно большом селе. Гаубицы и тягачи ровно, взвод к взводу, пушка к пушке, выстроили на сельской площади. Тут же решили и ночевать на вольном воздухе: ночь надвигалась сухая, жаркая, а постель какая нужна солдату - брезент бросить на траву да шинель раскатать: одну полу под себя, другой накрылся…
Добровольным помощником в устройстве никогда не виданного войска назвался какой-то местный доброхот, угодливый до тошноты человечек, в черном суконном пиджачке, при галстуке и черной шляпе. Комбата - "домнуле капитана" с ординарцем он счел необходимым поместить под крышей в самом зажиточном доме, глядящем окнами на площадь - у сельского корчмаря.
Яков по своей обязанности предварительно побывал там, осмотрел ночлег: все-таки вступили на вражескую землю, мало ли что… Корчма, большой мазаный дом под цинком с неуловимо скупыми следами местного зодчества - в формах темных оконных наличников, в гладких, тоже почти черных, моренных временем досках двери, даже в кованой ручке-кольце, - была в этот вечер закрыта. Впрочем, кто бы из ее завсегдатаев счел за благо заглянуть сюда нынче? О том ли была забота села в запертых на все засовы избах?
Из-за Прута пришла война, "разбой" на местном наречии. Кто-то дрожал от страха за ушедших невесть куда и творивших невесть что - да и живых ли? - сыновей; кто-то ждал лиха от пришедших в село русских, с замиранием сердца прислушиваясь, блеет ли овца в хлеву… Думы крестьянские на всей земле одинаковы - о плодах земли, дающихся многажды пролитым потом и навечно зароговелыми мозолями на ладонях, и теперь мужицкие головы разламывал жуткий покаянный страх перед надвинувшейся явью, и потому село глухо, мертво молчало.
А между тем русские как бы забыли о существовании села. Плотно поужинав, они образовали рядом со строгими рядами орудий и тягачей обычное на привалах солдатское токовище - гудел перенесенный за тысячу верст из России "пятачок", немыслимый без гармошки и озорных прибауток.
Все было "как дома", и в пыльных, горячих сумерках стали замечать батарейцы с интересом наблюдавших за ними из-за тынов девчат. Начали звать их к себе, как опять-таки было бы на родине. Девчата прыскали в кулачки, пунцовея: мол, "ну штиу" - "не понимаем", и что-то свое весело кричали в ответ.
Еще день или два назад батарейцы, выстрадав долгими годами право на жестокую кару, крушили вражеские доты, но вот теперь все, что было, стерлось, растворилось в обычном человеческом инстинкте общения. Кажется, забылась война, забылись расплющенные, испепеленные бензинным чадом трупы, истаял как нечто противоестественное жуткий лик войны - пусть на один этот вечер, сухой и горячий. Война еще шла, и впереди ждали новые страшные испытания, но этот вечер почти благодушной расслабленности отодвинул солдат от неизбежных грядущих болей.
Нашлись среди девчат такие, что подходили. Во все глаза смотрели на русских солдат, и у батарейцев возникала опасно щекочущая мысль о доступности того, что наконец-то вернулось из тех далеких "пятачков", из душных ночей свиданий, - мысль, похоже, не отвергаемая сбившимися в табунок молоденькими гостьями. На площади стало еще более людно и весело.
- Дают дрозда славяне, - сказал незлобиво находившийся здесь же капитан. - Собери взводных, - приказал он Яше, томившемуся на площади, между тем как стараниями все того же "попечителя" русского войска готовился у корчмаря достойный события - перехода границы - ужин.
Инструктаж взводных был недолгим и сводился в основном к неукоснительной бдительности и безусловному сохранению чести советского бойца, которому чужды месть и низкие побуждения.
Ударив о колено снятой с головы пилоткой, комбат заключил:
- А с девками… глядите тут. Чтобы потом никаких жалоб от местного населения.
- На наших обижаться не будут, - вставил кто-то с двойным смыслом.
Капитан рассмеялся вместе со всеми, но осек себя и поставил точку:
- Чтоб порядок был полный.
3
Корчма представляла собой едва ли не удвоенную в размерах крестьянскую хату. В размещавшихся в глухой глубине дома покоях жили сами хозяева - муж, полноватый мужчина с замкнуто-самоуверенным масленым лицом, одетый в бурую клетчатую суконную тройку, и жена, крупная и, чувствовалось, совсем не заботящаяся о своей внешности баба: крохотные глазки ее, в отличие от круглых, навыкате, мужниных, постоянно выражали ожидание какой-то беды и заранее просили о пощаде. Комбат - хозяева поджидали его во дворе у крыльца - окинул обоих цепким взглядом:
- Ну что, Яша?.. Может, спросим их, голубчиков, где их-то сынок? Штиу или не штиу? Ладно, замнем для ясности…
Яков вздрогнул при этих словах комбата, моментально вспомнив толпы бредущих в плен безмерно потерянных людей. Корчмарь же, разобрав нещадно исковерканные капитаном родные слова, натянуто просиял и, сказав что-то жене, метнувшейся после его слов внутрь дома, стал пятиться назад, втискивая свою полную фигуру в сени, показывая короткими растопыренными пальцами на дверь открытой комнаты.
Это и была собственно корчма с тремя небольшими, тяжеловато рубленными столиками, такими же крепкими стульями, в высоких спинках которых были вырезаны червовые тузы, с небольшой стойкой, за ней круглыми торцами виднелись темные бочонки с краниками. В углу, от потолка до пола, рубчато прорисовывались жалюзи, закрывавшие "парадную", выходящую на улицу дверь. Комнату неярко освещала подвешенная к потолку керосиновая лампа, нежно и властно что-то напомнившая Якову…
С этой минуты все перед ним поплыло неразборчивым сном: и хозяйка, накидывающая на один из столиков, поближе к стойке, чистую скатерть, и хозяин, зашедший за стойку и что-то делающий там, и капитан, стоящий посреди комнаты. Яков, казалось, ничего не замечал до того мгновения, когда лицо капитана неожиданно оживилось, он поощряюще улыбался кому-то, глядя на дверь: мол, входи, входи, и вдруг Яков совершенно отчетливо увидел Любу - это она стояла у входа в комнату и держала перед собой деревянный крестьянский поднос с необычно большим желтым хлебом.
Щемяще-смутный отблеск досвиток явил Любу: и кто же должен был прийти, как не Люба, пусть даже в образе этой девушки с круглым, темным, грубоватым лицом. Яков с еще державшейся в нем мгновенной памятью о Любе пристально всматривался в незнакомку, и она, как ни странно, глядела не на капитана, звавшего ее, а на Якова.
"Смотрины" настолько затянулись, что комбат поощряюще для Якова рассмеялся, а хозяйка - по строгому приказанию мужа - со словами "Плякэ, Дорина!" вырвала у девушки поднос с хлебом и поставила его на стол. Все остальное к столу она уже приносила сама: крупно нарезанную солонину, вареную фасоль в глиняной миске, брынзу, чувствовалось, очень свежую, "со слезой", помидоры, крупные, с остренькими пахучими листиками на месте срыва. "Помидоры рвала Дорина", - подумал Яков со странным боязливым холодком в груди.
- Понял, Яша? Девка-то, видать, батрачка. Вот она, заграница… А хороша, ржанушечка. - Капитан задумчиво покачал головой: - Но не для меня. Верушка голову оторвет.
В батарее знали о связи капитана с радисткой из разведроты, да он и не скрывал эту связь, и все были уверены, что дело кончится свадьбой после войны, Вера бывала и в батарее. Ловкая, сильная ее фигурка в камуфлированной плащ-накидке, острые жуковые глаза из-под лихо сбитой кубанки, легкая, снисходительная улыбка, диктуемая, вероятно, самой службой разведчиков, окутанной ореолом тайны и славы, - все было в туманных пределах недоступности и говорило сейчас о небеспочвенности слов капитана.
- А ты, Яша, не теряйся, понял? Она на тебя глазищи пялит не зря… Ты что, успел познакомиться?
- Да нет, - застеснялся Яков, в самом деле не видевший девушку, когда осматривал жилье, отведенное комбату. "Значит, она видела меня", - снова похолодело у него в груди.
Между тем на столе было уже все, чтобы начать трапезу. Среди тарелок и мисок возвышался большой прямоугольный графин простого стекла. Хозяин, взяв его, стал наливать в гладкие стопки капитану и Якову, отведя себе роль прислуги при знатных гостях. Жена его вообще стояла в стороне, озирая испуганными глазами стол: не беден ли, не вызовет ли гнев домнуле капитана?
Комбат встал, вышел из-за стола:
- Так не пойдет… Мы не немцы. Это вы перед ними плясали, они вас и пустили в мясорубку.
Он почти силой усадил за стол хозяина, но когда то же самое хотел проделать с его женой, та в смятении замахала руками и вышла вон, таясь, впрочем, где-то рядом, за дверью. Хозяин, с видом неудовольствия пожимая полными плечами, налил и себе в такой же маленький гладкий стаканчик.
- Ну! - капитан звякнул стопкой по стопкам хозяина и Якова, теряясь в поисках застольного слова в такой необычной компании. - Давайте… чтоб дома не журились!
- Норок. Норок , - строго, как селезень, прокрякал хозяин.
Капитан разом опрокинул стопку, тут же сморщился, свирепо раздув щеки: не знал, глотать или нет. С той те свирепостью он увидел, что корчмарь лишь губы помочил, и, усмотрев в этом какой-то страшный подвох, махал ему пустой стопкой: мол, до дна, до дна, и только после того, как хозяин, недовольно дергая маслеными щеками, выпил, капитан тоже проглотил то, что удерживал во рту.
- От, мать их за ногу, дерьмо какое! - Он морщил нос и губы. - Все пил, окромя дегтя. А эта… Самогонка, что ли, такая?
- Да, похоже, - согласился Яков, вспомнив полузабытый запах и вкус зелья, которое когда-то пробовал в селе.
Вообще он относился к разряду людей, безразличных к питью, и даже в лютые морозы, в окопах, жертвовал свои "наркомовские" сто граммов тем, кого эта норма не "согревала". Он и сейчас лишь пригубил.
Хозяин, видя, как разгневан домнуле капитан, обиженно разводил руки с растопыренными пальцами.
- Цуйка! Цуйка! - И повторял, как бы оправдывая низкое качество питья: - Разбой! Разбой!
Проскальзывало в интонации хозяина, что именно он, капитан, причастен к войне: какие же могут быть претензии к цуйке?
- Вот что, Яша, - твердо сказал комбат, - дуй-ка к старшине. Флягу нашей, родимой…
Через какие-то полчаса хозяин, распробовавший "русскую родимую" и вынужденный отдать ей безусловное предпочтение перед цуйкой, был совершенно пьян. Спесь вседержителя села слетела с него бесследно. Это был уже добрый малый, не знавший, что бы такое сделать для домнуле капитана: он почитал его теперь за лучшего своего друга. Жена с безумными глазами оттаскивала дошедшего до ручки корчмаря от русского офицера: комбат, хоть и пил наравне с ее мужем, был трезв и благодушно подсмеивался над хозяином, поощряя к еще большему расположению чувств.
Якова почти не занимало то, что творилось за столом, он был напряжен, как струна: в темноте коридора, в проеме открытой двери, несколько раз возникала темнолицая, круглощекая девушка, и Яков чувствовал на себе ее смутный, испытующий взгляд. Все с тем же холодком в груди он улыбнулся ей, и она ответила ему: влажно блеснул небольшой рот. Дорина, этот явившийся из другого мира полуребенок, с непредполагаемым в ней бесстрашием самоотречение тянулась к Якову, может быть, по какому-то наитию чувствуя близкую душу, и Яков, понимая это, нетерпеливо, как на до-свитках, ждал окончания вечера.
Меж тем хозяин наконец вспомнил, чего еще не хватает в его корчме. Он вскочил, захлопал в ладони:
- Дорина!
И, покачиваясь над столом, начал водить воображаемым смычком, что-то напевая, доведя себя до слез, - не было сомнения: в честь русского офицера в его корчме должна играть скрипка. Сквозь увещевания жены вновь раздался его почти просительный, плачущий голос:
- Дорина!
Девушка появилась из темноты коридора, подошла к столу, встала рядом с Яковом, плотно затянутая в холст и рядно, - пахнуло вечерней прохладой августа.
- Яша, проводи девчонку, - твердо, отсекая всякие колебания ординарца, сказал комбат, будто дело касалось службы. Подтолкнув его к Дорине, он начал втолковывать ей, разделяя слова, будто от этого она могла понять его: - Яша, Яша… Штиу? Провожать тебя. Штиу?
- Штиу, - шепотом согласилась она и, опустив глаза, быстро пошла в темные сени.
Яков еле поспевал за ней, ноги были как глиняные. В сенях Дорина взяла его за руку своей небольшой ладошкой - как бы затем, чтобы он не запнулся в темноте, - и через найденную быстрой уверенной обшаркой внутреннюю дверь вывела во двор. Якова счастливо окатил запах огородной ботвы, осенней пыли, крестьянского двора, небо было до головокружения низко, звезды роились, чуть засвеченные летящим сиянием полной луны, будто настало наконец то, что оборвалось давным-давно и что подспудно требовало завершения.
Дорина повернулась к нему, что-то говоря со срывающимся дыханием. Она была совсем рядом, и с чувством сладкого страха, еще не веря ни во что, Яков притянул ее к себе, с удивлением ощутив, как она легка и податлива. Губы ее были обветренны, шершавы. На мгновение отрываясь от него, Дорина показывала широко открытыми глазами куда-то внутрь двора, и Яков заметил слабо, оранжево светящееся окошко, единственное в небольшой белой стене: с упавшим сердцем он понял, что это ее, Дорины, обиталище, сторожка средь богатого подворья. Ломая ботву, пригибаясь под ветвями невысоких деревьев, они пошли туда, задыхаясь от предчувствия того, что их ожидало.
Легкая дверь открылась беззвучно, и Яков снова, как бы что-то узнавая, успел охватить жадным взглядом беленые стены грубой мазки, светлые занавески на окне и совсем затененный в глубине хатенки топчан под рядном. Дорина, чуть помедлив, дунула в разрисованное острыми язычками копоти стекло лампы на крохотном девичьем столике у окошка под занавеской. Упала непроницаемая темнота, и, проламываясь сквозь ужас вседозволенности, Яков пошел к Дорине, и наконец она, тихо вскрикнув, припала к нему легким и доверчивым касанием угадываемой под грубой кофточкой небольшой девичьей груди.
Скрипач оказался тщедушным молчаливым человечком в бараньей душегрейке с темным, в резкой вязи морщин, лицом. Хозяин, все еще в пылу вызванного "русской родимой" благодушия, стал тащить его за стол, но тот, видно, крепко знал свое место, некую субординацию, раз и навсегда установленный ритуал. Он получил из рук хозяина наполненный цуйкой сосудик, напоминающий химическую колбочку, и, сев на табуретку у стены - по всей вероятности, он сидел здесь вот так испокон веку в перерывах меж игрой на скрипке, - стал безучастно, не морщась, отглатывать из бутылочки.
Хозяин не торопил его, тоже придерживаясь, надо думать, какого-то сложившегося порядка, и только когда домнуле капитан, воспринимавший приход скрипача да и самого его с некоторой долей иронии, поднес к глазам свои командирские наручные часы: мол, не пора ли закругляться? - хозяин захлопал кургузыми ладонями. Скрипач, отставив сосудик, взял прислоненный к стене затертый, козьей кожи футляр, вынул скрипку, тоже видавшую виды, будто бы даже самодельную, с большими торчащими колками.
Он встал, чуть наклонился со скрипкой у подбородка в сторону занимаемого гостями стола, похоже, опять-таки следуя этикету, оказывая им честь. Скрипка издала непривычно низкий, длинный вибрирующий звук, казалось, неспособный обратиться ни в какую гармонию. Но вот все выправилось, обозначилась мелодия - невыразимо простая, с еле уловимыми нотами степной цыганской печали, цепенящая своей простотой и обнаженностью. Щуплый человечек с морщинистым лицом крестьянина, его немудреный инструмент с невообразимой властью угадали сокровенную ниточку к душе Якова, и по ней лился и лился медоточиво-тревожный хмель.
Капитан с растроганностью, немного лукавой, глядел на скрипача, и хозяин кивал музыканту, как бы передавая одобрительное мнение гостя. Яков же, опьянев от всего так легко и быстро случившегося с ним, слушал музыку, и скрипка, казалось, пела для него одного, для его души, смятенной тем, что произошло во дворе, в крохотной мазанке, неожиданно ставшей в центр его жизни и его страданий.
Раскаяния не было, и не было ощущения вины перед Любой, Люба и Дорина соединились в одно, он все узнал - до сжавшегося в комок горячего девчоночьего тела, - только слишком затянулся в тяготах войны конечный счастливый миг, - и Якова заполнила странная, жалкая обида на Любу за то, что заставила его так долго ждать, будто в том, что случилось, была виновата она. Сейчас он метался помраченным сознанием меж этой комнатой и бедным девичьим убежищем Дорины. Дорина осталась там, в своей мазанке, и музыка нагнетала и нагнетала в Якове жалость к девушке.
Он еще жил тем, что было в глиняной избушке, в нем сладко повторялось запоздалое, наивное сопротивление Дорины, задыхающиеся, сдавленные вскрики: "Ну! Ну!" , еще более разжигавшие Якова… Потом он был совершенно растерян, подавлен, в первую минуту его действительно охватило раскаянье, а может, сострадание - к Дорине, к себе, - ни во что не выливавшееся: она жалась к нему, удушая скоромным запахом женского тела, трогала его плечи, звала идти за скрипачом, но он будто уснул и не слышал, как она ушла.
Когда он остался один, еще ощущая на себе прикосновение рук Дорины, совершенно неожиданно к нему вновь с ужасающей отчетливостью пришло пережитое так недавно, когда их с капитаном "виллис" пробивался по загруженной машинами и повозками дороге и колеса, надрывая душу Якова, скользили вблизи истерто-бесплотных трупов. Эта жуткая явь каким-то образом связывалась у него с Дориной, он будто низко обманул ее в чем-то, ему хотелось спрятаться от нее, от ее доверчивости. Забытье длилось до тех пор, пока Дорина не вернулась и почти силой не подняла его с топчана, и вот теперь он сидел и слушал скрипку. Один. Без нее.