К долинам, покоем объятым - Михаил Горбунов 5 стр.


Еле дождалась, когда уйдет Трофим, - надо убрать в хате. И уже в сумерках сидела на лавке, сладко затаившись. Плыла перед глазами кровать со взбитыми чуть не до потолка подушками в голубых, отделанных прошвой наволочках; сахарно коробился накрахмаленный пододеяльник - так крахмалить одна она умела на селе, дивились бабы на ее белье: "Как из бумаги!"

Так до утра и просидела. Утром сердце будто тисками сжимало, еще подумалось: "Отчего это?" Решила: может, днем приедет? Вздохнула и пошла на ферму.

Но Яков не приезжал. И это было тем более странно, ведь Федор вернулся домой: что же держало Якова в Киеве?

Федор приехал подлатанный, подлеченный. Но хвори его были, видно, из тех, что остаются в человеке пожизненно. Худой, как жердь, он, казалось, самим скуластым, темным, побитым оспинами лицом был намертво сосредоточен на своих болезнях. Часто, надрывно кашлял и, если рядом был кто-нибудь, объяснял, со всхлипами дыша после мучительного приступа:

- Три осколка в легком. Под Невелем.

Другим событием, нарушившим однообразное течение жизни села и вызвавшим оживленные толки, явилась женитьба председателя колхоза Игната Игнатьевича Игнатенко. Никто от него такого не ждал, а он подобрался к первой красавице на селе - к Софье: вскоре сыграли свадьбу. Свою хатенку отдал Игнат погорельцам, сам перебрался к жене. Зажили твердо, хоть начали "с нуля": в семье и каша гуще.

И на общественной ниве по горло было забот у Игната; радовался каждой паре рабочих рук. А Федору радовался вдвойне: давным-давно, до убийства и воскрешения Игната, до оспы, поразившей Федора, парубковали вместе. И потом держались друг друга, в стороне от шумных сборищ, от девчат: один - из-за перерезанного горла, второй - из-за порченого лица (в селе так и звали - Федька-рябой).

Незримая связь, пройдя сквозь годы, сближала их, и хоть Федор был для Игната невесть каким приобретением, но и ему нашлось дело: Игнат определил старого друга ночным караульщиком на кормосклад. При жестком своем характере Федор был там незаменим, да и никакой живности не водил, так что насчет соблазнов председатель мог быть спокойным. Ночью Федор сидел с одноствольной тулкой у ворот кормосклада, до полудня отсыпался и, снедаемый тоской и одиночеством, выходил на улицу, где, впрочем, тоже было не весело и не людно: село работало. Все же кое-кто встречался Федору, чтобы состояться рассказу о ранении под Невелем.

Оба эти события - возвращение Федора и женитьба Игната - непредсказуемо вошли в судьбу Любы…

Федор-то знал про Якова побольше пастуха Трофима: у того язык говорил, а голова не ведала. Федор часто бывал в хате Софьи с Игнатом, он и рассказал все им. Просил лишь, чтобы Любе ни слова.

Яков и тетка, крестная его, в самом деле поставили Федора на ноги. Каждый день навещали: тетка в обед, Яков вечером, после работы, - покормят, с врачами, сестрами пошепчутся. Сестры - те белыми бабочками вились возле Федора, в палате даже смеялись: хоть самих к ранам прикладывай.

А тут приходит Яков в больницу - узнает от Федора, что крестной еще не было. Дежурная сестра Верочка, пользовавшаяся особым расположением тетки, пожимала плечиками: тетка обычно приносила больному все свежее, вкусное, а сегодня пришлось подавать ему обыкновенный больничный обед - паровое да протертое.

Дома увидел Яков - тетка лежит пластом и язык не ворочается: удар!

И стал Яков разрываться между двумя больницами. А когда крестная выписалась, легче не стало. Хорошо, сестричка Верочка, помня теткину доброту, стала приходить к ней: и укол сделает, и постельное белье переменит, и постирает, все горит в руках, да и Якову в духовке еду оставит, аккуратно переложив тарелочками. Скромная, трудолюбивая, еще и сирота… Иногда допоздна оставалась, и Яков шел ее провожать, а жила она не близко, и он приходил домой чуть не под утро.

Видит Яков, тетка следит за ним жалобными глазами. А то вдруг и заплачет… Однажды, когда были они все трое, подозвала Верочку и Якова тихим взглядом - речь еще не возвратилась к ней, - взяла их руки и сложила вместе… Но у них и так все было решено.

Когда Федор выписался из больницы и пришел навестить тетку, из комнатки-боковушечки вышли вместе Яков и Верочка, стояли перед ним, опустив глаза. Все ему стало ясно.

Яков пошел проводить Федора на Киевский шлях. Когда прощались, Федор спросил:

- Что Любе сказать?

Яков отвел в сторону глаза, вздохнул:

- Что видел, то и скажи. Мне подаваться некуда. Вера ребенка моего носит…

И эта весть настигла Любу в ее проклятом коровнике…

Федор не сразу обнародовал то, что знал: по-своему жалел Любу. Но по селу уже поплыл ядовитый слушок, и Софью, когда услышала все от Федора, как ножом полоснула обида за Любу. Придя к ней в коровник, с жалостью глядя на Любу, она передала ей, что слышала от Федора.

Когда все прояснилось, в воспаленном Любином мозгу мгновенно выстроилась прямая, как телеграфная строка, линия: фотография "…с берегов голубого Дуная", тусклый, длинный вечер обманутого ожидания, скандал Якова с Игнатом а теперь - эта больничная сестричка… Испарина проступила на спине, кофта намокла. "Вон как, - бессмысленно крутилось в голове. - Вон как…" Наконец из помутившего разум мрака выплыла Софья - она стояла рядом, с предельным испугом глядя на Любу.

- Как звать-то? Сестрицу-то?

- Вера.

- Так, так… Вера, Надежда, Любовь… Стало быть, только Надежды не было. А может, и была. Федор дома, не знаешь?

- Не знаю. Да, может, вернется еще Яков-то, Люба. Может, образуется все… Люба, не казни себя…

Люба была как каменная.

- Может быть. Все может быть.

В голове стучало: "Не казни себя". Она не доходила до смысла фразы, лишь принимала ее с мстительной успокоенностью. Стояла, воткнув вилы в землю, держась за черенок обеими руками и тупо глядя на изнавоженные кирзовые сапоги.

Наконец коротко сказала Софье:

- Погляди тут. - И пошла на взгорок, в село.

Безотчетная мысль, вызванная Софьиным "не казни себя", засела в ней. Ноги сами принесли к хате Федора. Она рванула дверь, пахнуло кислым запахом сеней. В полумраке комнаты, со свету, не сразу разглядела кровать, уходящую изголовьем к образам в переднем углу. Под тряпьем угадывалось тощее тельце старой женщины. Еле светились больные глаза на неимоверно исхудавшем темном лице. При виде жалких останков матери Якова Любина неприязнь к ней отступила, да это было бы грехом перед тем, что она подсознательно чувствовала. Люба спросила тихо:

- Где Федор?

Старуха сморщила желтое запавшее лицо, вероятно, лишь после вопроса Любы узнав ее.

- А я знаю, где Федор?

- Яков где? - В груди у Любы стоял холод.

- Тебя спросить, где Яков! - В темные ложбины старушечьих щек потекли водянистые слезы. - Куда ты его дела?

Люба покачала головой.

- Я его "дела"… Это вы от меня его "дели"… Да что теперь говорить…

Старуха молчала, не в силах поднять к лицу исхудалые руки.

- Прости меня, - вдруг ясно сказала она.

Люба, думая все об одном и том же, поняла, что мать Якова, собрав в комок распадающийся рассудок, причащается перед нею в ожидании скорой смерти, и Любе стало невыносимо жалко и ее, и себя.

- Прощаю, - промолвила она горько дрогнувшим детским голосом. - Простите и вы меня.

Она обхватила ладонями свою шею и, не в силах больше глядеть на старуху, выбежала прочь. Не узнавая никого, не чувствуя бьющей в лицо снежной крупки, дошла до своей хаты. Кто-то ее окликнул по дороге, но знакомый голос прозвучал в бесплотной пустоте, никак не воспринятый Любой.

Сначала она зашла в камору, оглядела стенки с гвоздями, на которых со старых времен висела лошажья упряжь, всякая дворовая всячина. Нашла то, что ей было нужно. В хате рывком придвинула на середину комнаты давку - как раз под крюк в потолке, на котором когда-то висела ее младенческая люлька… Почему-то еще раз подумав о лежащей под тряпьем старухе с мутными, полуумершими глазами, Люба, сызмальства наученная ходить за коровами и вязать веревочные петли, принялась за свое страшное дело…

По дороге окликала ее Софья, она-то и подоспела вовремя. Ворвалась в хату, стащила Любу с лавки, вырвала из ее рук веревку. Люба в диком отчаянии от того, что ей помешали, кричала на Софью, проклиная ее, - может быть, и за досвитки - с них же все началось.

Софье, заматеревшей, закаменевшей в годы бабьего одиночества, все же удалось повалить Любу на кровать. И вдруг в каком-то порыве они обнялись, завыли - теперь уже общей обидой на судьбу, жестоко обошедшуюся с ними обеими.

7

Яков приезжал лишь один раз - на похороны матери. Люба его не видела и не хотела видеть, пряталась.

На троицу Игнат с Софьей пригласили к себе Любу. Сказали: "Не придешь - сами пожалуем". А Люба в своем доме жила, как кукушка, - никакой охоты не было гнездо вить, - собралась, пошла. У Софьиной калитки замерла: идти - не идти? Хата подруги пугала ее воспоминаниями - будто там, за молчащими стенами, ждет ее Яков… А тут вдруг Федор показался в начале улочки - несет недобрая!

Встречи с ним были ей неприятны: унизительная для нее история проходила на его глазах… И еще ее всегда мучило странное ощущение - что в Федоре, в его темной, загадочной глубине, живет Яков, и Федор носит в себе Якова как свидетельство ее позора. Увидав Федора издали, она обычно сворачивала в переулок. Сейчас ей ничего не оставалось, как юркнуть в Софьину хату.

Но облегчения душе не было. Большая комната, так хорошо знакомая ей, была убрана по стенам березовыми ветками, сквозь них белели льняным полотном, пестрели красной вышивкой рушники. И пока она оглядывалась в хате, пока Софья с Игнатом вели ее за стол, всплыло перед глазами, как давным-давно помогала она маме прибираться к троице, как укладывала на полу "шовкову" траву: длинные, словно ножи, листья с белой срединной полоской стлала друг к дружке уголком, и получалась расписная дорожка от двери до самого стола - входите, добрые люди…

И вдруг, как привидение, - Федор на пороге. Поразило Любу, что совершенно не удивлены его приходу Софья с Игнатом, напротив, и Федора встречают как гостя, ведут к столу: значит, и он приглашен. Посмотрела на Софью, та усмехнулась ей одной: "Так надо!"

Веселого праздника не вышло, как ни старались хозяева. Федор ни разу не взглянул на Любу, а Люба, оглядев его украдкой, в ужас пришла: за изрытым оспинами, худым, темным лицом Федора почудился ей Яков, будто поманил издали.

Федор долго и нудно рассказывал про больницу, про то, как выбирался из нее. Люба ждала со страхом: вот-вот обмолвится о Якове. Но Федор смолчал, и в этом был какой-то жутковатый смысл.

К концу праздничной трапезы, когда Любе стало ясно, что ей придется уходить вместе с Федором, попросила Игната и Софью проводить ее: не дай бог увидят вдвоем. А как дошла до своей улицы, быстро попрощалась и бегом долой: Федор и рта не успел открыть.

А через несколько дней снова встреча с Федором. Бежала домой перекусить - вырос перед глазами как столб. Может, случайно, а может, и нет. Люба, поздоровавшись, хотела проскочить мимо, и вдруг что-то остановило ее в лице Федора. В нем не было обычной угрюмой сосредоточенности, неожиданно в его глубоких темных глазах плеснула улыбка, виновато-туманная, никак не вяжущаяся ни с Федором, ни с ее отношением к нему, и Любу как из ведра окатили. К ее постоянному чувству, что Федор, как неистребимую улику, носит в себе Якова, мгновенно прибавилось нечто иное - то, что раньше, до троицы, было для нее невообразимым, стало теперь жуткой реальностью: Федор не был равнодушным наблюдателем их с Яковом разрыва… Все озарилось как молнией. Ноги приросли к земле. Федор огромной тенью стоял перед ней.

- Что ты, Люба, сторонишься? - услышала она его напряженно выпытывающий голос. Почти не дыша, он проговорил: - Или все по Якову сохнешь?

Ее обдало досадой.

- Нужен он мне!

Федор осторожно покашлял в кулак и продолжал тоном угрюмого сострадания:

- На кого променял тебя, Люба! Зато в городе живет. В шляпе ходит! Куда там!

Снова она почувствовала в его голосе то, чего теперь так боялась.

- Вам-то что до этого? - сказала она. - Бог с ним. Я на него зла не ношу и слышать о нем не хочу.

Видно было: обидела Федора.

- Что ж теперь "выкать" мне. Я ж тоже человек. - Он закашлялся, ему было мучительно стыдно Любы, она видела это и неожиданно для себя пожалела его, Федор был старше Якова на десять лет, но болезнь состарила его еще больше, и, чувствовалось, это обострило в нем неприязнь к брату. - Эх, Люба! - наконец смог выговорить он, надсадно дыша. - Мне тоже в пустую хату идти не мед, пойми своим женским сердцем. - И почти выкрикнул: - Пойми, Люба!

Из всего, что было дальше, запомнилась Любе свадьба…

Ждали они с Федором, чтоб исполнился год после смерти его матери, - раньше и думать было нечего при сохранившихся со старины обычаях. Люба, впрочем, и не торопилась - безотчетный страх перед будущим не отпускал ее ни на минуту. Внутренне она слабо верила в "сговор" с Федором и с облегчением отодвинула свадьбу до годовщины похорон старухи, о которой могла бы и не поминать добрым словом.

Но склад души у Любы был светлый и незлобивый, она лишь поставила перед Федором два условия: чтоб до свадьбы "ничего не было" - не могла преодолеть оставленного Яковом чувства срама, - и чтоб жить, как поженятся, в ее хате - в Федорову идти была не в силах… Сознание какой-то случайности подспудно таилось в ней, и она, как притаившаяся от людей лисица, ждала, что "опасность" обойдет ее. Когда Федор принял оба требования, стало легче на душе - это был не сознаваемый ею самообман, жалкая иллюзия девической свободы.

Но свадьба все же пришла.

Правда, было это убогое подобие свадьбы: ни народу, которого обычно бывает полна хата, ни гармошки с бубном, ни песен, ни величанья молодых. Были Софья с Игнатом да кое-кто из соседей. Федор сидел под самыми образами, гладко зачесанный на косой пробор, строгий и молчаливый, - будто один из ликов переднего угла опустился к мирскому столу. Пиджак, еще довоенный, был ему великоват из-за сильной худобы, обернутое вокруг шеи узкое белое трикотиновое кашне свисало до колен.

Люба сидела рядом в светлой кофточке, вышитой синенькими нитками, - присланный Яковом заграничный костюмчик она порубила топором и сожгла в печи… Сейчас она была напряженно пряма, только оставшиеся от матери золотые сережки нет-нет да сверкнут в ушах, обнаруживая ее дыхание. Софья все старалась расшевелить компанию, но веселья не было. Бабы почему-то сидели о заплаканными глазами, как на поминках, мужики вели тихую несмелую беседу, боясь выпить лишнюю стопку, - все диктовал неприступно-строгий вид Федора.

"Зачем это?" - беспрерывным комариным зудом длилась тоскливая Любина мысль. Даже сейчас, на свадьбе, на последней черте, она пробовала понять: что заставило ее пойти за Федора? То и дело вставал перед ней Яков - странно, именно сейчас, как ни гнала от себя его тень, - со страхом преступления перед Федором, с западающим в пропасть сердцем признавалась себе: он, Яков, - единственный для нее на всем белом свете. Сознание этого травило ее адской карой. Но, явись сейчас Яков, позови ее в мир свой, отрезала бы как ножом - так велика была обида за поруганную любовь. По неизъяснимой женской логике теперь она принимала только Федора.

В первую же ночь, как легли, пригасив лампу, в неширокую Любину кровать, задушил Федора кашель.

- Водицы дам испить, - сказала Люба, поднимаясь в кровати.

Он вскрикнул со всхлипом, словно кровно обиженный:

- Не надо! Небось не Яков! Не бог весть какая птица!

Она тихо вытянулась по краю кровати, задумалась надолго.

Федор полежал, успокаивая дыхание.

- Прости, сорвалось с языка.

- Да уж ладно, потерплю… - Подбородок у Любы задрожал, и, пока его руки, влажновато-жесткие, елозили по ней, непривычно, неуклюже лаская, она так и лежала, не отзываясь ни на его голос, ни на ласки.

Потом он заплакал, по-телячьи тычась ей в груди волглым лбом. Любе стало жалко его.

Одна свадьба только и запомнилась…

Жизнь с Федором оказалась сплошной мукой. Как ни странно, в этом снедаемом болезнью человеке, которому Люба была послана самим богом, открылась, может, еще более страшная рана - его ревность к Якову. А возможно, болезнь и была тому причиной: больной человек почти всегда враждебен здоровому. До самой смерти не мог простить ей Федор Якова, и Люба терпела дикие сцены, едва ли не в самом деле сознавая свой "грех". И все-таки надо было жить…

В первую голову решили хату обустроить. От старой, по сути дела, остались одни стены. Они были укреплены по углам и фундаменту кирпичной кладкой, оштукатурены "под доску". Все остальное соорудили внове: крышу покрыли жестью, настелили деревянный пол, покрасили ясной охрой; вместо слепых окон заблистали большие светлые рамы.

Вдвоем Люба с Федором ничего бы не осилили, строили "миром", как издавна ведется на православной земле, а жесть, кирпич и прочее добывал Игнат: Любу он почитал одной из лучших тружениц, такие, как она, были его надеждой. Игнат верно прикидывал: будет у человека добрый дом - не уйдет из села. Хату стало не узнать, а при Любиной почти болезненной любви к чистоте в нее было и входить страшновато - так блестел пол, белела печь, играли вышивкой, крахмально коробились рушники по стенам. Люба как бы шутя управлялась и дома, и на ферме…

А тут новая, все затмившая радость - ожидание младенца. Люба ходила в сладком тумане материнства, и сквозь него брезжила счастливая даль. Все теперь в доме было привязано к нему, к сыночку, - и Люба и Федор хотели сына, по крестьянской натуре желая видеть на подворье хозяина и помощника.

Решили завести корову - опять-таки продиктовал нетерпеливо перебирающий ножонками, сладко замирающий в Любе сыночек: от парного молока быстро пойдет в рост.

Осенью, в ветреный, влажный день, попросив у Игната подводу, поехали по черной, тугой, как резина, дороге в Глухов, на базар. Выехали в ночь. Слабый ветерок пахну́л обвялой, измокшей полынью, от лошади потянуло потом, сыромятной кожей сбруи, кобыла весело всхрапывала, и простор, ожидание властвовали над душой Любы, предвещая счастливую новь. На базаре сумеречное от низкого неба утро потонуло в разноголосом гомоне: в мычании коров, режущем визге поросят, в осмотрительной, полной тайного вожделения сутолоке купли-продажи, и, потерянная, оглушенная непривычным занятием, Люба ходила за Федором от коровы к корове, до смерти боясь "прогадать" или, того хуже, "влипнуть" - деньги собирали по рублю: от Федоровой инвалидной пенсии, от Любиных сбережений, да еще попросили ссуду в колхозе. Все время Люба ощущала под плюшевой жакеткой, под кофтой на груди завернутую в ситцевую косынку пачку, сама не зная, как расстаться с нею. Следуя за Федором, одетым в поношенную, издырявленную шинель, медленно кружившим по базару с видом обстоятельного хозяина, Люба зорко оглядывала коров.

Назад Дальше