Официант принес сначала вино. Какое-то вино в больших бутылках с грязными этикетками. Он принес сначала одну, потом еще две бутылки, всего три. Я хотел посмотреть, что за вино и сколько там градусов, но ничего не разобрал, было темно. Я специально так делал, чтобы никто не догадался, что мне плохо и очень хочется выпить; потом я налил полный бокал и выпил. Мне почти сразу же стало полегче, и я подумал, что если выпью эту бутылку до того, как он принесет мне цыпленка, то, может быть, удастся взять еще одну, без цыпленка, и я налил и выпил еще.
Хорошие вина я пил, от них настроение поднимается. От этой гадости хотелось крякнуть, но это было бы неприлично, и я отворачивался и терпел. Мне не удалось закончить бутылку, официант принес курицу. Мне досталось крыло и еще какой-то довесок, я начал с него. Довесок был вкусным, поджаристым, и я почувствовал, что можно поесть; наверное, потому что вино было кислым.
Эти двое тоже принялись есть. Каждый наливал из своей бутылки и пил. Тот, что напротив, сказал, дескать, правильно сделал, согласившись на курицу, ну а тот, что сбоку, посмотрел на него и кивнул. И я подумал, все-таки правильно делают, что вино здесь подают вместе с курицами.
Они стали говорить о собаках. Почему о собаках... Не знаю, почему о собаках; они стали говорить о собаках. Тот, глаза которого мне не нравились, сказал, что все-таки самые лучшие собаки были у немцев. И я вспомнил фильм, где раненый пес гнался за пленным. Этому псу дал команду надсмотрщик перед смертью. Весь фильм он гнался за пленным и все-таки догнал и загрыз, уже в самом конце. Он ему прямо в глотку вцепился.
Тот, что сидел напротив, ответил, что он тоже знает одну отличную собаку, черного дога. Парень из цеха, где он работает, живет одни и держит собаку. Раньше он жил с женой, но она от него ушла. Вот это собака!.. Он приходил к нему домой, к тому парню, его об этом просил начальник; потом он рассказывал своему начальнику, как живет этот парень; начальник сказал: хорошо. Я не знал, что думать про парня с черной собакой, поэтому и спросил: "А что, этот парень того?" Тот, с задавленными глазами, удивился сначала, когда услышал мой голос. Он, наверное, думал, что я так и буду молчать. Но я не могу долго молчать, мне тошно долго молчать, особенно если выпью. Он сказал, что парень этот тоже не хочет молчать, поэтому его на работе не любят, особенно начальство. А так он ничего, все нормально.
У меня в бутылке все кончилось. Эти двое сидели спокойно, они разговаривали, у них еще было. Официант ходил между столами и не видел меня. Он выглядел слишком сыто, со щеками, усами, только засаленный. Он был похож на кота. У нас в цехе, в столовой есть точно такой же. И я подумал, что этот в долг ни за что бы не дал. Но у меня деньги были, я получил аванс. Можно было не беспокоиться, но я вдруг подумал, что вино может кончиться. Теперь оно часто кончается, не то что раньше; я встал и пошел туда, где готовят цыплят.
Официант-то был пьяным, я сразу заметил. И даже знал, где он берет, чтобы выпить: бутылки разносит уже распечатанными, хотя должен их открывать на глазах. Он меня оттолкнул, будто бы я учинил нехорошее что-то. Но я ничего не сделал, только зашел за ширму спросить, можно ль еще вина. Он ответил, что здесь не положено, что я должен уйти и сесть за свой столик. Правда, сказал, что сейчас принесет.
И принес, я и не ждал. Сказал, что цыпленок будет чуть позже. Но еду он больше не подавал, это я точно помню, только вино. Я все говорил ему: ладно. Потом он смазал, чтобы я расплатился, и назвал счет - что-то много. Сколько точно, не помню. Помню, что много. Я сказал: что-то много... Он пожал плечами и отошел. Я подумал, что он пошел пересчитывать, и сам решил пойти покурить.
Курят в "Золотом петушке" возле входа. Там еще стояли парень с девушкой и целовались, прямо возле входа. Потом появились милиционеры: двое, с мороза, раздетые, без шинелей, - они на машине подъехали. Пошли в зал, встретились с официантом и вернулись ко мне. Они сказали, чтобы я расплатился. Я ответил, что сейчас расплачусь и пойду домой. Они сказали, что меня подвезут. Я сказал: нет уж, спасибо, я дойду сам, а подвезли бы вы лучше официанта. Но они так и остались стоять.
За моим столиком всё разговаривали. Этот, в рубашке и вязаной безрукавке, который с плохими глазами, говорил другому о том, что он прежде владел гипнозом, но потерял эту способность, теперь он живет в своем доме и откармливает свиней. Сам колет, а мясо продает на базаре, это сейчас поощряется. Я сказал; ну и что, мой брат тоже выкармливает свиней и живет в своем доме, да и вообще врет он все про гипноз, никогда он им не владел и сейчас притворяется, поэтому мне и не нравятся его глаза. Он не стал нервничать, просто ответил: "Темно здесь, давай выйдем покурим". Я сказал: "В чем же дело, покурим..." Мы встали и вышли из-за стола, а тот, помоложе, что сидел напротив, за нами.
Милиционеры все еще надзирали, особенно они следили за мной. И я понял, что просто так не уйти. Даже жаль стало, что у меня нет хорошей собаки, как у этого парня. Тогда ее можно было бы натравить хоть на кого! И я сказал: "Ну, в чем дело, гипнотизер?!" - и подошел к нему ближе. Он смотрел на меня и сопел. Тогда подскочил ко мне тот, с задавленными глазами, засуетился и забубнил: "Ненадо-ненадо..."
Его я бить не хотел, но хотел ударить другого. Он же просто попал под руку; да это и не имеет значения, поскольку я вообще не люблю драться... А после того, как сверкнула милицейская кокарда, я уже ничего не помню.
Камилла
Три дня над городом висела жара. Всякий раз казалось, день кончится дождем, но дождя не было, раскаленный воздух мутнел и чуть остывал к ночи. С утра снова вспыхивало солнце, под его горячими лучами до темноты сновали люди то ли их силуэты вместе с клубами городской пыли.
В детстве я был у моря. Совсем маленький и ничего не понимал. И теперь не помню, какое оно, и не смогу описать словами. Но огромное, живое впечатление осталось на всю жизнь, в эти знойные дни оно обострилось, душа потянулась к морю, - я заболел, и сумасшедшие снежные грезы не оставляли меня даже днем: я пополз к морю.
Мои колени, ладони уперлись в шершавую поверхность асфальта. От усталости я едва передвигал ими. Они сбились до крови. К ранам прилипали всякие окурки и фантики, края незаживающих ссадин обросли коростой, но я полз к морю.
Мне было плохо. Отрывая взгляд от пыльного зерна асфальта, я тянулся ладонью к солнцу - умолял, чтобы жгло оно не так сильно. Но солнце не слышало, а небо было выцветшим и без единого облачка.
Тогда, отупело роняя голову, я исподлобья бросался взглядом вперед и тянулся за ним, навстречу мелькающему потоку ног... Вот-вот раздавят они! Стоит одной лишь подошве коснуться - и тут же, вслед за ней, надвинется армада босоножек и башмаков. Навалится, расплющит, размозжит - и тело превратится в сухую тряпку.
Мелькали ноги и руки, колыхались зады и туловища. Я пытался остановить их, обращаясь глазами к лицам прохожих: говорил, что ползу к морю... Они не слышали, не замечали и обходили стороной, и лица их были спокойны и уверенны.
В стороне оставались газоны со свежей травой, я мог бы ползти по ним - там легче, прохладнее, нет мусора и ног. Перебраться туда вовсе не трудно, надо только преодолеть невысокий забор. Но я и не пытался этого делать, опасаясь расслабиться в зелени травы и остаться там навсегда: мне нужно к морю.
Порой от усталости все в глазах расплывалось - застилалось пеленой, - я забывал, куда и зачем я ползу. Приходилось останавливаться и отдыхать. Но, как только пелена растворялась, я озирался и готовился продолжить мой путь.
Вот тогда-то я и увидел цветок, он лежал как раз возле правой ладони. Я поднял и посмотрел на него.
Растение вынули из воды и бросили на дорогу. Оно уже долго лежит: краешки лепестков повяли, зеленый стебель в пыли, его касались подошвы прохожих... Но ведь сам бутон хранит запах свежести!
- Роза... - прошептал я.
- Нет, я Камилла! - ответил цветок. - Ты взял меня, а я погибала, теперь я впитываю влагу твоих ладоней.
- Это не влага, кровь.
- Теперь все равно, теперь я буду моложе!.. А ты устал, тебе бы отдохнуть и полечить твои раны... Вот уже ночь, отнеси меня к дому.
И я послушно понес ее к дому.
Там, где она жила, было пусто и - холодные гладкие стены. И из стороны в сторону шныряли сквозняки, хоть и окна и дверь были заперты; и казалось, буря только начинается.
Меня знобило. Прижав Камиллу к груди, я свернулся калачиком в ласковом розовом одеяле. Стало тепло и спокойно: мы нашли, мы нужны, мы греем друг друга...
Промозглые ветры разгулялись по комнате. Стены превратились в необъятные экраны с прописными моралями. Они угрожали, тревожили. Но нас было двое, мы познавали друг друга, прижимаясь, увлеклись близостью и забыли про ветры и стены. Мы будто летели, а что там внизу - пусть хоть конец света!
Послышался шелест волн: неужели?.. Сомнений нет - в лицо пахнул легкий бриз, - я стоял на берегу и смотрел в море: бесконечное, сильное, синее... Я дышал им, и ветер усиливался. Волны накатывались, устрашающе надвигались и покорно растекались под моими ногами. Я захлебывался порывами ветра, кричал: "Моей борьбе и безумству нет предела!" Камилла трепетала, вцепившись колючками в грудь... Я рванулся к морю, лавина обрушилась и захлестнула нас.
Когда буря стихла, Камилла стала совсем молодой. Лепестки ее расправились, расцвели, - они походили на губы девушки, тронутые первым в жизни поцелуем.
А мне надо было идти: я отдохнул и раны мои затянулись. Я не знал куда, ведь море я нашел, но нужно было идти, и я ушел. И вот я брел по пыльным тротуарам... Потом пошел дождь.
Колбаса
Когда послышался скрип ключа в дверном замке, он мыл руки; вспомнил, что закрыто на предохранитель, вышел из ванной и сам открыл дверь. Жена вошла и поставила к стенке продуктовый пакет. Разделась, прошла на кухню, захватив пакет. Она принесла ржаной хлеб и колбасу. Копченую колбасу. Он сидел в комнате на диване и смотрел через дверь, как она резала хлеб и колбасу, он не думал ни о чем. Она отрезала два кругляка колбасы и принялась ногтем отковыривать кожуру. Кожура не поддавалась. Он смотрел на жену из комнаты, подперев ладонью голову. Жена помыла руки, потянулась и прибавила громкость у радиоприемника. Началось "После полуночи". Надорванный голос Пахмутовой говорил о молодом и очень талантливом композиторе, который был среди делегатов.
Жена сидела на табурете, ела колбасу с хлебом и читала городскую газету. Он вошел, налил себе холодного чая, бросил две ложки сахара. По радио задумчиво звучало: "Ты - моя мелодия..."
Жена съела свою колбасу с хлебом, встала, но продолжала смотреть в газету; ногтем ковырнула в зубах. Вздохнула, отложила газету и прошла в комнату, мимо него. Он стоял, опершись на косяк, и пил холодный, почти несладкий чай.
В комнате она взяла косметичку, покопалась в ней и положила обратно на письменный стол. Там лежала вчерашняя городская газета, жена и ее развернула, стала смотреть, снова ковырнула в зубах. Прошла с ней к дивану.
Он придвинул стул и сел за письменный стол; сидел и крутил в руках карандаш. По радио зазвучала "Нежность", старая песня Пахмутовой. Он ее помнил, она ему нравилась. Нравился ритм и то, как поет Кристалинская. Еще ему нравилось, что там упоминается Экзюпери.
Песня кончилась, он встал и убавил громкость. Вернулся за письменный стол. Жена прошла на кухню, завернула колбасу и убрала в холодильник. Взялась расправлять кровать, потом переоделась в халат. Он смотрел на нее и старался понять: хочет он ее или нет? Скорее - да. Он поднялся, тоже прошел на кухню и достал из целлофанового пакета беляш, беляши принесла ему мать.
Жена шумела в ванной водой. Он ходил по комнате и жевал холодный беляш, вошел в ванную. Жена стирала. Он не доел беляш, бросил его в переполненное мусорное ведро и вышел.
Пьеха по радио пела "Надежду", песню с таким названием.
Он вдруг вернулся, открыл дверь и спросил:
- Ты что, ездила к Анне?
Жена развешивала на горячие трубы детские вещи.
- Ты что, язык проглотила?
Он постоял немного и вышел, не дождавшись ответа.
По радио между тем запел Градский, который ему был противен. Жена шоркала в ванной о стиральную доску. Он хотел бы попробовать колбасы, однако же знал, что, если спросит, жена снова ничего не ответит.
Она вышла из ванной, стала развешивать на кухне дочкины платья.
- Ты к Анютке ездила? - спросил он опять.
Жена повернулась и ушла е ванную. Он прошелся по комнате. Бросил на диван рядом с одной подушкой вторую. В ванной все шумела вода... Он снова вошел туда: жена чистила зубы.
- Я отрежу кусочек колбасы?.. - громко спросил он. - Так я отрежу кусочек, - повторил еще раз, - а?..
Жена молчала, он вышел и открыл холодильник. Гнусный Леонтьев по радио завывал: "Не оставлю тебя, не покину..."
Он осторожно прикрыл холодильник, жена вошла на кухню и вырвала сверток из рук:
- Я тебе говорила, кажется. Никогда не бери то, что не клал!
- Да я только маленький кусочек отрежу...
- Иди, пусть тебе твоя мама отрежет, - она захлопнула холодильник.
По радио зазвучал вальс из кинофильма "Три тополя на Плющихе". Жена отбросила на пол вторую подушку и улеглась под одеяло. Он сидел за письменным столом, опустив голову.
- Я хочу спать на диване, - вдруг сказал он.
- У тебя, кажется, есть свое место, - она поправила под собою подушку.
- У меня на полу плечи болят, - я лягу не диван.
- Тогда я уйду на пол.
Передачи по радио кончились, он подошел к приемнику и вывернул громкость. Присел с краю дивана. Жена больше не шевелилась.
- Я хочу колбасы, дай мне кусочек... Жена молчала, он подлез к ней поближе.
- Дай мне кусочек, ты же знаешь, я все равно не отстану, - он сдвинул в сторону волосы жены и поцеловал ей затылок.
Она обернулась.
- Что, выслуживаешься за колбасу?
- Ты ведь знаешь, я очень люблю колбасу, и в этом нет ничего предосудительного...
- Я ее принесла не тебе.
- А кому?
- Я хочу спать.
- А как же колбаса, можно отрезать кусочек?..
- Ты не наешься кусочком, ты сожрешь ее всю, ты ночь не будешь спать, пока не сожрешь!
- Тогда отрежь мне сама.
Она вздохнула, поднялась и пошла босиком к холодильнику, а он подумал: как бы хорошо теперь выключить свет - рассказ бы прекрасно закончился.
Мародеры
1
Бардак был первое время. Все понимали, на что мы идем, но никто не знал точно, что из этого выйдет. Мы жили как пьяные то первое время, хотя о русской водке могли лишь мечтать. Каждое утро мы просыпались под рыжими куполами десятиместных палаток, глубоко вкопанных в землю, в куче грязных шинелей и другого тряпья, расталкивая друг друга, словно с похмелья. И жили как во сне, как в бреду.
Об офицерах и говорить не приходится, они были потеряны. Сновали меж нами молчаливыми призраками. Один из них плакал все, вспоминая о жене и двух дочках, двойняшках; прямо при нас. Наверное, не было с кем поделиться.
Это потом уже начали закручивать гайки: восстанавливать дисциплину и форму одежды, карать мародеров и пьяниц, выявлять наркоманов. Но поздно. С некоторых пор мы решили не выбираться на операцию без сорока литров браги; две двадцатилитровые канистры для запаса горючего крепятся справа и слева к бронированному корпусу... брагинштайн, как мы говорили.
В лагере с этим делом было мало проблем. Сахаром завалены складские палатки, которые мы же и охраняли, дрожжи у поваров, а жара навалилась такая, что хватало трех дней. И жидкость сияла на солнце слезою младенца, вот только выезды объявляли внезапно.
"Четвертый, я - Третий, прием..." Мой друган Володька Стеценко выходит на связь; в те знойные дневные часы, когда пятикилометровое тело колонны медлительно поглощает крутые изгибы шоссе, На самом дне бесцветного неба одиноко парят хищные птицы, а впереди, за сероватыми пластами полей, нас ожидает угрюмая горная цель.
Нехотя будто прижимаю лингафоны к гортани: "Здесь я, здесь Четвертый..." Стец хрипло кашляет смехом в наушники; я и сейчас вижу его жирное от пота лицо: оно все в грязных оспинах, выражение преданное и свирепое, как у собаки, и два металлических зуба во рту. "Как там наше горючее?! - беспокоится он. - Жарко, трясет... Емкости выдержат, не разорвет?.." Отвечаю: "Сейчас посмотрю".
Тут же в эфир грубым голосом врывается ротный: "Языки вырву! Была команда: все станции - на приеме! Слушать только мои команды!" Но я уже выбираюсь из люка и ползу по горячей броне. Тянусь рукою к горлу канистры, ослабляю замок, выпуская потихоньку скопившийся дух, а потом приоткрываю и саму крышку вместе с прокладкой из черной резины.
Именно так это все начиналось. Но как бы то ни было - лично я ничего плохого не делал. А то, о чем хочу рассказать, сделал кто-то другой, но не я... Мне самому было даже противно участвовать в этом дешевом, дурацком обмене.
Почти всегда в самом начале мы заезжали в Пули-Хумри. За этим городим, километрах в трех под горой, на вершине которой установлен локатор, располагалась огромная база. День и ночь, непрерывно сигналя, одна за другой в долину спускались колонны, везя из Союза боеприпасы и стройматериалы, муку и консервы, новое обмундирование и амуницию... Иногда машины подъезжали с побитыми стеклами, кабины их были точь-в-точь решето, некоторые грузовики затягивали на базу буксиром.
Еще с дороги, огибающей склон соседней горы, открывался обширный палаточный город: тыловая столица дивизий, ведущих боевые действия в северных районах страны.
Широкие траншеи с боеприпасами, огороженные колючкой и окруженные вышками, складские палатки, целый парк техники, пекарня и банно-прачечное хозяйство - все это обслуживала свора бывалых вояк, разжившихся на бездарной войне дармоедов. Здесь можно было живьем увидеть нескольких женщин, а по вечерам крутили кино. Но задерживались мы там ненадолго: получали боеприпасы, провизию, сколачивались в подвижную группу и двигались дальше.
И вот, когда колонна въезжала на пестрые улочки Пули-Хумри, со всех сторон к ней сбегались мальчишки, а за ними и взрослые люди, и все громко кричали. Своими смуглыми, худыми руками они протягивали нам всевозможную блестящую мишуру заграничного производства: то были фальшивые брелоки на цепочках и запонки, колоды карт с голыми женщинами и просто яркими видами городов, сигареты, очки, наркотики - в общем, много всего. Но что меня там интересовало, так это часы! Швейцарские - настоящие, с хрустальным граненым стеклом.