* * *
Белая юфрау смеялась. У нее была светлая-светлая кожа, но белой она казалась не только поэтому - на ней был белый жакет и белая косынка, и вся она была какая-то светлая, нежная, приветливая, похожая на сказочную фею, хотя в жизни феи нам не встречаются, лишь являются в чудесных снах по ночам.
Была ночь, а может, ночь еще не наступила, просто было совсем темно. Собственно говоря, белой фее полагалось исчезнуть с наступлением дня. Но она не исчезла. Она по-прежнему была рядом и продолжала жить при свете дня. Она кивала головой, смеялась и мне казалась сказочно прекрасной. Я лежал в кровати, на чистых простынях, от которых пахло так же, как от нашей домашней аптечки, если приоткрыть дверцу. Рядом стояли другие кровати - пустые. Дальше виднелась еще одна дверь, затем множество окон и небольшой зал, со стенами из нетесаных досок. Это был барак наподобие солдатского, здесь пахло просмоленным деревом, как пахнет от телеграфных столбов.
- Ты хорошо спал, - сказала мне белая юфрау, и видно было, что она от души рада, что я так хорошо спал.
Я с удивлением посмотрел на нее и ничего не ответил. Очевидно, ей хотелось поговорить со мной, я был бы тоже не прочь, но только разговаривала она со мной как-то странно, осторожно, словно хотела утаить от меня что-то, но ей это плохо удавалось. Да, несомненно, она пыталась что-то скрыть от меня, это я сразу почувствовал и оттого испытывал какую-то неловкость и волнение.
- Болит еще твоя ножка? - спросила она.
Моя ножка и в самом деле продолжала болеть, и я кивнул головой. Очень мне не нравится, когда говорят "ножка" вместо "нога". Белая юфрау сказала, что это скоро пройдет. Правда, не сказала, когда пройдет и почему.
Вскоре она ушла, и я вздохнул с облегчением. Осторожно вытащил из-под простыни больную ногу, ощупал ее. Она была до самого бедра замотана бинтом. Я вспомнил, что нога у меня болела еще до той внезапно опустившейся ночи, до той страшной темноты, о которой юфрау сказала, что мне все это приснилось. Но ведь я помнил, что именно тогда на моей ноге повис тяжелый груз. Я стал с трудом припоминать, как все было. До того, как меня ранило в ногу.
Я пристально вглядывался в просмоленный деревянный потолок и вдруг как будто увидел все заново: папино лицо с разорванным ртом, кровавые струйки, бежавшие у него из-под волос и из ушей… мамину одинокую туфлю. Неужели мне все это привиделось во сне? Я словно видел сквозь балки потолка темное небо и слышал, как зовут на помощь люди, которые оказались запертыми в этом ужасном небе. А может, это был самый настоящий ад? Перед моим мысленным взором проносились одна за другой страшные картины, но две из них неизменно возвращались и снова стояли передо мной: изуродованное лицо папы и мамина туфля. И снова, как тогда, меня охватил ужас. Я закрыл глаза и тихо заплакал. Я теперь уже твердо знал, что все это мне не приснилось, потому и нога у меня так мучительно болит, и случилось все это именно тогда, и связано одно с другим.
Вошла белая юфрау. Осторожно взяла меня за руку.
- Что с тобой, детка?
Я спросил, где мои мама и папа, хотя и понимал, что это глупо. Ведь я уже сам все знал, но не мог удержаться, чтобы не задать ей этот мучительный вопрос. Я стал расспрашивать о них потому, что понял, что остался на свете совсем один, а я еще никогда в своей жизни не оставался один и никак не мог примириться с этой страшной мыслью, не дававшей мне уснуть. То, что смерть настигает солдат, поражает чужих и незнакомых мужчин и женщин, казалось естественным, но чтобы это могло случиться с моей мамой и с моим папой… разве такое возможно?
Юфрау смотрела на меня очень серьезно и не выпускала моей руки.
- Война, голубчик ты мой, страшное дело. Ты, может быть, не совсем еще это сознаешь, но со временем ее чудовищная суть станет понятна и тебе. Война - это бездна, которая пожирает все живое, не щадит ни людей, ни животных, ни их жилищ. Война никому не приносит ни счастья, ни здоровья, только смерть и увечья, она оставляет после себя вдов и сирот. Ты, как я вижу, умный и мужественный мальчик, и я уверена, что те испытания, которые всем нам придется пережить рано или поздно - для тебя-то они начались слишком рано, - ты перенесешь как настоящий мужчина.
Я слушал ее ровный теплый голос, видел трепещущие длинные, точно у куклы, ресницы, но то, о чем она говорила, словно не касалось меня, нет, я не желал знать, что такое война. Меня интересовало только одно: где мои мама и папа, что с ними. Юфрау дала мне понять, что мама и папа вместе с животными и домами исчезли в бездне, хотя прямо она этого не сказала, словно не могла объявить мне просто: "Мама и папа погибли".
Ну а потом, когда я все-таки собрался задать ей этот вопрос, она вдруг перестала говорить о войне, о тяжких испытаниях и еще о всяком таком и спросила:
- Скажи, а как тебя зовут?
- Валдо, - ответил я.
- Славное имя. А фамилия?
- Хаверман.
- Валдо Хаверман. Отлично.
Она улыбнулась и назвала меня храбрым мальчуганом.
Точно так же сказала обо мне та ведьма в Поперинге, при одном воспоминании об этом я невольно вздрогнул.
Юфрау проворно и умело оправила мою постель. Ее присутствие как бы сообщало белизну всему, что меня окружало: белая смерть, белая боль, белая война.
Наконец дверь отворилась. Вошел мужчина в военном мундире, судя по золотым нашивкам на воротнике - офицер. Он испытующе взглянул на меня маленькими, широко расставленными глазками. А потом принялся говорить по-французски с белой юфрау:
- En bjein maddemwasel, - сказал он.
Я слушал затаив дыхание, ибо прекрасно понимал, что речь идет обо мне. Я был p'tit malade или p'tit blessée. А белая юфрау несколько раз покорно и вежливо повторила:
- Oui, mon capitaine, - что было очень похоже на слово "капитан". Может, он и в самом деле был капитаном?
Они постояли у меня в ногах, и капитан задумчиво потирал свой шершавый, щетинистый подбородок, пока юфрау что-то ему говорила, упоминая такие слова, как transportée и konvwa.
- Seetil marchee? - спросил капитан.
- Bjeinsuur, mon capitaine, - ответила юфрау. Капитан подмигнул мне, и я опустил глаза. Он был приветлив, почти как белая юфрау, и все же приветлив на иной лад. Она относилась ко мне дружелюбно, потому что вообще ко всем так относилась. Что же касается капитана, то у меня сложилось впечатление, будто он любезен со мной потому, что хочет угодить юфрау.
Они еще немного поболтали, и капитан рассказал что-то забавное, что заставило юфрау громко рассмеяться. Я же лежал и думал о значении нескольких услышанных мною слов: transportée u konvwa - и об ответе юфрау, который я уже позабыл. Капитан сунул в рот сигарету, подал руку юфрау и, уходя, обернулся ко мне:
- Bonjour, mon p'tit.
Я надеялся, что он вернется не скоро. Мне бы хотелось остаться с белой юфрау наедине. Она не разговаривала со мной по-французски, но я, сам не знаю почему, чувствовал себя с ней лучше, чем с кем-нибудь другим.
Солнце протянуло через барак длинную полосу света, и я глядел на миллион крошечных пылинок, которые кружились в ней.
Глава 3
У Эвариста было типично солдатское лицо: жесткий рот, большие уши и вечно потный лоб. Руки его свободно лежали на баранке, и, пока Эварист правил машиной, он непрерывно курил одну сигарету за другой и напевал песенки, которых я никогда не слыхал и в которых упоминались немыслимые женские имена. Я сидел с ним рядом в кабине и задумчиво глядел на его ноги - огромные, запыленные башмаки на шнурках, которые то нажимали на педали, то отпускали их. Всякий раз, когда я наблюдал за ним, мне казалось, что вести такой тяжелый грузовик совсем не трудно, настолько легко и непринужденно Эварист им управлял. Да он и сам нередко говорил, что считается лучшим шофером во всей бельгийской армии.
Вот уже час мы были в пути. Капитан, навещавший меня в бараке, самолично доставил меня в конвойную службу и препоручил заботам командовавшего отрядом Эвариста, которого он называл капралом. Перед нашим отъездом белая юфрау пришла сказать мне на прощанье несколько слов. Она объяснила, что Эварист возьмет меня с собой и отвезет на побережье в лагерь беженцев. После чего поцеловала меня (и какой-то солдат тут же заорал: "Юфрау, у меня тоже была рана на ноге") и сказала, чтобы я был умницей и слушался Эвариста.
Обещать мне это было совсем нетрудно, так как Эварист был немногословен и меня не раздражала его болтовня. Зато я охотно слушал забавные песенки, которые он напевал, прислушивался к урчанию мотора и разудалым выкрикам солдат, сидевших в кузове под брезентовым тентом.
Впереди ехало множество таких же, как и наш, грузовиков, да и позади, по словам Эвариста, было не меньше. Я спросил, сколько всего машин в нашей колонне. Он швырнул окурок в окошко и сказал:
- Столько же, сколько лет накопилось под этим мундиром.
Я с удивлением взглянул на него, на его грязный мундир цвета хаки.
- Да, двадцать годков уже у меня за пазухой, - объяснил он и стянул на груди свой мундир, чтобы показать, что он не врет и что там хватит еще места для нескольких десятков лет. Эварист засмеялся, скривив жесткий рот. Я глядел на него с восторгом, но мое благоговейное уважение еще больше возросло, когда на крутом повороте он начал быстро вертеть, перехватывая руками, огромную баранку.
Вскоре машина поднялась на холм, и перед нами открылась долина удивительной красоты: фруктовые сады с яблонями в цвету, а между ними, словно кусочки засахаренных фруктов, вкраплены зеленые и коричневые пятнышки, среди которых двигались белые пятнышки поменьше - не что иное, как коровы.
На миг я забыл, что идет война, что погибли мама и папа, что я остался на свете один-одинешенек. Мир был так велик, так необъятен, так прекрасен! Нога моя уже почти поджила. Правда, на ней еще оставалась легкая повязка, но мне она нисколько не мешала, я ходил совершенно свободно, совсем как прежде, и не испытывал ни малейшей боли. Эта раненая нога - единственное, что еще напоминало мне о трагических событиях на поросшем лесом склоне, но сейчас она уже заживала, а заодно, казалось, подживало и все остальное - успокаивалась боль в груди и невыразимое отчаяние, от которого непрестанно саднило в горле.
Улучив минуту, я спросил, куда девались наши велосипеды и весь багаж, и получил одно-единственное разъяснение: все наши пожитки поглотила бездна, в которой исчезли и мои мама и папа. Я довольно быстро забыл о пропаже вещей. Постепенно свыкся с Эваристом и даже осмелился задавать ему вопросы, на которые он охотно, хотя и не слишком подробно отвечал. Он больше любил петь, это я сразу понял.
Как только он закончил песенку, в которой без конца повторялись слова: "Вместе возвращались из высоких хлебов", - я спросил его, долго ли нам еще ехать. Эварист мотнул головой.
- Мы в самом начале пути. Может, тебе нужно выйти?
- Нет, - торопливо ответил я.
- Нам еще предстоит проехать немалое расстояние, - объяснил он. - И мы не можем часто останавливаться, ведь мофы наступают нам на пятки. Надо торопиться. Иначе нас отрежут с севера. Они там засели, вшивые негодяи.
Это были первые слова, которые я услышал о войне и о фронте, о настоящих боях, мне хотелось расспросить обо всем поподробнее, но Эварист молчал. Машина, идущая впереди нас, внезапно остановилась, и Эварист, чертыхнувшись, что есть силы выжал педаль тормоза.
- Что там опять стряслось?
Он высунул в окно голову и нетерпеливо оглядел колонну. Солдаты в кузове тоже зашевелились. Один из них открыл люк, ведущий в кабину, как раз над моей головой, и громко заорал:
- Опять задержка. Видно, снова кому-нибудь понадобилось выйти по нужде!
- Заткнись! - рявкнул Эварист.
На низенькой ограде, тянувшейся вдоль дороги, сидели две девушки - очевидно, тоже беженки, - они ели крутые яйца. Судя по всему, они неплохо устроились, обе весело болтали ногами, и на войну им было абсолютно наплевать. Солдаты под брезентовым навесом возбужденно заорали что-то, девчонки в ответ блеяли как козочки.
- Черти вонючие! - буркнул Эварист. - Недоставало еще, чтобы они посадили этих девок в машину… - Его большие отвислые уши беспокойно задвигались. Он зажег новую сигарету и, схватившись обеими руками за баранку, навалился на нее грудью.
Мы простояли довольно долго, так и не выяснив, что же все-таки произошло. Я спросил Эвариста, почему он не выберется из колонны, чтобы ехать вперед, но он ответил, что этого делать нельзя - выходить из строя строжайше запрещено.
Наконец девушки спрыгнули с ограды и подбежали к нашей машине,
- Они уже здесь, - предупредил я Эвариста. Может, он меня не слышал, а может, ему просто было безразлично, только Эварист ничего мне не ответил. Я как зачарованный глядел на белевшую в траве яичную скорлупу, и мне вдруг до смерти захотелось съесть хотя бы одно яйцо, сваренное в мешочек.
Наконец мы тронулись дальше. Из бака, как Эварист называл крытый кузов машины, доносились оглушительные вопли. Там тоже пели, чаще всего вразнобой и фальшиво. Я вспомнил стихотворение "Родина", которое наш школьный учитель Бош велел нам выучить наизусть; я был убежден, что в стихотворении учителя родина выглядела совсем по-иному, чем вот эта родина под тентом машины, которая должна была доставить меня в сборный пункт на побережье. В школьных стихах не было ни единой строчки о "вонючих чертях", а только о наших славных героях.
В кузове передней машины часть солдат уже спала, поставив винтовки между колен, другие забавлялись тем, что махали руками и кричали беженцам, мимо которых мы проезжали.
- Мы быстро едем? - спросил я Эвариста.
- Да нет, не очень, - сказал он.
Я был немного разочарован. Меня мучил голод, но я не смел в этом признаться. Я снова стал глядеть по сторонам на дома, на деревья и на навьюченных, как мулы, людей, бредущих по дороге. За спиной у нас раздавался какой-то шум, его перекрывали пронзительные вопли девиц. Эварист перестал петь и нахмурился. Не поворачивая головы, он приоткрыл люк.
- Эй, вы там, черти полосатые! Здесь ребенок, не забывайте.
В кузове мгновенно наступила тишина, и я снова с восхищением посмотрел на Эвариста, который не только с легкостью управляет грузовиком, но и одним словом способен утихомирить сидевших в кузове солдат.
Мы ехали все вперед и вперед. Господи, как долго все это тянулось! Я втайне мечтал о передышке, когда я смогу наконец выскочить из кабины, размяться, походить вокруг машины и даже, может быть, поесть. Но Эварист сказал, что немцы следуют за нами по пятам и, значит, нам нельзя терять времени. Вид у него был усталый. Он даже петь перестал и меньше курил. Теперь он все чаще падал грудью на руль и, казалось, вот-вот готов был уснуть.
Наконец мы подъехали к большому городу. Вдали маячили высокие фабричные трубы, стоявшие в ряд, точно как трубы органа, и, пока я с любопытством озирался вокруг, Эварист выехал на просторную площадь.
- Мы здесь остановимся? - спросил я.
- Нет, только чуть-чуть переведем дух, наполним наши котелки и двинемся дальше, - сказал Эварист.
Он выключил мотор, и я заметил, что машины впереди нас тоже остановились. "Сейчас опять поедем", - подумал я и вздохнул. Зверски хотелось есть. Судя по всему, Эварист решил, что мы перекусим в дороге, в таком случае я был не прочь ехать дальше. Эварист выпрыгнул из кабины, и я следом за ним. Площадь была черна от беженцев, толпившихся вокруг навеса большого разрушенного дома, где раздавали бесплатную похлебку. Я увидел английских моряков - наверняка они организовали эту кормежку. Я потерял Эвариста в толпе и стал пробираться к навесу. Какой-то горбун ласково тронул меня за руку.
- Ты очень голоден, малыш, по лицу видно, - сказал он с хитроватой ухмылкой. - Стань-ка рядышком, тогда наша очередь подойдет быстрее.
Я послушно стал рядом с горбуном, очередь еле заметно двигалась вперед - туда, где дымились котлы. Сваренные в воде мидии издавали не слишком аппетитный запах, и, чем ближе подходили мы к котлу, тем невыносимей он становился.
Двое мужчин позади рассказывали, что неподалеку взорвали мост и потому им пришлось сделать огромный крюк. Меня все это мало интересовало, и я стал разглядывать горбуна. У него был огромный, похожий на помидор красный нос, но мне этот человек не казался уродливым - быть может, потому, что он был со мной ласков и приветлив и по-отцовски заботился обо мне. Когда подошла наша очередь, он подтолкнул меня вперед и, выставив два пальца, сказал англичанину, который разливал мидиевую водицу:
- Тое for deboi, heis verrie heungrie. Англичанин оказался совсем не англичанином и неожиданно прорычал:
- Заткнись, а то ни шиша не получишь.
Прижимая к себе миску с похлебкой, я с трудом выбрался из толчеи. Присел на стоявший поодаль ящик и стал маленькими глотками поглощать варево, чувствуя нестерпимый голод и отвращение к этой жиденькой невкусной бурде. И при этом я не переставал наблюдать за повозками, которые проезжали мимо, вздымая тучи пыли и песка. Похоже на базарный день, один из тех базаров по средам у нас дома, когда вся площадь запружена ручными тележками, подводами, велосипедами, всюду выгружаются тяжелые деревянные и железные ящики и снуют люди со свертками и пакетами в руках. Базар только что открылся, палатки еще не разбиты, но крики и возгласы уже наполнили воздух.
И вдруг я увидел девочку, которая сидела на плетеном стульчике и, прищурив от солнца глаза, спокойно глядела на всю эту кутерьму. Она была лет на пять старше меня и так поразительно похожа на нашу соседскую девочку Веру, что у меня на миг замерло сердце. Моя миска была уже пуста, и я поставил ее рядом с собой на ящик. Господи, думал я, хорошо бы это и в самом деле оказалась Вера.
Я встал и нерешительно двинулся к ней. Увидев меня, она удивленно откинулась на стуле, пораженная не меньше, чем я. Наши глаза встретились, эту минуту я часто потом вспоминал. Она поднялась со своего стула и растерянно произнесла: "Валдо…"
Горячая радость залила мое лицо, подступили слезы, но я сдержался и только все смотрел и смотрел на Веру. Первый ее вопрос был:
- Где твои мама и папа?
Я чуть было не выпалил: "В бездне". Но удержался и тихо, опустив голову и глядя на ее босые ноги, ответил: