- Что все это значит? - тихо спросил я. Очевидно, Курт успел объяснить ей причину остановки,
и Вера ответила:
- Мы немного отдохнем.
Но сказала она это так взволнованно, раньше я такого за ней не замечал, видно, эта сумасшедшая езда доконала и ее. Ею овладело какое-то странное, похожее на восторг возбуждение. Оглядевшись вокруг, она сказала, блестя глазами:
- Как здесь прекрасно, правда?
Я окинул взглядом лес, луга и овраги, видневшуюся вдалеке, за лесом, крышу дома. Что тут прекрасного? Мы уже столько раз бывали в лесу и никогда не находили его восхитительным - во всяком случае, я ни разу такого не слышал.
- Да, - нехотя, со вздохом согласился я. Я-то надеялся, что мы мигом домчимся до Антверпена.
Пока мы разговаривали с Верой, Курт и Фрид расстелили большую плащ-палатку, похожую на ту, с которой мы не расставались, пока не пришлось бросить ее на берегу Лейе.
Впрочем, у Курта и Фрида плащ-палатка была намного больше нашей.
Они поманили нас.
- Идите сюда!
Мы подошли поближе.
- Zajt her nicht muude? - спросил Курт.
Мы не знали, что на это следует ответить, только робко и нерешительно глядели на него, а он повторил:
- Muude?
И, чтобы получше объяснить нам, что он имеет в виду, он уронил голову на грудь и высунул язык. Мы ничего не ответили, лишь осторожно кивнули. Фрид повелительно щелкнул пальцами, давая понять, что велит нам сесть на плащ-палатку рядом с ним. Вера все не решалась, и он с игривой грубостью притянул ее к себе.
- Komm her, meedchen aus flandern, komm her, auf mejnen sjoos, - продекламировал он своим низким голосом. Вера пыталась вырваться, барахталась и в конце концов свалилась на подстилку с задранной юбкой. Все загоготали. Один Хейн был занят тем, что стаскивал с ног сапоги и на всю эту возню не обращал никакого внимания. "Милый Хейн!" - подумал я. И хотя я смеялся вместе с остальными, мне было не по себе. Они считают Веру своей, им наплевать на то, что я знал ее гораздо раньше, чем все они, и что я собираюсь на ней жениться, чтобы она не постриглась в монахини. Они не имеют права так гнусно с ней обращаться!
Игра продолжалась, а я ошарашенно глядел на них. Смех немцев, какой-то натянутый, неестественный, стал мне противен. Так смеялся Какел, когда на Флире ловил девчонок и, прижав к дереву, загораживал им дорогу руками. Так смеется человек, у которого есть какие-то тайные намерения и он их уже не скрывает.
До чего мне были омерзительны эти немцы! Все, кроме Хейна. Я, не мигая, пристально глядел на блестящие, сносившиеся гвозди на подошвах его сапог, пока у меня из глаз не полились слезы - я словно чувствовал, что это лишь начало большого горя, которое мне предстоит пережить. Фрид и Курт вытащили свои фляжки и стали пить, рыгая и перебрасываясь какими-то словами, почти не разжимая рта, чтобы ни я, ни Вера их не поняли.
Нас они тоже заставили выпить. Поднесли ко рту фляжку и приказали: "Drink". Пришлось, чтобы отвязаться от них, сделать по нескольку глотков, а немцы все приговаривали: "Goed zo". Говорили они вроде бы по-фламандски, но произносили слова как-то необычно, на свой лад.
Питье, которое нас заставили проглотить, оказалось ужасной гадостью. Огнем обжигало рот. Голова у меня сразу закружилась, все поплыло. Открыв глаза, я как в тумане видел хохочущие одутловатые физиономии, судорожно открывавшиеся рты напоминали пасть хищной рыбы, глотающей воздух, а уши - точь-в-точь как жабры.
Я почувствовал, что меня переполняют отвага и удаль. Рыбьи головы! Они и в самом деле похожи на рыб! Щуки! Я пил и смеялся. Сам не знаю, чему я смеялся, просто было весело, и все. Одно словечко, которое я уловил из разговоров немцев, почему-то особенно запомнилось, и я бессмысленно повторял его как попугай, не зная, что оно означает: "Krieg… Krieg…"
Все вокруг застлало туманом. Лес то уходил назад, то вновь подступал вплотную. Голоса, в которых уже не было ничего человеческого, напоминали жужжанье майских жуков, которые обычно летают весенними вечерами. Я что-то сказал Вере, но она не ответила. Ну и пусть - видно, мои слова сейчас до нее не доходят. И все же девушка, которая собирается в монастырь, не должна позволять себя целовать. А Фрид целовал Веру. Притянул за волосы и чмокнул прямо в губы. Девушка из Фландрии… Рыбьи головы… Майские жуки… Все вокруг закружилось, я хотел было подняться и не смог. Я пинал ногами воздух, попадая в пустоту.
- Ну и ну! - произнес я вслух и услышал чье-то хихиканье.
Тело мое словно налилось свинцом, я упал навзничь. Сквозь туманную завесу увидел, как двое немцев подняли Веру на руки. Они громко икали - видно, были вдрызг пьяны. Но я никак не мог их распознать. Видел только серо-зеленые мундиры, болтающиеся сбоку на ремне штыки да черные сверкающие сапоги.
После недавней отчаянной смелости на меня вдруг накатила безысходная тоска. Я видел, как немцы унесли Веру в лес и исчезли за деревьями. Лес представлялся мне сумрачной зеленой часовней с белыми просветами меж стволов - похоже на высокие, отвесно стоящие свечи.
Что они собираются с ней сделать?
- Вера! - крикнул я, задыхаясь.
Чья-то рука сжала мое запястье, и сиплый голос произнес:
- Zai roehig, zie kommt bald tsoeruk…
Перед глазами маячило какое-то круглое медное пятно, мне хотелось убрать его прочь, и я отпихнул его рукой, почувствовав под ладонью что-то мягкое и теплое. Но пятно осталось на месте. Это было лицо. Лицо индейца.
- Вера… - стонал я. - Вера…
Что они собираются с ней сделать? Может, пошли молиться в часовню, в зеленую лесную часовню, ведь скоро наступит мир?
Мое тело становилось все тяжелее, земля подо мной прогнулась впадиной. В нее я и провалился, полетел в бесконечную глубину, куда не доносилось ни единого звука.
Глава 8
В конце длинного темного туннеля забрезжил свет. Я пошел быстрее, и манивший меня выход стал приближаться. Как удавалось мне так быстро передвигаться, оставалось загадкой, ведь у меня не было обеих ног - лишь короткие культяпки. Кто-то отрезал мне ноги, пока я, как мертвый, лежал под землей. Боли я не чувствовал и, наверное, теперь даже не обратил бы внимания на увечье, но знал, что со мной случилось именно это, потому что я не мог ходить как прежде и, даже выпрямившись во весь рост, без труда доставал до земли руками.
До конца туннеля я добрался гораздо быстрее, чем рассчитывал, и вновь увидел сияющий дневной свет. Он сплошным потоком заливал меня. Ослеплял. И ничего другого, кроме этого необычного слепящего марева, я не различал. Я почувствовал, что болен, свет проникал в глубину моего тела, жгучим пламенем пылал внутри, к горлу подступала тошнота.
- Мама, - простонал я.
Как всегда, когда у меня что-то болело, я звал маму. Папу я вспоминал, только если чего-то боялся. Но сейчас я ничего не боялся, просто был болен, болен оттого, что меня сжигал этот огонь, охвативший меня изнутри и снаружи, и ужасно кружилась голова. Однако мамы не было, и папы тоже, и я снова вспомнил лесной склон и ту страшную бомбежку. И тут сознание прояснилось, я снова все видел, все слышал и чувствовал. И помнил все, вплоть до того момента, когда провалился в бездну. Я понял, что все это мне померещилось: и культяпки вместо ног, и темный туннель. Глаза различили свет, который оказался вовсе не таким ослепительным. Я увидел песчаную дорогу, а по обеим сторонам - тенистую зелень деревьев и кустов. Я вглядывался в ее глубину, словно желая найти ответ на какой-то вопрос, но на какой именно - я не знал. Голова все еще мучительно кружилась, когда я поднялся с земли, и в тот же миг я узнал это место. В голове, тоненько прозвенев, задрожала металлическая пружинка. Да-да, я все вспомнил! Вера, немцы на мотоциклах, лес!..
Слабым голосом, нерешительно я позвал Веру. И этот возглас тихим шепотом подхватили раскачивающиеся деревья, передали его дальше, и чуть слышный отзвук растаял вдали. Сердце замерло от ужаса, когда я заметил, что исчезли и мотоциклы, и немцы со своей плащ-палаткой. Я не мог поверить собственным глазам, но все было именно так. Я осознал, что и в самом деле не чувствую ног - то ли их парализовало, то ли и в самом деле их отрезали.
Я замер в нерешительности, потом еще несколько раз громко выкрикнул имя Веры. Большая черная птица, противно каркая, слетела с верхушки дерева. Я проводил ее взглядом, чувствуя, как по всему телу прошла теплая тошнотворная волна. Больно защипало в горле, я отчаянно сопротивлялся, пытаясь справиться с дурнотой. Внутри все разрывалось на части.
Наконец тошнота и боль отступили, я увидел, что стою на коленях в низкой худосочной траве, где встревоженно суетятся коричневые муравьи. На лесной опушке было так тихо, что я не смел шевельнуться. Где-то очень далеко стреляли пушки.
Мысль о Вере, о том, что с ней, не покидала меня. Самое страшное, что могло с ней произойти, - немцы с медными, индейскими лицами усадили ее в коляску мотоцикла и увезли. Страшнее ничего не могло быть на свете. Это означало бы, что я остался один как перст, беспомощный, всеми покинутый. Некому больше меня защитить и помочь мне, некому меня успокоить. Никто не позаботится о том, где мне спать и что есть, никто не скажет, далеко ли еще до моего дома… Лучше бы я умер. Ведь все равно мне умирать от голода где-нибудь на дороге.
А что, если Вера осталась в лесу? Может быть, солдаты напоили ее, как меня, до бесчувствия и бросили в лесу? Я поднялся и побрел, пошатываясь, в глубину леса.
Я шел меж высоких папоротников, зеленые сумерки обступали меня со всех сторон, мне казалось, что это деревья источают ядовито-кислый запах, он пузырится в моем желудке и наполняет рот.
Дальше идти я не решался. Затаив дыхание, раздвинул густой кустарник. Хрустнула ветка, и какое-то насекомое свалилось мне на голову. Я сделал еще несколько робких шагов - и вдруг вздрогнул, услышав совсем рядом какой-то звук: тихий, сдержанный крик или стон. Я замер. Что делать? Но не могу же я в самом деле целую вечность стоять тут! И, поборов тревожное предчувствие, я осторожно, шаг за шагом, стал прокладывать себе дорогу в зарослях - именно оттуда доносился слабый, жалобный голос.
Прежде чем я успел сообразить что-либо, я увидел Веру. Вначале - только ее забинтованные ноги с черными, вымазанными землей пятками. Я шагнул вперед и наконец увидел ее всю: она лежала на боку, подогнув колени и полузакрыв глаза. Лицо бледное, меловое, словно прибрежные ракушки, на лбу пятна грязи.
Наконец-то я ее нашел, значит, немцы не увезли ее с собой. Я едва не засмеялся от радости. Я опустился возле Веры на колени. Она молчала и не шевелилась. Мне даже показалось, что она меня не замечает.
- Они и тебя напоили? - спросил я.
Зрачки Веры задрожали, и я с трудом разобрал:
- Лучше умереть…
Я удивленно посмотрел на нее. Смеется она надо мной, что ли?
- Тебе помочь?
Я протянул к ней руки, но она оттолкнула меня.
- Нет-нет. Не трогай меня.
Она прижимала руки к животу, как бы стараясь унять колики.
- Они меня тоже напоили. Но потом меня вырвало, и теперь все прошло.
Она не слушала меня, бескровные губы едва шевелились, и мне пришлось наклониться, чтобы услышать ее.
- Какая страшная боль… Она опять застонала.
- Они причинили тебе боль? - спросил я с удивлением.
Вера кивнула.
- Тебя били?
- Нет… - сказала она.
- Тогда что же? Вера закрыла глаза.
- Они… о господи, я не могу тебе этого рассказать. Глупая девчонка! Почему она не может сказать мне, что с ней случилось! Я бросил на нее сердитый взгляд из-под опущенных ресниц.
- Не сердись на меня, Валдо… - прошептала она. - Я… я, право же, не могу тебе всего сказать, это что-то очень скверное и… греховное.
Я все не мог взять в толк, что такого они могли сделать, чего она не могла мне рассказать. Скверное и греховное, сказала она… Даже не представляю, что бы это могло быть.
- Это что же, смертный грех? - спросил я, вспомнив ту сцену на вилле дяди Андреаса.
- Да…
Но мне этого объяснения показалось недостаточно. Совсем я запутался с этими смертными грехами. Досаднее всего то, что никто толком не знает, что это такое, потому и добраться до истины невозможно.
Я не стал настаивать, раз Вера не хочет говорить. Но, поскольку она упомянула про смертный грех, я догадался, что и она к этому как-то причастна. Нет, она не лжет. Раз здесь замешан смертный грех, значит, дело серьезное и щекотливое. А коли так, незачем на нее злиться. Меня охватила нежность, захотелось как-то помочь Вере, облегчить ее страдания, снова увидеть ее здоровой. Я вынул из кармана носовой платок и, послюнив, стер грязь с ее лба.
Боли, видно, возобновились. Вера с душераздирающим стоном медленно поворачивала голову из стороны в сторону. Лицо - словно из белого, неглазурованного фарфора. Я испугался, что сейчас она умрет у меня на глазах. Раньше мне и в голову не приходило, что такое возможно. Ну а что, если все же это случится, что тогда? Я спрятал носовой платок и застыл подле нее, молчаливый и неподвижный, совершенно убитый. Я умирал от страха, я боялся даже взглянуть на нее, словно мой взгляд мог причинить ей новую боль. Если она умрет, пусть и я умру вместе с ней.
Наконец она стала понемногу успокаиваться. Открыв глаза, попыталась улыбнуться.
- Ты действительно не можешь подняться? - спросил я. - Нельзя же все время здесь лежать…
- Пойди позови кого-нибудь, - властно приказала она.
Я нерешительно поднялся. Бросив ей на прощанье беспомощный и растерянный взгляд и еще не зная, что предпринять, я вышел из лесу.
Дорогу перебежал как заяц. Ноги увязали в рыхлом песке, я то и дело спотыкался и один раз даже упал, но тут же вскочил на ноги. Смерть гналась за мной по пятам - не та ужасная смерть на войне, когда человек падает замертво - с разорванным ртом и залитым кровью лицом, - она была мне так хорошо знакома, а другая - подлая, предательская, с лицемерно улыбающимися глазами, та, что с молниеносной быстротой внезапно настигает беззащитного человека. Я ее видел только что, она притаилась в лесу, спряталась в гуще зеленых папоротниковых вееров и настороженно поджидает Веру! А теперь вот гонится и за мной, чтобы схватить меня, помешать позвать людей на помощь, ведь со взрослыми ей не справиться, они чуют ее издалека, все о ней знают и умеют ее обойти.
Не переводя дыхания, я добрался до асфальта, на котором солнце дрожало лужицами света. Я пропустил немецкий тыловой обоз. Огромные, доверху нагруженные грузовики с воем проносились мимо, обдавая меня волной прохлады. Я терпеливо ждал, пока они проедут, не было никакого желания звать на помощь этих негодяев в серо-зеленых мундирах. Я ненавидел их за то зло, что они причинили Вере, не хватало слов сказать, как я их ненавидел! И проклинал - не только за то, что они напали на нашу страну и были нашими врагами, начавшими эту ужасную войну (хотя что мне теперь эта война!), но больше всего за то, что они отняли у меня маму и папу, а потом, словно этого оказалось мало, растерзали Веру.
Наконец колонна скрылась из виду, и меня снова охватило мучительное беспокойство и нетерпение. Я напряженно всматривался в терявшуюся вдали серую ленту шоссе, которую изредка пересекали темные полосы - по-видимому, тени от деревьев.
Наконец вдалеке показалось какое-то странное сооружение, похожее на беседку. Беседка на колесах - возможно ли такое? Я о подобном еще никогда не слыхал. Впрочем, отсюда я ничего не мог как следует разглядеть, беседка была еще очень далеко и приближалась невероятно медленно.
Я ждал. Время тянулось бесконечно. И тогда я решил пойти навстречу. Расстояние между мной и странной повозкой уменьшалось, и наконец я увидел, что это просто-напросто фургон, который тащит старая, изнуренная кляча. Я остановился. Первое, что пришло мне в голову: это цыгане. Я слышал, как люди рассказывали, что они воры, похитители детей, отчаянные забияки, готовые, чуть что, пустить в ход ножи, и вообще бандиты, которые ни перед чем не остановятся.
Я хотел было повернуться и бежать, но было поздно: повозка уже поравнялась со мной и сидевший на козлах мужчина заметил меня. На нем была шафранового цвета рубашка с распахнутым воротом, а руки и шея - коричневые, прямо дубленые. Однако ни всей своей полной безмятежного покоя внешностью, ни коротко подстриженными волосами он не походил на цыгана. Может быть, это бродячие артисты, которые обычно дают представления на масленицу? И я решился.
- Менеер, - умоляюще воскликнул я, подняв руку. Кофейно-коричневые руки натянули вожжи, и лошадь остановилась. Прежде чем я успел выговорить хоть слово, мужчина слегка наклонился ко мне и кивнул в знак приглашения:
- Давай, малыш, подымайся сюда.
Он, видимо, подумал, что я хочу прокатиться, но я решительно затряс головой и сбивчиво объяснил, что случилось. Я рассказал ему, что в лесу лежит девочка - я указал рукой, - она очень больна и наверняка умрет, если никто ей не поможет. Я был возбужден, испуган и нетерпеливо, с безнадежной настойчивостью повторял одно и то же, боясь, что мужчина откажется:
- Ну, пожалуйста… Правда, пойдемте, пожалуйста…
Мужчина неторопливо расспросил, как Вера очутилась в лесу и что, собственно, с ней произошло. Я бессвязно рассказал о немцах на мотоциклах, которые взяли нас с собой, а потом напоили допьяна. Что они сделали с Верой, я объяснить не мог, потому что и сам толком не знал, да это оказалось и не нужно, мужчина и без того все понял. Его лицо напряглось, и сквозь стиснутые зубы он пробормотал ругательство, которое я услышал несколько дней назад вблизи лесного склона между Поперинге и Мененом: "Грязные свиньи". Он не кричал, он, сдерживая бешенство, прошипел его, скрипнув зубами.
Значит, и он тоже ненавидит немцев и, так же как я, возмущен тем, что натворили эти кровопийцы. Мужчина крикнул, просунув голову в фургон:
- Юл!
Оттуда показался пожилой человек в фланелевых брюках и тонкой фуфайке, какие носят палубные матросы на больших судах. Наверно, он и в самом деле служил когда-то на флоте - на руке у него был вытатуирован голубой якорь. А еще у него были смешные брови - нарисованные кисточкой рыжеватые полукружья, совсем как у клоуна.
Мужчина в желтой рубашке рассказал Юлу, о чем идет речь, повторил мой рассказ, только более отчетливо и внятно, а под конец сказал:
- Пойди с мальчиком, я вас здесь обожду.
- Пошли! - Юл быстро и ловко выпрыгнул из фургона с таким видом, точно радовался, что наконец-то и для него нашлось дело.