Так называемая личная жизнь (Из записок Лопатина) - Константин Симонов 13 стр.


Эта уверенность и толкнула его на откровенность.

– Вообще-то, конечно, в гражданскую, – сказал он, – в головах было еще молодо-зелено… Считали, что мировая революция вот-вот будет! И мадьяры, и австрийцы были в интернациональных батальонах, и финны… У нас, в запасном полку, Миккелайнен начштаба был, его потом посадили – оказался шпион. Думали – интернационал до гроба, а где теперь эти австрийцы, и мадьяры, и финны? Все против нас воюют! Вот тебе и мировая революция! Это хорошо, что в газете "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" сняли. "Смерть немецким оккупантам!" – и все, и точка, и больше ничего не надо. Ясно и понятно! Я рад был, когда прочел!

Левашов, в противоположность Бастрюкову, не был рад, когда увидел, что над заголовком армейской газеты исчезли привычные с детства слова: "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" Грозные слова: "Смерть немецким оккупантам!" – пришлись ему по душе, но он тут же подумал – неужели нельзя было, написав их с одной стороны, с другой поставить по-прежнему – "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!"? Ему казалось, что это вполне можно было сделать. Он даже тогда вгорячах поделился своими мыслями с Мурадовым, но Мурадов отрезал, что, может, он и прав, но их дело солдатское – воевать, а не рассуждать о заголовках.

Но сейчас об этом заговорил сам Бастрюков, и заговорил так, что Левашов понял: да, есть люди, которые считают, что раз на газетах не пишут "Пролетарии всех стран…", то для них теперь все проще пареной репы! Они рады не думать надо всем тем, над чем бьется он, Левашов: как же так – были Тельман, юнгштурм, Ротфронт, Германская компартия – и вдруг сто семьдесят дивизий фашистов! И человек, который не хотел ни о чем этом думать, сидел перед ним и был комиссаром его дивизии!

– А как же вы теперь думаете насчет мировой революции, товарищ полковой комиссар? – до крайности взволнованный собственными мыслями, спросил Левашов.

– А я об ней не думаю, – отрезал Бастрюков. – Фашисты почему сильно воюют? Они не думают, они знают одно – бей, и все! А у нас какое было воспитание? Это – можно! То – нельзя! Да как же все так случилось? Да почему ж этому в Германии рабочий класс не помешал?.. Вот и проудивлялись, пока треть России не отдали! А по-моему, будь у нас поменьше этого интернационализма раньше – позлей воевали бы теперь! Тем более что время само показало, как иностранец – так через одного, хоть и с партбилетом, а шпион!

У Левашова даже подкатил комок к горлу от этих слов. У него не исчезло и, наверное, никогда не исчезнет удивление – как же это все получилось, как Германия стала фашистской? Но он никогда не боялся фашистов и не боится их сейчас; он убивал их, и будет убивать, и, пока жив, никуда не уйдет с передовой. Но он так же твердо был уверен, что Бастрюков, которого не мучили никакие такие мысли и который считал, что мы будем сильней воевать без этих мыслей, что этот самый Бастрюков боялся и боится фашистов и употребляет и будет употреблять всю свою изворотливость, чтобы продержаться всю войну подальше от передовой.

"Нет, врешь, – подумал Левашов, задетый за то самое святое в своих чувствах, из-за чего он считал себя коммунистом и был им на самом деле. – Врешь, меня-то правильно воспитали, хоть ты и говоришь, что я отдал треть России, а вот тебя…"

– Так как же все-таки с мировой революцией, товарищ полковой комиссар? – все еще борясь с собой, с угрожающим спокойствием спросил он. – Будет она когда-нибудь, по-вашему, или не будет?

– А пес с ней, потом разберемся… – не заметив его состояния, с хмельным упорством ответил Бастрюков.

И тут все, о чем, с трудом сдерживая себя до сих пор, помнил Левашов и в дороге и здесь, разом выскочило у него из головы.

– Какой же вы после этого полковой комиссар? – бешено прошептал он в лицо Бастрюкову.

– Ты чего, ты чего, – отстранился испуганный его страшным лицом Бастрюков, – напился, с ума сошел…

– Я – не вы… Со стакана не хмелею. А вот вы… Интересно бы на вас посмотреть, если б вы в плен к фашистам попали, как бы вы там заговорили? Может, и на Россию без большевиков согласились, раз вам – пес с ней, с мировой революцией?

– Говори, да не заговаривайся! – поднялся Бастрюков. – Встать!

Но Левашов уже стоял на ногах.

– Вы меня вне службы позвали, на откровенность? – по-прежнему не повышая голоса, сказал он. – Так вот вам на откровенность: паникер вы и сволочь, а не комиссар. И когда-нибудь вам это в послужной список так и впишут – уволить, как сволочь!

Левашов надвинул на лоб фуражку и вылетел из комнаты, прежде чем вконец опешивший Бастрюков успел что-нибудь ответить.

Ординарец в сенях спал как ни в чем не бывало. Левашов схватил с гвоздя шинель и оказался на улице. Он выскочил, не думая, как ему быть дальше, но, увидев у крыльца "эмку" и дремавшего в ней шофера, мгновенно решился: семь бед – один ответ!

– Поехали! – беря себя в руки, спокойно сказал он шоферу. – Полковой комиссар приказал вам съездить со мной в Одессу.

Когда Левашов выскочил из комнаты, Бастрюков хотел крикнуть, задержать его, вообще сделать что-то – он еще сам не знал что, но и голос и силы отказали ему. За окном зафырчал мотор, и Бастрюков услышал, как отъехала машина.

– Сиротин!.. – заорал он, только в эту секунду наконец освободившись от оцепенения. – Сиротин!

В дверях появился ординарец. Он испуганно смотрел в перекошенное лицо Бастрюкова.

– Где вы были?

– Здесь, в той комнате, вздремнул немножко, товарищ полковой комиссар.

Бастрюков окинул взглядом ординарца, увидел красную полосу на его щеке и понял, что тот говорит правду, – он спал и ничего не слышал. Посмотрев на стол с пустой водочной бутылкой и остатками ужина, потом еще раз на ординарца и поняв всю абсолютную невозможность без вреда для себя официально донести о случившемся, Бастрюков подумал о Левашове с тяжелой беспощадной ненавистью и, вытащив из кармана платок, вытер холодный пот.

18

Всю дорогу до госпиталя Левашов торопил шофера. Удовлетворение от того, что он врезал Бастрюкову правду-матку, сменилось досадой: с кем поделишься этим и кто тебе поверит? Ты ведь и сам еле поверил, своим ушам! Только открой рот – и Бастрюков отопрется и вывернет все наизнанку, и еще тебя же затаскает по комиссиям. Нет, он не доставит Бастрюкову такого удовольствия.

А Бастрюков? Если Бастрюков сейчас же, сгоряча, не поедет жаловаться начальству, то, остыв, не сделает этого. Правды он не скажет, – не может, но, даже если переврет все вкривь и вкось, все равно останется неприятная для него двусмысленность: пригласил, выпили, поскандалил с подчиненным, и вдобавок все это вне службы, с глазу на глаз… Другое дело, что Бастрюков завтра же начнет мстить. Ну что ж, сам знал, на что шел – жизнь теперь будет лютая. А впрочем, война может все списать за одну минуту, был Левашов – и нет его! Против обыкновения вдруг допустив мысль о возможности собственной смерти, Левашов с двойным ожесточением подумал о Бастрюкове: "Как же так – меня не будет, а он будет? И после войны будет?"

– Нет, врешь, не умру! – яростно прошептал он, как будто Бастрюков хотел и дожидался его смерти.

Городские улицы были пусты и черны. В порту горело, в небе вспыхивали разрывы зенитных снарядов. В Одессе было тревожно, как во всяком ночном городе, над которым кружат чужие самолеты.

Подъехав к госпиталю, Левашов вылез из машины и саданул кулаком в закрытые железные ворота.

В приемном покое все спали. Дежурная сестра спала, положив одну руку под щеку, а другую на телефон так, словно заснула, не успев снять трубку. На кушетке, накрытой рваной, нечистой клеенкой, спал дежурный врач. Один сапог у него был сброшен на пол, а другой не снят. "Видно, сил у бедного не хватило", – сочувственно подумал Левашов о враче, но подошел и растолкал его.

– Чего вам? – сонно откидывая голову к стене, спросил врач, глядя припухшими глазами на стоявшего перед ним батальонного комиссара в сдвинутой на затылок грязной фуражке.

– Два небольших осколочка вынуть надо, – дотрагиваясь до вылезавшего из-под обшлага гимнастерки бинта, сказал Левашов. – Но это потом. Дайте мне сведения, в каких у вас палатах находятся полковник Мурадов, капитан Ковтун и, возможно, интендант второго ранга Лопатин, – добавил он, вспомнив, что Лопатина с его хотя и легким, но лицевым ранением тоже могли переправить сюда из медсанбата. – Хочу их навестить.

– Время неподходящее, товарищ батальонный комиссар. Ночь. Госпиталь спит.

– А нам по утрам нельзя сюда, товарищ военврач третьего ранга. Мы по утрам воюем. Так что будьте добры проводить меня к ним.

– Добрым-то я, возможно, и буду, – вставая наконец на ноги, сказал врач. – Только вот вопрос: не отправлены ли они на эсминец. Триста душ отгрузили. Видите, с ног сбились, спим на дежурстве. Марья Петровна, а Марья Петровна! – Врач снял руку медсестры с телефона, и рычажок звякнул. Медсестра проснулась не от его слов и прикосновения, а от этого звукам – Где регистрационная книга? Поживей просыпайтесь. Видите, человек ждет.

Сестра вздохнула, протерла глаза и выдвинула ящик стела, в котором лежала большая регистрационная книга.

– Сейчас посмотрим, где они, ваши, – сказал врач, перегибаясь через плечо сестры и перелистывая книгу. – А, б, в, г, д…

– Первым Ковтуна смотрите, – сказал Левашов. – Он на "к" – Ковтун.

Военврач продолжал перелистывать книгу.

– Карпов, Кавтарадзе… – под нос бормотал он. – Колоколов, Корниенко… Вот – Ковтун! Выбыл, отгрузили. Ковтун – плечевое, пулевое. Ваш?

– Наш.

– Отгрузили. Кто дальше? Муратов?

– Мурадов, – поправил Левашов.

– Все равно на "м", – сказал врач и опять начал перелистывать книгу. – Полковник Мурадов. Ранение в область кишечника. Ваш?

– Мой, – сказал Левашов.

– Тоже отправлен. Этого помню. Тяжелый. Кто еще?

– Переверните обратно на один лист, – сказал Левашов, – на "л" посмотрите. Лопатин.

Лопатина в книге не было.

– Когда отвалит эсминец?

– А это уж нам неведомо, – сказал врач. – Мы отгрузили – и все! А когда отплытие? – Он пожал плечами. – Это и говорить не положено. Этим немцы интересуются!

– А это точно, что вы их обоих отправили? – строго спросил Левашов.

– Вы что, смеетесь? – обиженно сказал врач. – Будите людей, вам по-человечески объясняют, а вы начинаете дурака валять! Вы что, выпили, что ли?

– Я не выпил, – вдруг обидясь, крикнул Левашов: у себя в полку за все эти тяжкие сутки он не взял в рот ни глотка, а про выпитый у Бастрюкова стакан забыл, словно его и не было. – Я не выпил. Я в бою был. Устал. Соображаю плохо. Почему вы смеете говорить мне, что я выпил?

– Не шумите, – примирительно, но твердо сказал врач. – У вас нервы, у нас нервы. Вы их на немцев и румын расходуйте, а на меня нечего! Сказал, что отправил ваших товарищей, значит, отправил.

– Извиняюсь, – Левашов показал на стоявший на подоконнике графин. – Вода?

– Вода.

Левашов налил из графина стакан мутной теплой воды и жадно выпил ее.

– Спасибо, – сказал он, вытирая рукой губы. – Поехал.

– А как же осколки? – окликнул его военврач, когда он был уже в дверях.

– Осколки? – переспросил Левашов. Он и забыл про свои осколки. – Из порта обратно заеду.

На стоявшем у пирса эсминце поспешно заканчивались приготовления к отплытию. Чтобы уменьшить опасность бомбежек, надо было затемно пройти Тендерову косу и попасть в зону прикрытия своих истребителей. Раненые были погружены, но к пирсу все подъезжали и подъезжали новые грузовики с ящиками: по приказу Военного совета из Одессы эвакуировали музейные ценности.

У двух трапов стояли моряки с винтовками. Они не пропускали на эсминец ни одного человека. Бойцы и гражданские разгружали и складывали ящики у трапов, а на эсминец их таскала команда.

Посмотрев на строгих морячков, стоявших с винтовками по обеим сторонам трапов, Левашов понял, что тут не проскочишь, и стал высматривать какое-нибудь морское начальство.

– Калюжный, Калюжный, не прохлаждайся! Этот ящик краном надо брать. Кран давай! – кричал, стоя в двадцати шагах от Левашова, спиной к нему, короткий, плотный морячок-командир, в куцем кительке и с пистолетом на длинных морских ремнях, при каждом движении хлопавшим его по толстой ляжке.

– Слушайте, товарищ морской бог, – сказал Левашов, подходя к нему сзади. – Как бы попасть на вашу посудину?

Морячок повернулся и, вздернув голову, выставил навстречу Левашову богатырский орлиный нос. Он явно собирался выругаться, но вместо этого расплылся в улыбке и, протянув Левашову коротенькую руку, воскликнул: "Федя!" – с таким выражением, словно только и ждал встретить Левашова, именно сейчас и здесь, в Одесском порту, около своего эсминца. Это был Гришка Кариофили, керченский грек, земляк Левашова, а потом его однокашник по военно-политическому училищу. Они не виделись семь лет.

– Ты чего здесь делаешь, Гришка? – спросил Левашов.

– Комиссарю на этом красавце, – сказал Кариофили. – А ты?

– С утра был комиссаром полка.

– А теперь чего?

– А теперь хочу драпануть вместе с тобой из Одессы. Возьмешь?

– А если серьезно?

– Приехал попрощаться, ты сегодня за один рейс двух моих бывших командиров полка увозишь.

– Двух сразу? – спросил Кариофили. – Слыхал, что у вас туго, но не думал, что так!

– А ты съезди на передовую, погляди. С воды не все видать! – сказал Левашов.

– Сахаров! – крикнул Кариофили стоявшему у трапа моряку. Он за время погрузки отвык говорить и только кричал. – Проводите батальонного комиссара в кают-компанию. Учти, через десять минут отвалим! – крикнул Кариофили Левашову, когда тот поднимался по трапу. – А то и правда в дезертиры попадешь!

В кают-компании эсминца на диванах и на матрацах, разложенных по всему полу, и даже на длинном столе лежали раненые командиры. Когда Левашов вошел, врач в морской форме, согнувшись над лежавшим на тюфяке у самых дверей раненым, впрыскивал ему что-то в бессильную, неподвижную руку. В кают-компании стоял запах ксероформа.

Осторожно пробираясь между матрацами, Левашов наконец нашел Ковтуна. Ковтун лежал в углу кают-компании и смотрел в одну точку перед собой, не обращая внимания на окружающее.

Он не сразу заметил Левашова, а узнав его, хотя и обрадовался, но уже посторонней, вялой радостью человека, которого пришли навестить из другого, надолго отрезанного мира.

– Как дела? – спросил Левашов. – Живой еще?

– Живой, – сказал Ковтун. – Мне бы только эту чертову воду переплыть. Лежу и думаю: разбомбят на воде, и уйдешь вниз, как гиря. Плавать не умею, боюсь – и все тут. Если б хоть боли мучили – воткнули бы, как другим, шприц, и проспал до Севастополя.

– А ты скажи, что болит, – посоветовал Левашов. – Где Мурадов, не знаешь?

– Не видал, – сказал Ковтун. – Мы теперь – дрова, куда положили, там и лежим.

– Я к тебе еще зайду, – сказал Левашов. – Пойду его поищу.

Пройдя мимо остальных раненых и убедившись, что в кают-компании Мурадова нет, Левашов вернулся к дверям. Врач в морской форме распоряжался выносом того, кому он пять минут назад делал укол. Раненый, не приходя в сознание, умер; два краснофлотца поднимали мертвеца.

– Не скажете, товарищ военврач, где у вас тут полковник Мурадов? У него тяжелое, в живот, – добавил Левашов, понимая, что это стало теперь главным отличительным признаком полковника Мурадова.

– Двое самых тяжелых в каюте первого помощника. Налево первая.

"Плохо дело", – подумал Левашов.

В каюте на койке и на диване лежали раненые. У стола, повернувшись на винтовом кресле лицом к двери, спал санитар в халате поверх общевойсковой формы.

"Наверное, взад и вперед плавает, сопровождает", – подумал о нем Левашов и узнал лежавшего на койке Мурадова.

Мурадов был в жару и без памяти. Его башкирское, скуластое лицо похудело, заострилось, глаза были зажмурены, а изо рта вырывалось клокотанье вперемежку с обрывками непонятных слов.

Мурадов, от которого Левашов никогда не слышал ни слова на его родном языке, в беспамятстве бредил по-башкирски.

Странное чувство испытывал Левашов, стоя над бредившим Мурадовым. Он оставил полк, поднял на ноги госпиталь, проник на эсминец и вот, стоя над этим человеком, ради которого добирался сюда, ничего не мог ни сказать ему, ни спросить у него.

Так он стоял над Мурадовым молча минуту, две и наконец, не зная, как сделать то, ради чего ехал сюда, – как проститься с ним, нерешительно положил свою руку на бессильно лежавшую на простыне большую, потную, горячую ладонь Мурадова. И вдруг пальцы Мурадова дрогнули, его рука, словно сведенная судорогой, сжала руку Левашова с такой силой, что Левашов чуть не вскрикнул, и лишь через минуту, когда пальцы Мурадова ослабели, с трудом высвободил руку.

Таким было их последнее рукопожатие, о котором Левашов еще долго помнил потом, – не просто держал в памяти, а помнил рукою, кожею пальцев.

Ковтун терпеливо ждал возвращения Левашова и думал о том, что едва ли в Крыму дислоцируется сейчас много тыловых госпиталей. Наверно, раненых перегрузят в Севастополе с эсминца на транспорт и опять по воде отправят в Новороссийск или Туапсе.

Жена, эвакуированная в Сочи, писала ему, что там теперь кругом во всех санаториях госпитали.

"Возможно, там и увидимся", – думал Ковтун с надеждой и тревогой.

Левашов вошел тихий, потерянный, не похожий на себя.

– Нашел Мурадова? – спросил Ковтун.

– Нашел, – Левашов безнадежно мотнул головой. В глазах его стояли слезы. – Ладно, – сказал он и пожал здоровую руку Ковтуна. – Прощай, командир полка.

На борту, у трапа, держа на ладони карманные часы и сердито поглядывая на них, стоял Гришка Кариофили.

– Отчаливаешь? – спросил Левашов.

– Сейчас отвалим. С этими армейцами каши не сваришь. Все погрузили, так нет, позвонили на пирс, должны перекинуть в Севастополь двух пленных – румынского полковника и немца-артиллериста.

– Немец наш, – сказал Левашов. – Этого немца мы взяли сегодня.

– Штаб флота ими интересуется, – сказал Кариофили. – А по мне – на черта они сдались! Сунул бы их головой в воду – и все! Если затемно Тендерову не пройдем – начнется обедня! – Он посмотрел на небо и снова на часы. – Слушай, – тихо сказал он, отведя Левашова в сторону от трапа, – хреновые новости. Немецкое радио вторые сутки травит, что они к Вязьме прорвались.

– К Вязьме? – пораженно переспросил Левашов. – К какой Вязьме?

– Одна Вязьма – под Москвой.

– Врут, – сказал Левашов, хотя сердце у него похолодело.

Четверо матросов подвели к трапу двух людей с мешками на головах. Они сослепу неуверенно нащупывали доски, и Левашов заметил, как у обоих дрожат ноги.

– Все, – сказал Кариофили, когда пленные прошли мимо них. – Отдаем концы. Иди. А то прыгать придется!

Матросы уже взялись за трап. Левашов сбежал и, повернувшись, остановился на пирсе. Борт эсминца пополз мимо него.

Все мысли, которые только что владели Левашовым, – что вот отойдет эсминец и на нем навсегда уплывут из Одессы два его бывших командира полка, что Ковтун выздоровеет, а Мурадов, скорей всего, умрет, что Ефимов уходит на армию, а Бастрюков остается в дивизии и что вообще больно уж каторжными для него, Левашова, оказались последние сутки, – все эти мысли отвалились в сторону, и вместо них возникло одно страшное слово, "Вязьма".

Назад Дальше