– Да я не ночевать, – сказал он, – на что мне ваш дом. Идите-ка сюда!
Женщина не тронулась с места.
– А что вам надобно? – спросила она с опаской, вглядываясь в посетителя.
– Откройте, я сказал! – взорвался Дежнев неожиданно для самого себя. – А то расшибу к чертовой матери!
Он и в самом деле грохнул в калитку сапогом – она распахнулась, жалобно звякнув отскочившей щеколдой. Хозяйка уже бежала от крыльца.
– Давно здесь живете? – спросил Дежнев, ступив ей навстречу.
– Давно, давно, – женщина закивала, – почитай, с самой коллективизации, и при немцах тут страдали – горя сколько от иродов натерпелись, это не приведи Господь, если б не вы, освободители наши...
В голосе ее снова появились плаксивые нотки, капитан почему-то почувствовал к ней острую неприязнь.
– Ладно вам, – сказал он, – это меня не интересует, насчет страданий газетчикам будете рассказывать. Земцевых вы знали – вон напротив, в шестнадцатом?
– Знала, товарищ командир, знала, как же, оченно даже хорошо знала, – хозяйка теперь чуть ли не кланялась. – И Галину Николаевну знала – культурная такая была дама, самостоятельная, – и Людочку ихнюю, обеих знала, а как же...
– Где они сейчас?
– Так ведь Галина-то Николаевна эвакуировалась, аккурат как немец бомбить стал. А Людочку бедную угнали в Германию вскорости, сразу после Ноябрьских.
– Еще жил там кто-нибудь?
– А как же, товарищ командир! Главная ихняя переводчица жила, Татьяной звали. Ой, до чего ж вредная девка – прямо сказать – потаскуха, служила у них – гордая такая, нос кверху, идет это по улице и не посмотрит, слова не скажет, будто не люди вокруг. А ведь сама с кем только не путалась, то у ей один, то другой, и хлопец этот блондинистый тоже, небось, неспроста...
– Да ты что, – бешеным шепотом сказал Дежнев, когда прошел первый мгновенный шок и его губы снова обрели способность выговаривать слова, – ты что мне врешь, старая дура, ты соображаешь, что говоришь?!
Он схватил ее за плечо и тряхнул так, что она подвизгнула.
– Да истинная же правда, товарищ командир! – завопила она истошно. – Ну хоть кого спросите по соседям – вся улица ее знала, так немецкой подстилкой и называли – провалиться мне, вот те истинный крест! Она ведь сперва в магазине работала, в комиссионке, одежей они тут с одним торговали – ну, известно, народ голодный сидел, так они, значит, и пользовались, наживались на чужой беде. А после в гестапу пошла служить, уж и одеваться стала по-модному, а немцы к ей на машинах так и шастали, так и шастали – и военные, и в гражданском, один по-русски чисто так говорил, и не скажешь, что из фашистов! Она на машине и уехала – черная такая машина, вся сплошь лаковая, – немец на улице поджидал, она после выходит с чемоданчиком, как принцесса, он еще дверку за ей прикрыл да подергал. Так и укатила, больше ее, срамницу, и не видали! Люди говорили, с самим гебиц-комиссаром жила...
До сих пор он почему-то слушал, не прерывая, потом долго не мог понять – что заставило его тогда выслушивать все эти гнусности, не мог же он поверить хотя бы сотой доле – или все-таки было, мелькнуло сомнение хотя бы тенью? – а вдруг... да нет, нет, не было этого, просто второй волной снова ударил по нему тот же болевой шок, словно отключив способность осмыслить и понять до конца; но это сразу прошло – он понял, ужаснулся: "Как же я позволяю – такое – о ней?"
– Брешешь, сволочь! – бешено крикнул капитан. – Я вот тебя сейчас – как собаку!!
Хозяйка, вырываясь, закричала дурным голосом. Хлопнула дверь, забухали с крыльца сапоги. На Дежнева навалились сзади, он вывернулся, потеряв шапку, снова очутился в тисках. "Тише, тише, браток, – уговаривал кто-то, заломив его локти за спину и дыша водочным перегаром в самое ухо, – ну чего шухер поднял..."
– Пус-с-сти, – хрипел Дежнев, шатаясь под тяжестью навалившихся на него, и пытался дотянуться до пистолета. – Пусти, говорю, я ее сейчас, фашистскую гадину...
– Да бросьте, товарищ капитан, охота вам под трибунал из-за всякого дерьма! Не связывайтесь, тут есть кому фрицевскими прихвостнями заняться, разберутся со всеми...
– Да сыночки! Да милые же! – вопила баба. – Да что ж это делается, что ж он напраслину на меня, я ж ему про переводчицу ихнюю рассказала – вон напротив жила, кто ж ее не знал! – а он меня ж теперь фашисткой и обзывает! Да что ж это, родненькие!
– А ну, цыть! – прикрикнул кто-то. – Расшумелась тут, старая зараза!
Хозяйка крысой шмыгнула в дом. Бойцы отпустили Дежнева, расступились, кто-то поднял его ушанку и отряхнул от снега. Он нахлобучил шапку, стоял ни на кого не глядя, загнанно дыша.
– Спасибо, ребята, – сказал он тихо и пошел к калитке. Потом обернулся: – Бабу-то не трогайте, я про нее ничего не знаю... Дура какая-то малахольная, язык без костей, вот и психанул...
На углу остановился, опять закурил, стал жадно затягиваться, не ощущая вкуса. Зайти еще к кому-то здесь по соседству – зачем? Чтобы еще раз услышать то же самое? Это проклятое бабье если уж кого ославит... Что Таня работала у немцев – это, наверное, факт, такого не придумаешь, если не было. Именно этого он и боялся – давно уже, с той встречи с Николаевым в позапрошлом году, в Москве, когда генерал рассказал ему о дошедших из Энска новостях о каком-то комсомольском подполье; он ведь тогда сразу – как только узнал, что Кривошеин оставлен по заданию, – сразу понял, что Лешка втянет и Таню, не останется она в стороне... Но где она могла работать, неужели и в самом деле хватило ума сунуть ее прямо в гестапо, или это уже домысел? Он понимал, что едва ли сумеет выяснить все сегодня или завтра (срок командировки был двое суток, больше он здесь задерживаться не мог), но в то же время и уехать, не узнавши всего, было немыслимо, он не представлял себе – жить дальше, не зная о сегодняшней Тане ничего, кроме услышанного только что...
Но у кого узнавать, к кому идти прежде всего – к Глушко? Замостная слободка черт те где, это через весь город бежать, может, есть кто поближе? К Женьке Косыгину? Этот жил в центре, там все разбито. Или к Улагаю? Сашки Лихтенфельда наверняка нет, Дежнев еще в сорок первом слышал, что всех немцев выселили в Среднюю Азию. Если успели, конечно. Были еще девчата – Полещук, Лисиченко, но их адресов он не знал, никогда не интересовался...
Он решил идти к Глушко, уж Володька-то – если в городе – должен знать все точно, но по пути вспомнил вдруг, что гораздо ближе, где-то возле "Ударника", живет Сергей Митрофанович – ну точно, на Карла Либкнехта, он еще один раз книги из школы помогал ему нести!
Номера дома он не помнил, но узнал его сразу – старый трехэтажный дом с башенкой на углу, стоит, как и стоял, только еще более облупленный, да стекла во многих окнах забиты фанеркой. Дежнев без труда отыскал и квартиру, постучал. Долго не открывали, он уже стал бояться, что и здесь никого не найдет, потом наконец послышались за дверью шаги, женский немолодой голос спросил, кто там, он ответил, что к Свиридовым. Дверь не сразу открылась. Сестру Сергея Митрофановича Дежнев узнал сразу, хотя видел ее раньше всего два-три раза.
– Здравствуйте, – сказал он, – вы меня не помните, наверное, я ученик Сергея Митрофановича – Дежнев Сергей, из десятого-Б, последний выпуск, я был у вас тут один раз...
– Дежнев, – повторила она, – Дежнев, что-то знакомое... Ах, ну конечно же! Дежнев, конечно, брат называл мне вашу фамилию совсем недавно...
– Так Сергей Митрофанович в городе? – спросил он с облегчением.
– В городе, да... Вы проходите, сейчас я вам все объясню. Сюда вот, пожалуйста... и не раздевайтесь, у меня холодно...
Следом за Свиридовой (он не мог вспомнить, как ее зовут, а спросить было неловко) он вошел в ободранную комнату с какой-то нищенской обстановкой – закопченная кастрюлька на покрытом рваной клеенкой столе, фанерный кособокий шифоньер, потолок с обвалившейся штукатуркой, в косой штриховке дранок.
– Дело в том, что брата арестовали на прошлой неделе, – сказала Свиридова, придвигая ему стул. – Садитесь, прошу вас...
– Как арестовали? – спросил Дежнев оторопело. – Наши? За что?
Свиридова пожала плечами.
– Как будто обязательно надо "за что". Но тут хоть была зацепка – он ведь преподавал в немецкой школе... Да, вы не в курсе, конечно. Немцы здесь в позапрошлом году, осенью, открыли несколько начальных школ; они, правда, не проработали и до середины третьей четверти, но так или иначе... Я ему говорила: зачем тебе это, но вы ведь знали его, он умел быть упрямым... Считал, что лучше свой учитель, чем какой-нибудь немец из колонистов или вообще неизвестно кто. Ну, и надо ведь было на что-то жить, об этом тоже не следует забывать, а работы в городе практически не было... Кто помоложе и посильнее, те как-то устраивались, а что мог брат? Мы к тому времени распродали уже все, что имело хоть какую-то ценность в такое время, остались только его книги – на них просто не было спроса, – да и то, как "остались"? – половину сожгли... Впрочем, вам это все неинтересно и ненужно. Вы пришли узнать о друзьях?
– Да, я... только сегодня приехал, пытался тут разыскать кое-кого и вот – вспомнил, что Сергей Митрофанович должен знать...
– Видите, он как в воду глядел. При немцах не говорил мне ни слова – даже после этой истории с Глушко...
– Какой истории?
– Ну как же, Глушко – ваш одноклассник – прошлым летом застрелил здесь какого-то высокопоставленного немца. Ну, и сам погиб. Брат мне тогда ничего не сказал. И только вот теперь, как только их прогнали...
– Глушко? Глушко – застрелил немца? – переспросил он оторопело. – И погиб, вы сказали? Володька Глушко?
– Да, да, это была громкая история, его фотографии были расклеены по городу – немцы объявили вознаграждение, если кто назовет родственников или друзей. И только вот две недели назад брат признался, что был отчасти в курсе, и рассказал мне все, что знал. На случай, если кто-нибудь будет спрашивать, сказал он и, в частности, назвал вас. Он прекрасно понимал, что его могут посадить, поэтому рассказал мне...
– Что он говорил о Николаевой, Тане?
– Танечка работала в гебитскомиссариате, это и я знала, это знали многие. Она, боюсь, вела себя не очень осторожно, а впрочем, не знаю, может быть, это ей было нужно...
– Что вы... имеете в виду? – выговорил он через силу.
– Она несколько... афишировала, что ли, свое положение немецкой служащей. На открытии выставки, например... зачем ей надо было стоять на трибуне вместе со всеми этими оккупационными чинами? Стоять у всех на виду, переговариваться с каким-то офицером, улыбаться – не знаю, впрочем, скажу еще раз – не мне судить, вероятно, это действительно было необходимо. Коль скоро она туда пошла...
– Но почему пошла? Почему?
– Ах, ну это понятно! Я и сама подозревала, это было задание подполья, тех же, что и листовки выпускали, у них Алексей Кривошеин был руководителем, но эту деталь я, естественно, узнала только вот теперь, от брата! Танечка ведь раньше работала продавщицей в "Трианоне" – я туда тоже кое-что сдавала иногда на комиссию, – и когда она оттуда уволилась и пошла работать в областное управление, я сразу подумала, что это неспроста... Но это печально, конечно. В городе о ней говорили плохо, ее часто видели с каким-то немцем... Самое странное, конечно, это то, что она исчезла – именно тогда, когда погибли Кривошеин и Глушко... Нет, ее не арестовали, она просто исчезла...
Свиридову позвали из-за двери, она извинилась и вышла. Дежнев навалился локтями на стол, стиснул голову в ладонях. Значит, все-таки не гестапо – и на том спасибо, что в каком-то там мать-его-комиссариате. Но зачем? Какой был смысл? Кто придумал эту проклятую "подпольную деятельность" в немецком тылу, какой от нее был толк, какая кому польза? Послать девчонку во вражеское кодло, заставить "афишировать" – а что же ей еще оставалось делать, раз она там работала, кричать, что ли, "смерть немецким оккупантам"? Наверняка и улыбалась, попробуй не улыбнись... Что они в самом деле, с ума, что ли, посходили! Ладно на фронте – там не приходится думать, кого на смерть посылаешь, солдат есть солдат, но здесь-то, здесь... Мало того, что отступили, бросили, эвакуацию – и ту провести по-человечески не сумели – так нет же, еще мало показалось крови, пошли разжигать всю эту партизанскую героику...
– Почему вы не думаете, что Николаеву немцы арестовали? – спросил он, когда Свиридова вернулась.
– Не знаю, конечно, но об этом стало бы известно... Я скажу больше – они и сами не знали, где она! Тут работал один русский из эмигрантов, не военный, просто инженер, строил что-то. Он знал Танечку и был знаком с братом; так вот, уже после всех этих событий он однажды ему сказал, что тоже опасался, не арестована ли она, и наводил справки через немцев, но те ничего о ней не знали...
Дежнев почувствовал, что вообще уже перестает что-нибудь понимать – еще и эмигрант какой-то, а этот каким образом сюда затесался? Но большего, видно, все равно пока не узнать. Он дал Свиридовой номер своей полевой почты и сказал, чтобы обратилась к нему в случае, если что понадобится.
– Сергею Митрофановичу, если свидание дадут, большой от меня привет, – сказал он. – Насчет немецких этих школ, что бы там ни было, но до войны я Сергея Митрофановича знал очень хорошо – ну, как ученик может знать учителя – и если будет нужно, напишу и подпишу все, что надо...
Странно как-то все это, думал он потом, выйдя на безлюдный Коминтерновский проспект, вроде и не в свой город вернулся. Два с небольшим года оккупации – а уже люди стали другими, не всегда их поймешь... Чтобы Сергей Митрофанович учительствовал в фашистской школе? "Не было работы", "немцы даром никого не кормили" – выходит, когда работа находилась, люди спокойно шли и работали как ни в чем не бывало? Действительно, а как жили при немцах, каким был повседневный быт, как выглядела оккупация изнутри?
Вот уже больше года капитан Дежнев, как и миллионы его товарищей по оружию, то и дело сталкивался с ее, так сказать, внешней стороной, с ее страшным "фасадом" – в освобожденных местах; начиная от Сталинграда, не раз находили то ров с расстрелянными, то штабели трупов в лагерях военнопленных, – да что год, ведь уже в декабре сорок первого, под Москвой, видел он оставленные врагом пепелища, видел на снегу только что снятое с виселицы тело девушки, чье имя (тогда еще никому не известное) облетело потом весь мир...
Но за этим было и что-то другое – ведь не все в оккупации попадали на виселицы, за колючую проволоку или в противотанковые рвы: с какой бы производительностью ни работала фашистская машина террора, она все равно не могла перемолоть всех, – так вот эти, уцелевшие, дожившие до освобождения, – как жили они все это время?
Об этом Дежнев имел до сих пор, в общем, довольно слабое представление: узнать что-то можно было лишь с чужих слов, а рассказы освобожденных бывали обычно сбивчивы и как-то маловразумительны – да и не всему в них верилось, по правде сказать. Странно, но только сейчас, в разговоре со Свиридовой, ему вроде бы что-то приоткрылось...
Надо все-таки сходить в Замостную слободку, решил он. Родных разыскивали, значит, они прятались где-то, а сейчас, возможно, вернулись? Может, помочь чем-то – деньгами хотя бы, деньги у него были (он только сейчас, запоздало, подумал, что надо было предложить и Свиридовой, она ведь наверняка тоже бедствует); отца Володькиного вроде сразу тогда призвали, мать, значит, с двумя пацанами теперь осталась...
Когда добрался до слободки, уже начинало смеркаться. Дежнев прошел из конца в конец весь Подгорный спуск, повернул обратно – и только тут сообразил, что пустырь с давнишней и уже полузасыпанной бомбовой воронкой и есть все, что осталось от усадьбы Глушко. Без следа исчез не только крытый белым этернитом домик, построенный перед самой войной и запомнившийся ему запахами краски и штукатурки и клейкими золотистыми подтеками смолы на свежевыструганных притолоках, исчезло вообще все – сарайчик, летняя кухонька, забор, даже посаженные Василием Никодимычем яблоньки и кусты сирени. Это было понятно – за две оккупационные зимы соседи разобрали на топливо все, что могло гореть, – и все же пустырь выглядел таким диким и неправдоподобным, что Сергей, стоя на краю воронки, невольно огляделся в поисках хотя бы одного знакомого ориентира. Да, все правильно – вон тот тополь на соседнем участке... Володька еще говорил, что пользуется им как солнечными часами – даже таблицу поправок составил... Эх, Володька, Володька, вихрастый "романтик", изобретатель, энтузиаст реактивного движения...
Капитан машинально прикинул диаметр воронки, профиль выброса. Фугасная двухсотпятидесятка, и скорее всего, немецкая, значит, еще тогда... да это и видно, что давнишняя, края уже почти сровнялись. Неужели кто-нибудь из Володькиных...
Он обошел несколько соседних домиков – в двух жили новые люди, поселившиеся здесь год-полтора назад, в третьем дверь открыл какой-то глухой и ничего не соображающий дед, и только в четвертом наконец удалось кое-что узнать. Да, Глушко погибли все – кроме Володи – в ту первую бомбежку, в августе сорок первого; сам он был где-то в плену, сюда вернулся зимой – нет, не жил, просто приходил один раз, жил он где-то в другом месте. Этим летом, после убийства гебитскомиссара, сюда несколько раз приходили – и из "допомоговой полиции", и немцы какие-то в цивильном – все расспрашивали, интересовались...
Дежневу вдруг захотелось напиться до беспамятства. Он вспомнил, что где-то здесь неподалеку жила еще одна их одноклассница, Ира Лисиченко, можно было бы разыскать, но он чувствовал, что это уже будет выше его сил. Напиться бы в самом деле, да где напьешься, остается одно – обратно в комендатуру, отметить убытие и первой же попуткой уехать. Ну, побывал в родных местах, ничего не скажешь...
Самым ужасным было то, что Танин образ вдруг распался в его душе, в памяти, в представлении; еще вчера она была самой близкой, знакомой до мельчайшей подробности, живой – будто расстались месяц назад. А теперь он вдруг осознал, что той Тани больше нет, что она перестала существовать, исчезла; даже если и физически невредима, даже если ей удалось спастись – все равно это уже не она, она изменилась внутренне, не могла не измениться, не стать совершенно иной, непохожей на ту, прежнюю, довоенную. Та не могла бы стоять на трибуне с немецкими офицерами, пересмеиваться с ними на виду у всех. Нет, он сейчас нисколько не осуждал эту, теперешнюю, слишком мало о ней знал, чтобы не то, что осуждать – вообще судить. Если и было тут кого осуждать, так это тех, кто послал ее на это; но все равно, это уже была не та Таня, совсем не та...
Сеню Лившица он встретил не дойдя до комендатуры, и очень кстати, потому что первыми словами Сени было: "Слушай, откуда ты взялся – пошли у нас тут небольшой сабантуй" – будто и впрямь судьба подслушала его желание выпить; да и сам Сеня был хороший парень, даром что газетчик, поэтому Дежнев пошел и только потом поинтересовался, по какому поводу сабантуй.
– Странный ты человек, как будто обязательно должен быть повод, – ответил Лившиц, словно телеграмму вслух зачитал. – Но в данном случае повод действительно есть – обмываем высокую правительственную награду – наш главный оторвал орден.
– Это что же, журналистская ваша братия гулять будет?
– Не только, почему же, не все ведь разделяют твои теплые чувства к нашей братии. Ты бы, кстати, объяснил когда-нибудь, чем они вызваны.