Ничего кроме надежды - Слепухин Юрий Григорьевич 18 стр.


Немец ответил на неведомом наречии (пленные вообще, Дежнев давно это заметил, пользуются, как назло, какими угодно языками, кроме того немецкого, которому его учили в школе), но по утвердительной интонации можно было понять: да, был и на Крите. Потом, продолжая глядеть так же вызывающе, добавил еще что-то, где явственно послышались слова "Холланд", "Роттердам".

– Ясненько, – Дежнев кивнул, – с сорокового, значит, прыгаешь. Что ж, вот и допрыгался! Доброволец еще небось, Freiwilliger?

– Jawohl! – отчеканил немец. – Die deutsche Fallschirmjager sind alle nur Freiwillige!

– Ну и дураки. Нашел чем хвастать, бестия белокурая, – сказал капитан и сделал жест, означающий: "катись, мол, на фиг".

Проходя мимо "доджа три-четверти", куда бойцы охапками сносили трофейное оружие, он заглянул, поинтересовался – да, часть и точно была не из простых, видно даже по экипировке. Кузов был завален автоматами МКв-42Н, эта новинка начала поступать на вооружение ударных подразделений вермахта только в конце прошлого года, а на этом участке фронта до сих пор не встречалась. Он выдернул из груды один – плоский, тяжелый, с деревянным прикладом и широким изогнутым магазином. Повертев автомат в руках, Дежнев нашел защелку, нажал – магазинная коробка легко отделилась, блеснул латунью патрон – длинный, винтовочного типа. Хороша машинка, из такой можно вести прицельный огонь чуть не на километр, это тебе не старые "шмайсеры"...

...Но как здорово, что именно ему довелось ликвидировать эту группу, помериться силой с такими волками! Последнее время, по правде сказать, больше попадалась всякая шушера – то мальчишки вперемежку со старичьем из "тотального" пополнения, то вообще обозники, саперы, какие-то хозяйственные команды – было даже как-то неловко одерживать над ними победы. А если говорить о настоящих боях, то не всяким ведь боевым успехом можно гордиться, бывало и так, что лучше потом не думать – какой ценой он получен, оставшимся бойцам в глаза стыдно глядеть. А тут все сделано по высшему классу, ни к чему не придерешься – хоть разбирай бой на командирских учениях. Сказать потом Прошину, что приказа не выполнил, или не стоит? Да нет, лучше, пожалуй, не говорить, старики обидчивы – затаит в душе, а когда-нибудь при случае возьмет да припомнит. У немцев, говорят, командиру без высшего военного образования батальона не получить, а у нас такие вот дремучие долдоны полками командуют – неудивительно, что на одного убитого ганса наших пятеро приходится...

Вместе с незнакомым офицером подошел ротный Мито Барабадзе, чье подразделение первым прорвалось к немецкому штабу.

– Корреспондент к вам, товарищ гвардии капитан, – объявил лейтенант, белозубо улыбаясь и похлопывая себя по бедру свернутым в трубку иллюстрированным журналом.

– Почему ко мне? Ты сегодня именинник, ты и информируй!

– Хорошо бы для начала о всем батальоне что-то сказать. – Газетчик вытащил из полевой сумки блокнот, прицелился карандашом в гвардейский значок на гимнастерке Дежнева. – Как вы оцениваете настроение личного состава?

– Ну как оцениваю, – со скукой в голосе сказал комбат, – хорошее настроение, с чего ему быть плохим. Потерь почти не понесли, для бойца это главное. А вообще, солдаты и офицеры учатся, неустанно повышают уровень боевой и политической подготовки. Сердца их полны, так сказать, решимости поскорее изгнать немецко-фашистских оккупантов с родной земли.

– Так ведь вроде бы уже изгнали, – заметил вполголоса корреспондент, продолжая строчить в блокноте.

– Что? А-а, да, да. Оговорился, виноват. Я хотел сказать, вообще стереть с лица земли. Чтобы, ну... на развод не осталось.

– Понятно... С кем из бойцов советуете поговорить?

– А вы лучше так, без моего совета. В самом деле, подойдите к любому и спрашивайте. Со взводными можно поговорить, вот хотя бы в роте товарища Барабадзе, а если еще вопросы останутся – я отвечу, на какие смогу... Вы из нашей дивизионки? От вас обычно Сеня приезжал, Лившиц. Знали его?

– Еще бы. Отличный был журналист, да и человек хороший, а погиб как-то глупо.

– Глупо? Вы если узнаете, что кто-то умно погиб, непременно в газете своей этот случай опишите – во будет материальчик! Кстати, у вас там машинистка одна служит – Сорокина Елена, сержант, если не ошибаюсь?

– Была такая, но давно уже убыла – вообще на другой фронт, говорили, вроде бы на Ленинградский.

– Ну правильно, она же из тех краев, – рассеянно сказал комбат, высматривая кого-то среди бойцов. – Решила, значит, к дому поближе... Вон, возле "доджа" – высокий такой, в кубанке, – видите? Поговорите с ним, парень интересный – разведчик, из приблатненных, сюда прямо из лагеря попал...

– Чего ты его ко мне привел? – напустился комбат на ротного, когда газетчик отошел. – Козловского нашел бы, у него язык подвешен как на кардане, а я всегда дураком себя чувствую, когда приходится такие вот разговоры вести... Спрашивает всякую фигню – "настроение личного состава" его, видите ли, интересует! Да пойди пообщайся с этим составом, вот сам и узнаешь настроение... А ты еще тут с трофейной пропагандой разгуливаешь на виду у бойцов! Сколько раз говорил – не подбирать журналов! Опять похабель какую-нибудь нашел?

– Товарищ капитан! – обиженно закричал Мито. – Ни одной голой девочки – самому жаль, клянусь честью, – специально нес вам показать, тут статья насчет воздушных налетов, со снимками! Похоже, англичане решили наконец повоевать всерьез – смотрите, это репортаж из Рура. Эссен, Дуйсбург – видите, написано: "liegen in Schutt und Asche" – в пепле и развалинах...

– Да хрен с ним, с Эссеном, – отозвался Дежнев, – нам-то от этого, как говорится, ни жарко ни холодно. Хотя, конечно, что бомбят – это хорошо, с доблестных союзничков хоть шерсти клок... Не в службу, а в дружбу – поищи адъютанта, и чтоб он от газетчика ни на шаг, покуда не умотает из батальона. А я, скажи, писаниной тогда сейчас займусь, сводки составлю...

Заниматься отчетностью всегда было для него сущим наказанием (вообще-то, это входило в обязанности старшего лейтенанта Козловского – батальонного адъютанта, или, как он предпочитал себя называть, начальника штаба). А тут еще, как назло, у двух ротных писарей почерк оказался – поди разбери, что они тут накарябали в сводках расхода боеприпасов. Не иначе, к трофейному рому успели приложиться, обормоты. Впрочем, все равно цифры наполовину из пальца высосаны, кто там проверит... Нет, но Елена-то, а? Надо же! Хоть бы записку передала, что ли, не могли же ее откомандировать так срочно, что минутки не нашлось. Да и вряд ли дело в откомандировании – с чего бы вдруг, кому могла так срочно понадобиться обыкновенная машинистка, их при каждом штабе хватает... Нет, скорее, это по собственной инициативе, только вот – зачем? Почему?

Она сама задавала себе этот вопрос: почему все так получилось, зачем это ей? – задавала и не находила ответа. Но ведь немедленного ответа в подобных случаях быть не может, жизнь если и отвечает, то лишь по прошествии долгого времени, когда вопрос, оставшись в далеком прошлом, выглядит оттуда вовсе уж наивным – до глупости.

Что толку спрашивать? Получилось, потому что так было надо.

Впрочем, недоумение пришло потом; вначале, когда окончательно подтвердилась так испугавшая ее (и именно поэтому показавшаяся такой невозможной, немыслимой) догадка, было просто отчаяние: Господи, неужто еще мало, неужто нет пределов этой слепой, не выбирающей целей жестокости, бьющей наугад по правым и виноватым... Да нет, не о ней речь – как раз она-то заслужила все и сполна, не ей жаловаться; но ведь в том и ужас, что речь теперь уже не о ней самой, сама она безропотно примет любой вариант судьбы, и чем хуже, наверное, тем лучше, – но только чтобы одной, одной, не разделяя больше ничьей боли, ничьих страданий, хватит с нее собственных...

Выросшая в семье, традиционно равнодушной к вопросам религии, она ловила себя порой на странной двойственной зависти – почти одинаковой – и к убежденным атеистам, и к тем, кто верит глубоко и смиренно, как верили простые крестьянки. О такой вере можно в наше время только мечтать, но коли уж ее нет – насколько легче, наверное, было бы жить в совершенной уверенности, что там действительно ничего не будет – ни воспоминаний, ни сожалений, ни – главное! – опасности того, что когда-нибудь тебя снова, уже в другой комбинации молекул, ввергнет обратно в этот чудовищный мир "реальности".

Будь она в этом действительно и до конца уверена, насколько легче было бы жить – зная, что всегда есть возможность уйти, никому не причинив урона. Но для нее и этот выход был закрыт, потому что уверенности не было, была как раз неуверенность, тайная (и смешанная с надеждой) боязнь – а вдруг... Все-таки в то, что там что-то есть, миллионы людей верили тысячелетиями, какие-то, значит, основания у них были, и ведь не только дикари, не только примитивные и необразованные – если уже тогда сумели заложить основы сегодняшних точных наук, рассчитать ход планет, создать целые философские системы... Пусть даже один шанс на тысячу! Категоричность церкви в вопросе самоубийства была непонятна, но не считаться с этим было нельзя: а вдруг? Оставалось смириться, уповая на то, что, может, не такой уж долгой окажется ее никому не нужная жизнь. Все-таки война, мало ли что может случиться. Да и без войны люди, бывает, умирают в самом цветущем возрасте; к сожалению, это чаще случается именно с теми, кому жить надо – есть ради кого и ради чего...

До сих пор она так и существовала, смирившись, и ничего, как-то получалось, приспособилась. Иногда, правда, на нее находило, накатывало – это было страшно, она боялась даже думать, что может сделать в один из таких дней. Хорошо еще, не частых. Вот в один-то из них ее и бросило к этому чужому ей, в сущности, человеку.

Ведь и знакомы-то были едва-едва. Тогда, в машине, когда она везла в полк газеты, а он возвращался из госпиталя, капитан Дежнев показался ей довольно самоуверенным юным солдафоном – тип распространенный среди молодых офицеров, успевших уже набраться фронтового ухарства, но проглядывало из-под этого наносного и что-то настоящее, не случайно она потом спросила о нем у Игнатьева, и ей почему-то было приятно услышать, что догадка не обманула: Игнатьев сказал не колеблясь, что капитан этот, если не убьют, может стать личностью – неглуп, некоторые взгляды изменятся сами, с возрастом, когда поумнеет, а культура и вовсе дело наживное...

Странно, что он ничего не сказал о надежности, ей самой надежность показалась едва ли не главным из качеств, которые угадывались в ее новом знакомом. Она еще подумала как-то, что такого человека хорошо было бы иметь "другом дома" – долго-долго, на всю жизнь, просто чтобы знать, что он где-то есть и что в случае чего можно обратиться за помощью, за советом или хотя бы пожаловаться. Так оно и могло бы быть, наверное, если война его пощадит, но судьба судила иначе – ей пришлось бежать от него, какая невообразимая нелепость! – бежать именно теперь, когда он – еще не успев стать близким по образу мыслей, симпатиям и антипатиям, по вкусам, по всему тому, что обычно сближает хорошо знающих друг друга людей, – стал вдруг близким по крови, близким самой глубинной, самой тесной связью, какая может возникнуть между женщиной и мужчиной.

Бежать, пока он ничего не знает. Ей была невыносима мысль, что у него, если узнает, может хоть на секунду мелькнуть подозрение, что она все подстроила нарочно, многие женщины прибегают к этому способу, чтобы привязать к себе мужчину. И бежать надо было немедля, пока даже сотрудницы ни о чем не догадываются, потому что когда догадаются – будет поздно, новость рано или поздно дойдет и до него. Редактор относился к ней хорошо, всегда помогал, чем мог, и у него были связи в Политуправлении фронта, поэтому устроить перевод труда не составило: все поверили, что ей действительно хочется быть "поближе к дому". Господи, знали бы они, какой ужас вызывала в ней одна мысль о том, чтобы очутиться в Ленинграде!

В апреле сержант Сорокина прибыла к новому месту службы в Невель, в одно из тыловых управлений 2-го Прибалтийского фронта, ведавшее какими-то хозяйственными делами. Здесь весна была запоздалая, по-северному неспешная, ночами еще крепко подмораживало, днем за окошком звенела капель, радужно сверкало солнце в не упавших еще сосульках. Не вникая в смысл, Елена печатала бумаги, которые клали на ее стол, – какие-то акты, ведомости, сводки – и думала о том, как будет жить дальше. Она нарочно ограничивала эти мысли кругом чисто практических вопросов – работа, жилье и тому подобное, избегая думать о главном. О смысле (зачем?) того, что случилось. Значит, так было надо. У нее еще будет время об этом поразмыслить, а может быть, и не надо будет размышлять, может быть, ответ придет сам по себе, подсказанный жизнью.

А о вопросах практических думать приходилось уже сейчас, заранее, хотя несколько месяцев в запасе еще было. Рожать ей предстояло в ноябре, значит, где-то до августа она еще сможет оставаться в армии, потом комиссуют. Уехать бы куда-нибудь за Волгу, к Уралу, где вообще не было войны... И с жильем, наверное, там полегче, эвакуированные уже разъезжаются, кому есть куда. А на работу хорошо бы устроиться в каком-нибудь детском учреждении – яслях, детдоме, их ведь много сейчас, и персонала, скорее всего, не хватает. С ребенком ее возьмут, не могут не взять, полагаются же какие-то льготы одиноким матерям? Может быть, война к тому времени уже кончится. Ничего, проживем, думала она, прислушиваясь к тому таинственному, что – пока еще неслышно и неощутимо – уже совершалось в ней.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава первая

Добравшись до коммутационной камеры, она выпрямилась во весь рост и погасила фонарик. Здесь было уже почти светло – во всяком случае, по сравнению с непроглядным мраком в самом туннеле. Свет падал сверху, из устья колодца, перекрытого рухнувшей железобетонной плитой; плита лежала косо, опираясь одним краем на обломок стены, и образовала над открытым люком нечто вроде козырька, под которым оставалось сантиметров пятьдесят свободного пространства. Эта полуметровая щель, почти незаметная снаружи в хаотическом нагромождении развалин, была единственным выходом из подземелья.

Цепляясь за вделанные в стенку колодца скобы, Таня вскарабкалась наверх и наполовину высунулась из люка. Она прислушалась, приподняв голову и опираясь на локти, – снаружи все было тихо. Впереди, метрах в пяти от нее, жаркий солнечный луч лежал на битых кирпичах, бросая отблеск сюда, в темную и сырую щель.

Она выползла наружу и, быстро осмотревшись, уселась тут же на солнцепеке, устроив из обломка доски подобие скамеечки. Сидела, обхватив руками поднятые к подбородку колени, и поглядывала по сторонам, готовая юркнуть обратно в нору при малейшей опасности.

Пока все было спокойно в окружавшем ее безмолвном мире. Он был невелик – немногим более обычного городского двора-"колодца". Очевидно, здесь когда-то и был именно такой двор, но теперь более или менее высокие развалины остались лишь сзади и слева, а правая и передняя стороны представляли собой просто груды битого кирпича, из которых торчали погнутые трубы и расщепленные доски. От левой стены уцелел большой кусок этажей в пять высотой, на нем висел погнутый, огромных размеров обруч с вписанными крест-накрест буквами "BAYER" – очевидно, реклама какого-то лекарства, если судить по тому, что этот же знак Таня часто видела в витринах аптек.

Она зажмурилась и подняла лицо к солнцу. Какое наслаждение – живое солнечное тепло и свежий воздух! Конечно, он был не таким уж свежим на этой свалке; за стеной с байеровской рекламой что-то продолжало дымиться уже который день, так что в воздухе была и гарь, и тот неистребимый химический запах, который долго не выветривается в разбомбленных кварталах, а временами даже явственно и жутко тянуло падалью. Но все равно это был воздух – а не затхлая, спертая атмосфера подземелий.

Сказочный день – тепло, солнечно и не бомбят. Очевидно, уже не будут; обычно они начинают раньше, сейчас солнце перевалило за полдень. Может быть, потом прилетят англичане, но ночью пусть себе. Плохо, когда бомбят днем: нельзя выбраться наверх, погреться и подышать воздухом. А ночь для того и существует, чтобы бомбили.

Да, такой денек – просто подарок судьбы. Таня встала, потягиваясь, сделала несколько гимнастических упражнений, потом достала из кармана пакетик обезвоженного хлеба и принялась лениво жевать, отламывая по кусочку. Гул самолетов заставил ее поднять голову – они шли с востока, очень быстро. Очевидно, возвращаются американские истребители сопровождения. Этих можно не бояться, по ним не стреляют, вот если тем же маршрутом пойдут назад "крепости" – придется убраться под крышу, с зенитными осколками лучше не шутить. Бывает, что и неразорвавшийся снаряд падает.

Впрочем, есть ли смысл прятаться, цепляться за жизнь? Выжить все равно не удастся – они здесь обречены, все до одного. До сих пор ей везло, даже до неправдоподобия (за два месяца пережить гибель трех лагерей и отделаться ушибами да ожогами!) – но ведь всякое везение рано или поздно кончается. В случае чего, из подземелья не спасется ни один человек; для этого даже не обязательно, чтобы рухнула стена слева. Просто от близкого взрыва может сдвинуться бетонный козырек над люком – и тогда конец.

А уйти некуда. Если бы добраться до какого-нибудь уцелевшего лагеря – но где их искать? И вообще, есть ли еще уцелевшие? Говорят, всякого иностранца, обнаруженного среди развалин, расстреливают на месте как мародера. Лучше уж сидеть здесь, будь что будет.

Самолеты пролетели, разлиновав синее майское небо белыми полосами. Те быстро таяли, расплывались, превращаясь в цепочки продолговатых облачков. Таня смотрела на них, закинув голову. Странно, но она теперь почти не испытывала ужаса при виде самолетов; когда-то в Энске, после той бомбежки, ее трясло от одного звука, а теперь ничего. Привычка? Или просто какое-то отупение? Очевидно, страх не может нарастать бесконечно, стоит ему достичь критического предела, как срабатывает какое-то таинственное защитное устройство, предохраняющее человеческую психику от чрезмерных перегрузок.

Это не значит, конечно, что даже такая допустимая перегрузка проходит бесследно. Нельзя провести два месяца в аду – и остаться прежней. Лагерь "Шарнхорст" прекратил свое существование сравнительно безболезненно: американские зажигательные бомбы сожгли его вместе с прилегающим кварталом, но случилось это днем, когда все население было на работе, а обслуживающий персонал заблаговременно укрылся в бункере. Во второй раз было хуже.

Их перевели в Эссен, и они прожили там ровно четыре дня, осваиваясь на новом месте, в помещении бывших казарм, а на пятую ночь левое крыло здания разлетелось в щебень от прямого попадания воздушной торпеды. В тот вечер бездействовала система оповещения ПВО, выведенная из строя предыдущим дневным налетом; сигнал "акут-алярм" был передан только по радиотрансляционной сети, к которой еще не успели подключить новый лагерь. Лагерников разбудил гул приближающихся самолетов, но они не слышали привычных сирен и оставались на своих местах. А многие вообще так и не успели проснуться...

Назад Дальше