В рейнхаузенский пересыльный лагерь их тогда навезли сразу столько, что даже с хваленой немецкой организованностью получилась какая-то неувязка: запаса продовольствия не хватило, и целую неделю они голодали. Голодали по-настоящему, не так, как здесь, где все-таки подкармливают худо-бедно. К концу той памятной недели она так ослабела, что ее шатало на ходу, и видик, наверное, был соответствующий – иначе чего бы вдруг сжалился над ней тот охранник, что однажды вечером поманил пальцем из-за угла и сунул завернутую в газету буханку хлеба...
А разве не приятно вспомнить, как разумно и предусмотрительно распорядилась она тогда своим неожиданным богатством! Съела только половину – и то понемногу, растянув эти шестьсот граммов на два дня, – а за вторую половину приобрела вот этот самый ватник. Над нею тогда смеялись: во-первых, сказали, она невероятно продешевила, за полбуханки можно было часы получить, а во-вторых, дело было в августе, стояла жара, и ватник действительно казался странным приобретением, как-то очень уж не по сезону. Лагерники вообще не склонны задумываться над будущим: что там загадывать наперед, дожить бы до конца недели.
А вот она о будущем подумала. Сообразила, что осень не за горами, а климат этой северо-западной части Германии, может, и не такой уж континентальный, чтобы опасаться морозов, но сырости и холода здесь хватит. Между тем в Рейнхаузен бывшая "фрейлен секретарь-переводчица" имперского советника Ренатуса прибыла в жалких остатках того самого наряда, который был на ней в ночь ареста после торжественного приема в Воронцовском госхозе. Черная шерстяная юбчонка, узкая и короткая по последнему крику предвоенной моды, за месяц скитаний по пересылкам вид приобрела совершенно непотребный, а утратившая первозданную белизну блузка держалась еще только за счет прочности парашютного шелка. И никто не знал, будут ли им вообще выдавать какую-нибудь спецодежду или так и оставят в чем привезли. Спустя месяц все-таки выдали – но что? Каждая "восточница" получила жуткое халатоподобное платье из древесной ткани синюшного цвета, пару чулок явно из той же древесины и косынку на голову. И ни шиша больше. Хороша бы она сейчас была в такой экипировке, без верхней одежды и при часах (нужных ей здесь как кошке мандолина).
Таня с удовольствием поеживается в своем ватнике, уже порядком отсыревшем, но все же теплом. Если Эрика, дочь коменданта, принесет обещанный кусок клеенки и немного ниток, ватник можно будет подлатать и нашить на него что-то вроде кокетки непромокаемой – тогда совсем будет хорошо. Да что говорить, человек с головой не пропадет даже в Германии.
Иметь на плечах голову – это первая заповедь, а вторая – держать себя в руках и не распускаться. Что для этого надо, сразу и не ответишь, тут, наверное, у каждого свой рецепт. Можно, конечно, твердить себе разные громкие слова: что ты советский человек, комсомолка, а не немецкая рабыня, ну и тому подобное. Но это все громкие слова, не более. А чем слова громче, тем меньше поддержки в них находишь.
Как ни удивительно, хорошо поддерживают воспоминания. Это на первый взгляд необъяснимо; казалось бы, когда тебе плохо, надо стараться вообще забыть, что когда-то было лучше. Но это не так. Когда вспоминаешь, возникает странное ощущение: время словно расплывается, перемешивая прошлое с настоящим, и от этого "разбавления прошлым" настоящее приобретает иное качество, выглядит уже не таким безысходным. Как будто все то, что ты когда-то пережила, остается с тобой – или в тебе – на всю жизнь.
Да так оно, наверное, и есть на самом деле. Бывает ведь, что человек, переживший какую-то страшную трагедию, оказывается навсегда сломленным, как бы благополучно ни сложилась потом его дальнейшая жизнь. Почему же не может быть наоборот? Если твоя жизнь долго складывалась благополучно, и не просто благополучно, а даже, можно сказать, счастливо, то разве это не может наложить отпечатка – надолго зарядить бодростью, уверенностью в том, что так будет всегда? И даже если вдруг все меняется к худшему, воспринимаешь это без уныния. Ну что ж, сейчас плохо, но ведь было у меня и другое, а если было, то и осталось. Уж прошлого-то не отнимут!
Самообман? Возможно, но он помогает. Доверие к судьбе – это очень важно, и если до сих пор она была благосклонна, то и будущее представляется не в таком мрачном свете. Разве ей не везло до сих пор? О довоенной жизни нечего и говорить – ведь только летом сорок первого, когда все полетело в тартарары, она стала жить как все (а может, даже труднее – с непривычки); но и потом судьба словно подсовывала один счастливый билет за другим. Погнали их тогда на регистрацию в "трудовое управление" – она пошла сразу, получила назначение на местные работы; а бедная Люся отправилась на другой день, из-за чего-то повздорила с начальницей и в результате оказалась среди отобранных для отправки в рейх...
С Попандопуло тоже повезло – все-таки быть продавщицей в его дурацком "Трианоне" было легче, чем разбирать развалины или вкалывать на снегоуборке. Вот когда невесть откуда появившийся Леша Кривошеин, он же "господин Федотов", воззвал к ее комсомольской совести и посоветовал устроиться в гебитскомиссариат, она решила, что везению теперь уж точно пришел конец, потому что неизбежный провал всей этой их доморощенной подпольщины предвидела с самого начала, было бы удивительно, если бы они рано или поздно не засыпались.
И в этом она оказалась права, а насчет конца везению ошиблась – судьба продолжала ее хранить (знать бы, для чего). Ведь надо же было, чтобы Кранца убили у нее на глазах, в одном квартале от здания гестапо, а привезший ее из Воронцовки полицай не понимал по-немецки, и когда выскочивший с пистолетом в руке ефрейтор погнал его ловить стрелявшего, не смог объяснить, что сопровождает арестованную, и оставил ее прямо на улице... Правда, на свободе она пробыла минут двадцать, не больше, но на базарной площади ее схватили уже не как опасную государственную преступницу, отправленную в гестапо по личному приказу господина имперского советника, – а просто потому, что в тот день шла облава и хватали всех подряд, у кого не было удостоверения личности. При ней, к счастью, его не было – осталось, наверное, в кармане у полицая.
Конечно, если бы не покушение на Кранца, немцы наверняка стали бы искать ее среди задержанных и нашли в два счета, но в той суматохе было уже не до сбежавшей переводчицы; их всех в ту же ночь и вывезли (правда, только женщин – мужчин оставили, наверное, искали причастных к покушению). При погрузке в эшелон списки составлялись наспех, без предъявления документов, каждая могла назваться кем угодно, так она и превратилась из Николаевой в Дежневу, а здесь при заполнении кеннкарты и эту фамилию переврали в транскрипции, так что теперь сам черт не разберет, кто она такая, – лагерный номер 2316 и ничего больше...
Так что есть все же некоторая надежда, что и тут удастся уцелеть. В конце концов, можно было бы уйти из "шарашкиной команды", поискать что-нибудь полегче. Комендант Фишер – человек неплохой, ему явно не по душе свалившиеся на него полицейские обязанности, и если его попросить, мог бы и перевести на другую работу. Аня Кириенко, например, пристроилась в прислуги к какой-то богатой полоумной старухе и живет припеваючи – по полдня выгуливает в скверике двух мопсов. Или есть небольшой лагерь в Купфердрее, при пуговичной фабрике, где очень приличные условия. Так что поискать можно было бы; но лишний раз напоминать о себе ни к чему, лучше сидеть не высовываясь. Вот это, пожалуй, третья заповедь – не менее важная, чем две первые.
Ладно, переживем! Где наша не пропадала. Как немчура себя утешает: "Es geht alles vor?ber, es geht alles vorbei". А что, мудрые слова, недаром это сейчас самый любимый их шлягер. И не только немцам хочется верить, что рано или поздно все минует; чем еще можно подбодрить себя на третьем году войны?
Ровно в полдень "веркшуц", маячивший с винтовкой на краю котлована, дал свисток – сигнал к обеденному перерыву. Люди, скользя по размокшей глине, стали медленно выбираться наверх. Таня благополучно одолела подъем, устроилась на штабеле приготовленных для опалубки мокрых досок. К ней тут же подошел конопатый парнишка лет шестнадцати. Раньше она его в команде не видела.
– Во льет, зараза, – сказал парнишка и посмотрел на хмурое небо, с которого лить не лило, но продолжала сыпаться нудная дождевая пыль. Потом посмотрел на Таню. – Чего на мокром сидишь, дура, – сказал он снисходительно. – Застудишься, думаешь, они тебя лечить станут?
– Не застужусь, – сказала Таня, разворачивая непромокаемый мешочек из-под противоипритной накидки, в котором хранила хлеб. – Впрочем, если у тебя есть коврик, притащи, я с удовольствием посижу и на коврике.
– Ох и дура, – повторил парнишка. – А ну-к встань! Бери доску с того конца, перевернем.
Вдвоем они перевернули верхнюю доску, с обратной стороны она была сухой.
– Молодец, – Таня посмотрела на парнишку с уважением. – Я бы не догадалась.
– Бабы – они недогадливые, – согласился тот, сел рядом и вытащил из кармана свой хлеб, обвалянный в каком-то мусоре. – Ты давно здесь?
Таня, уже занятая едой, молча выставила два пальца, пошевелив ими в воздухе.
– Два года? – ужаснулся парнишка и присвистнул. – Это что ж, выходит, – с самого начала?
Таня отрицательно помотала головой.
– Месяца, – пробормотала она невнятно.
– Ну, это дело другое, – парнишка тоже запустил зубы в свою пайку. – А я всего неделю, – сообщил он немного погодя.
– Один?
– Не, с семьей. Мать хворает, верно помрет, а младшие – во такие, одному седьмой, другому девятый. Нас с-под Орла угнали, – добавил он, перехватив ее удивленный взгляд, – там как стали фронт выравнивать – всех подчистую гребли, и старых и малых. До самого Брянска гнали пехом, а там в эшелон, и поехали. С августа месяца по лагерям мотаемся. Мы аж под самым Кенисберком были, – добавил он хвастливо. – Ух, там немцы злющие, заразы. Чуть что – сразу по шее.
– Всюду они хороши.
– Не говори, тут вроде получше. Ну, понятно, на кого нарвешься. А лагерфюра у вас ничего, вроде тихий.
– Да, он ничего, – согласилась Таня. Доев свой ломтик хлеба, чуть смазанный маргарином, она слизнула с ладони крошки и стала аккуратно заворачивать второй, предназначенный на ужин.
– Чего прячешь, аль наелась? – насмешливо спросил парнишка. – Небогатый у тебя харч. Ты что, так и живешь на ихние триста граммов?
– У тебя есть возможность получать больше?
– А чего! Я вон вчера почти полкило заработал. Не веришь?
Он полез за пазуху, извлек самодельный, сшитый из клеенки бумажник и осторожно достал из него неразрезанный листок хлебных карточек, похожих на маленькие почтовые марки красного цвета. У Тани широко раскрылись глаза.
– Каким образом?
– Каким! Заработал, говорю. Во, гляди, – он стал грязным пальцем пересчитывать марки. – Десять штук по пятьдесят граммов – полкило. Это я вчера часть уже отоварил! А образ самый простой – уголь скидываю, поняла? Как поведут обратно, я от колонны отстану и смотрю, где чего. Немцы сейчас углем запасаются, зима на носу, а тут как делают – привезут уголь и скинут прямо на улице, возле подвального окошка, вот и надо его туда перекидать. Они после и выносят чего-нибудь. Больше хлебными карточками расплачиваются, а то и из одежи чего дадут. Хошь, на пару сегодня покалымим?
Тане не очень хотелось идти калымить после рабочего дня, но отказаться от возможности заработать хлеба...
– Хорошо, – кивнула она. – Только я не умею отставать от колонны. А если заметят?
– Не дрейфь, не заметят... Ну ладно, я пошел. Меня Валеркой звать, а тебя?
– Таня.
– А-а. У меня сестренка была, двоюродная, тоже Танькой звали, так сдуру подорвалась – пошла по грибы, а лес был сквозь заминированный. Ты сама-то откуда?
– Я? С Украины, – секунду помедлив, сказала Таня. В этот день им повезло – работать после обеда почти не пришлось, в половине второго завыли сирены. Поскольку, согласно инструкции, иностранные рабочие во время воздушной тревоги не могли оставаться вне закрытых помещений, "шарашкину команду" загнали в пустой склад и заперли на замок. Там они и просидели до самого отбоя, а отбой дали только к концу рабочего дня. К тому же тревога оказалась ложной, самолеты прошли стороной.
Когда возвращавшаяся в лагерь колонна добралась до Штееле, было уже почти темно. Конопатый орловец, оказавшийся рядом с Таней, дернул ее за рукав; она вышла из рядов и остановилась на тротуаре, делая вид, будто поправляет застежку на ботинке. Пожилой веркшуц с электростанции, сопровождающий колонну, шел впереди и ничего не заметил.
– Я ж тебе говорил, – сказал Валерка, когда последние ряды скрылись за углом, – все будет чин чинарем. Давай пошли!
– А лагерные полицаи? – с сомнением спросила Таня.
– А чего полицаи, они разве помнят, кто где работает. Нам лишь бы до десяти вернуться, покуда ворота не заперли...
– Послушай, так ведь и убежать можно, – сказала Таня, пройдя в молчании квартала два.
– Тоже, придумала! Куда тут побежишь? Всю Германию надо проехать, с конца в конец. Без одежи, без документов – да тебя на первой станции сцапают. Это возле польской границы еще можно было попробовать – так там охрана знаешь какая была, будь здорова! Глянь-ка, вон, кажись, уголь лежит...
Действительно, у одного из домов чернела куча угольных брикетов, ссыпанных прямо на тротуар. Валерка, сказав, что все берет на себя, смело подошел к двери и позвонил. Таня осталась в сторонке. Вышел пожилой немец в вязаном жилете, они поговорили и вошли внутрь. Через минуту Валерка вынес две совковые лопаты с длинными изогнутыми черенками.
– Вот и заметано, – подмигнул он Тане, вручая ей одну. – Мы это сейчас в два счета, угля-то всего тонна...
Работа пошла споро. Удобные лопаты легко скользили по мокрому гладкому асфальту, черпая круглые, с куриное яйцо, прессованные брикеты, и бросать было недалеко – почти не надо размахиваться. Поработав, однако, несколько минут, Таня разогнулась и оперлась на лопату, прикрыв глаза.
– Подожди, – сказала она слабым голосом, – давай немного отдохнем... у меня голова что-то закружилась...
– Ладно, – снисходительно отозвался Валерка, не прекращая работы, – передохни, я и без тебя управлюсь. Не жрешь ничего, вот и кружится! Эти гады на электростанции должны нас в обед кормить, поняла? Ты вот спроси кого хошь – где кто ни работает, всюду хозяева в обед кормят. Завтрак и ужин в лагере, а обедать мы должны на производстве, мне один немец точно растолковал. Кто-то на наших харчах руки нагревает, паразит...
Справившись с приступом слабости, Таня заставила себя взяться за работу. Ею вдруг овладел страх, что она опоздает в лагерь к ужину и ей забудут оставить ее порцию. Как всегда к вечеру, сейчас так хотелось есть, что она не могла думать ни о чем другом.
"Странно, – думала она, из последних сил механическими движениями бросая уголь, – я ведь сегодня хорошо пообедала... Целый лишний кусок, в нем было граммов сто, не меньше. А может быть, нельзя было этого делать... желудок привык к определенному режиму, как-то уже приспособился..."
Черная куча на тротуаре быстро уменьшалась. Наконец Валерка разогнулся, лопатой подгреб откатившиеся в сторону брикеты и ловко зашвырнул в люк.
– Ну, шабаш, – сказал он. – Видала? Давай лопату и сядь вон на приступочек, отдохни. Пойду калым из папаши вытряхать.
Он ушел. Таня присела на ступеньки и опустила лицо в ладони. Обморочная слабость снова охватила ее, перед глазами вертелись какие-то блестящие кольца, и от этого головокружительного вращения звенело в ушах. Опять пошел дождь – мелкий, бесшумный. Завтра с утра опять аппель-плац, стук деревяшек по асфальту, котлован, вязкая тяжелая глина на лопате. Сколько еще продлится война? И где этот Валерка, теперь-то они наверняка опоздают к ужину...
Он наконец-то появился, с пакетом под мышкой.
– Прижимистый оказался дедок, – сказал он, – пол-буханкой хотел отделаться. А я ему говорю – двое, мол, нас, швестер там сидит, тоже не жравши, давай, говорю, целый. Ну, еще половину дал, старый хрен! На, держи!
Он пошуршал бумагой, и в руках у Тани очутился хлеб – тяжелый, с колючей закраинкой на корке, он источал божественный ржаной запах, от которого у Тани сразу свело челюсти голодной судорогой. Тут же, сидя на холодной каменной ступеньке, она отломила кусочек и стала жевать.
Пока дошли до лагеря, вся корка с одной стороны была общипана. Чувство острого голода исчезло, Таня уже без энтузиазма думала об ожидающей ее миске баланды. В сущности, это просто свиное пойло – с мороженой прошлогодней брюквой, с картофельными очистками. Жира, конечно, опять не будет ни капли. Тоже, еда!
Как странно, что люди в мирное время ломают себе голову над всякими блюдами, придумывают что-нибудь повкуснее. По-настоящему человеку нужен только хлеб и еще крепкий чай с сахаром. Подумать только, что те, кому это доступно в любой момент, не осознают своего счастья...
– Ладно, до завтра, – сказал Валерка, когда они вошли в здание. – Ты на каком этаже?
– На третьем, седьмая комната, – сказала Таня. – Твоей маме ничего не нужно помочь?
– Не, там у нас баб хватает...
Она медленно поднималась по широкой лестнице, пропахнувшей специфической лагерной смесью дезинфекции, эрзац-кофе, баланды и грязной сырой одежды. С этой седьмой комнатой ей еще повезло – там подобрались люди тихие и большей частью семейные, но без грудных младенцев. Пожилой киевский бухгалтер с женой, большое семейство коммерсанта-неудачника из Николаева, группа агрономов с Северного Кавказа, прихваченных какой-то виртшафтскомандой во время последнего зимнего отступления. В седьмой поселилась и сама переводчица – фактически второе в лагере лицо после коменданта, – поэтому у них всегда чисто и тихо. В другие штубы просто нельзя войти – вонь, грязь, накурено, между коек сушатся на веревках мокрые пеленки. Да и народу там побольше. В шестой, напротив, живет человек семьдесят сектантов из Белоруссии – целая община. Косматые, страшные, в овчинных тулупах. Электричеством не пользуются – грех, сидят по вечерам в потемках или зажгут огарок свечи и тянут свои песнопения. Просто хованщина какая-то, жуть.
На площадке третьего этажа шумно толпились возле раковины парни из восьмой "холостяцкой" – самой буйной комнаты в лагере, куда не решались заходить даже полицаи. Холостяки были все как один в широких, наподобие лыжных шаровар, бумазейных голубых кальсонах в мелкие цветочки. Роскошные эти кальсоны выдали лагерникам неделю назад; предполагалось, что их будут использовать по назначению – как исподнее, но обносившиеся до дыр холостяки рассудили иначе и щеголяли в новых кальсонах поверх рваных брюк. В таком живописном виде они ходили и на работу.
– Танечке комсомольский привет! – закричал кто-то. – Чего в гости не заходишь?
Она отшутилась на ходу, увернулась от чьих-то объятийи прошмыгнула к себе.