Орлы над Хинганом - Марков Георгий Мокеевич 7 стр.


Пока ждали начала митинга, на лужайке возле штаба без умолку слышался говорок. Бойцы в непринужденных позах разместились вокруг стола, кто сидя, кто лежа. Сводка Информбюро, сообщавшая об Орле, была уже всем известна, но говорить о ней избегали. Так не вязалась жестокая, мучительная весть с радостным, совсем летним днем, с хорошими, влекущими к самому лучшему, к самому возвышенному чувствами, которые рождаются всегда, когда собирается в одном месте много людей, единых по делам, мыслям и стремлениям своим.

- Эх, денек-то какой! На полях теперь овощи торопятся прибрать.

- А по дорогам к станциям, к элеваторам - подводы, машины с хлебом…

- А охотники тоже уж двинулись. Пора!

Так говорили люди обрывками о том о сем, но, сказав, замолкали и мысленно уносились туда, где они когда-то жили.

Но вот взвизгнула от резкого толчка дверь землянки, в которой находился штаб батальона, и оттуда вышли комбат Тихонов, младший лейтенант Власов, командиры рот - Синеоков, Королев, Егоров и старший политрук Буткин. Бойцы поднялись с земли, а Власов забежал вперед, подал команду "смирно" и отдал капитану рапорт.

Тихонов открыл митинг и предоставил слово комиссару батальона. На Буткина устремились сотни пытливых, доверчивых глаз. Он обвел взглядом все эти загоревшие рабочие лица, ставшие ему сразу же родными и близкими, и вспомнил давно прошедшее…

…Шумит заунывно и тоскливо дремучая тайга. Возле костров сгрудились партизаны вот с такими же обветренными лицами. Партизанам предстоит тяжелый переход через тайгу и горы. Час пробил! Пора выходить из тайги в людные места. Он - комиссар партизанского отряда - произносит речь. Он говорит о контрреволюционной гидре, о международных акулах капитализма, о высоких задачах партизан перед лицом мирового пролетариата. Его слушают затаив дыхание, бурно рукоплещут, бросают шапки в воздух, выкрикивают слова одобрения. Неужели с тех пор минуло больше двадцати лет? Да не вчера ли все это было?

Захваченный воспоминаниями, Буткин стоял минуту-другую молча, потом поднял руку, крикнул:

- Товарищи бойцы! Товарищи командиры!

Но едва он произнес эти слова, как ему почудилось, что он начал свою речь на той высокой, митингово-торжественной ноте, на которой проходили все митинги тогда, в годы Гражданской войны. "Но теперь и люди стали другие, и время другое, и жизнь иная", - мелькнуло у него в мыслях.

- Товарищи бойцы! Товарищи командиры! - повторил он, но уже иным голосом, в тоне которого меньше было торжественности и пафоса и больше интимности и сердечности, которые проникают в самую душу человека, надолго западают в его ум и сердце. - Неслыханные злодеяния творят на нашей священной земле гитлеровские орды. Всюду, где они проходят, они оставляют за собой кровавый след массовых убийств, надругательств, грабежа, - говорил Буткин, внимательно присматриваясь к лицам своих слушателей, стараясь уловить, какое впечатление производят на них его слова.

К тысячам и тысячам кровавых преступлений, совершенных фашистскими людоедами, прибавилось еще одно новое злодеяние, совершенное ими над родными и близкими нашего бойца из третьей роты Ефима Демидкова. Послушайте, что пишет его сестра. "Дорогой мой братец Ефимушка! Пишет тебе письмо твоя сестра Лена. Не узнаешь ты теперь меня, стала я седая и старая. Такого я насмотрелась, что не знаю, как и в живых осталась.

Как пришли к нам в Звонарево немцы, то первым долгом согнали всех, и старых и малых, на площадь, к дому соцкультуры. Тут они привели тятеньку, всего уже избитого, не похожего на самого себя, привязали его за руки и за ноги толстыми веревками к танкам и на глазах у всех разорвали его на части. Тятенька, пока живой был, не поддавался им, кричал, что все равно мы победим. Потом немцы загнали всех учителей, бригадиров, партийных и комсомольцев в дом соцкультуры и подожгли его, а чтоб горел скорее, облили стены бензином. Был тут и наш младшенький братик Леня. Когда дом соцкультуры загорелся и стала рушиться крыша, я видела раза два Леню. Он, видно, норовил выпрыгнуть в окно, да выпрыгнуть было нельзя. Кругом стояли солдаты и палили из автоматов куда ни попадя: так и погиб наш Леня в огне. А когда дом соцкультуры стал догорать, немцы кинулись на народ, кололи, стреляли, кто попадался под руку. Я побежала с Феклушей к Ермохиным в огород, перескочила через изгородь, бегу, а Феклуша отстала, я оглянулась, а она висит на изгороди, с опущенными руками, мертвая. Я было бросилась назад к ней, а немцы стали стрелять в меня. Я упала между грядок и лежала до вечера, притворяясь, что убитая. В потемках переползла в погреб к Ермохиным и жила там три дня в холоде, без хлеба, без воды.

Вылезла из погреба, смотрю: ни немцев, ни села. Ни одного дома не уцелело. Братец наш, Ефим Васильевич, отомсти ты им, немцам, за тятю и Леню, за Феклушу, за мои седые волосы, пусть они узнают, как нам было…"

Буткин дочитал письмо до конца с усилием. Голос его то прерывался, затихал, то звенел, взлетая до самых высоких нот. Он поднял глаза, чтобы взглянуть на бойцов. Они сидели в каком-то грозном оцепенении.

Гнев и горе, которые пронизывали каждое слово, каждую буковку этого письма, дошли до их сердец. Чувство негодования, скорби, жажда мести смешались в их душах и отлились в одно страстное желание, в один порыв - бороться.

Буткин понял, что люди охвачены высокими чувствами и нужно сказать им очень дорогие слова.

В ораторской манере Буткина была одна замечательная черта, обличавшая в нем человека не только убежденного в том, о чем он говорил, но и опытного в пропагандистском деле, знавшего многие сложные пружины этого высочайшего искусства. Начав речь, он как бы забывал о слушателях и беседу свою строил путем вопросов, обращенных к самому себе. Минутами можно было подумать, что он выступает не перед слушателями, а, забыв о них, разговаривает сам с собой, не стесняя ничем течение своей мысли, как это обычно случается, когда человек исповедуется перед собственной совестью. На самом же деле Буткин ни на одно мгновение не забывал, что его слушают другие, и внимательно следил за аудиторией, тонко улавливая ее настроение. Но благодаря этой своей манере размышлять вслух Буткин достигал редкостного воздействия на слушателей. После его речей у слушателей всегда появлялось желание высказаться о самом сокровенном и наболевшем.

И теперь произошло то же самое. Едва Буткин кончил говорить, как несколько красноармейцев подняли руки, прося слова. Среди желающих высказаться Тихонов увидел Ефима Демидкова и назвал его фамилию.

Демидков подошел к столу. И весь батальон увидел его постаревшее, с запавшими глазами лицо. Взгляд его был спокоен, жив, но по синим дугам, которые мазками тянулись от носа к вискам, чувствовалось, что Демидков успел уже где-то втихомолку смыть свое горе дорогими мужскими слезами.

- Братья! - с дрожью в голосе тихо сказал Демидков. И от того, что он сказал не обычное в таких случаях "товарищи", а "братья", все почувствовали еще острее, чем прежде, какая бездна горя вторглась в душу этого человека. - Тяжело мне не только говорить, жить тяжело от таких известий, - продолжал уже более твердым голосом Демидков. - От такого горя надломиться можно… - Он долго молчал, не то пересиливая прихлынувшие слезы, не то подыскивая более точные слова. - А только надломиться себе я не дам и жить буду! - энергично взмахнув руками и как-то весь выпрямляясь, сказал он. И все увидели, что сил в этом человеке не счесть и сломить его не сможет никакое горе.

Потом капитан Тихонов предоставил слово Егорову, и тот от лица бойцов и командиров третьей роты, в которой служил Демидков, произнес короткую, но яркую речь. Он называл Лену родной сестрой всей роты. Когда Егоров заявил, что голос Лены с седыми волосами, призывающий брата сделать так, чтоб немцы узнали, "как нам было", услышан и бойцы горят желанием скорее вступить в бой, весь батальон опять горячо зааплодировал, и вскоре сотни сильных, молодых голосов могуче прокричали своей Родине, на защиту которой они поднялись стеной, протяжное и громкое "ура".

Перед окончанием митинга, после того как выступили Прокофий Подкорытов и Василий Петухов, к столу строевой походкой, гордо неся на медной от загара шее круглую, стриженную под машинку голову, подошел сержант Соловей.

Он был в батальоне новым человеком, и потому первые мгновения его рассматривали с той придирчивостью, которая как-то сама собою появляется у людей, стоит им только стать военными. Но Соловей, по-видимому, был аккуратист до мозга костей. Большие кирзовые сапоги его были тщательно начищены, брюки и гимнастерка из дешевой защитной ткани производили впечатление недавно побывавших под горячим утюгом, крепкую мускулистую шею плотно облегала ослепительно белая каемочка умело пришитого подворотничка. Глядя на подтянутого, щеголеватого сержанта, можно было изумляться, как он мог, много дней находясь в дороге, а теперь живя в степи, в землянке, сохранять в таком порядке свою немудрящую солдатскую одежду. Все это, конечно, заметили, и каждый с долей некоторой профессиональной зависти подумал: "Вот это заправочка! Ой-ой-ой".

- Товарищи и друзья! Братья по оружию! Горе Ефима Демидкова понятно и близко мне. Я сам житель Смоленской области, и, как знать, может быть, и мои родные вот так же растерзаны кровавой рукой фашистов.

Сказав это, Соловей отыскал глазами сидевшего с опущенной головой Ефима Демидкова и, обращаясь к нему, звенящим голосом проговорил:

- Товарищ Демидков, в горе и гневе вы не одиноки, и пусть это утешит вас и придаст силы!

Потом Соловей встал на колени и, подняв руки, поклялся перед лицом товарищей не щадить в борьбе за Родину ни крови своей, ни самой жизни. Он пал ниц, и все увидели, что Соловей целует серую, песчано-каменистую землю.

Митинг закончился речью Тихонова. Ее прослушали затая дыхание, так как Тихонов говорил о самом насущном и близком - о задачах батальона.

Когда командиры развели роты по местам, Буткин направился к своей землянке. У него было такое ощущение, будто он живет в батальоне не один день, а очень давно.

За те короткие часы, которые занял митинг, Буткин мысленно внес в свой план ряд существенных поправок. Долголетняя работа с людьми научила его неустанно анализировать жизнь, тщательно всматриваться в ее живой поток. Худшее, что могло быть у руководящего работника, - это преклонение перед бумажкой. Сталкиваясь раньше в райкоме с десятками и сотнями людей, Буткин всегда жестоко высмеивал эту слепую веру в бумагу. "Вы раб бумаги, взгляните на жизнь по-большевистски", - говорил он иному руководителю, который, ссылаясь на циркуляр и на план, где, дескать, все предусмотрено, силился доказать, что на его участке работы царит полное благополучие. Сам же Буткин обладал тем драгоценным качеством живого, непосредственного восприятия жизни, которое делает руководителя стоящим в самой гуще событий и позволяет ему браться за вопросы, составляющие хребет того или иного дела.

Встреча с батальоном на митинге, взволнованные и искренние речи бойцов и командиров натолкнули Буткина на новые мысли. Он увидел, что в плане, составленном совместно с капитаном, опущены пункты первостепенного значения.

"Надо по ротам, а может быть, даже и по взводам провести товарищеские собеседования, поближе узнать людей. И начать это надо прежде всего, начать сегодня же", - размышлял Буткин.

Внешне Буткин всегда казался хладнокровным и спокойным, а порой и несколько равнодушным. Но это был результат большой внутренней дисциплины. На самом деле он обладал таким горячим отношением к жизни, таким нетерпением, когда дело касалось работы, что всякое равнодушие или медлительность вызывали в нем негодование.

Буткин дошел до землянки, но возле дверцы остановился. "А что мешает мне пойти в одну из рот теперь же?" - спросил он сам себя, испытывая от всех своих мыслей жгучее желание действовать, действовать и действовать. Он постоял минуту в раздумье, приоткрыл дверцу в землянку, бросил папку на свой топчан и быстрой походкой направился к самым дальним землянкам, в которых жила рота старшего лейтенанта Синеокова.

13

Наконец и Филипп Егоров получил письмо от родных. Это была первая весточка после разлуки. Писала Сашенька, жена Филиппа. Письмо было длинное, на шести страницах, вырванных из ученической тетради. Егоров бегло, какими-то летучими взглядами пробежал по строчкам и торопливо вытащил из конверта еще один листок. Развернув его, он увидел нарисованный цветными карандашами двухэтажный дом и скачущие крупные буквы: "Папа, свари себе моркофку и кушай слифки". Это было послание от шестилетней дочери. Егоров улыбнулся, глядя на букву "ф", начертанную, вероятно, без малейших колебаний в этом деловитом, кратком письме, и почувствовал, как сжалось сердце. "Милые мои, хорошие… Свари себе моркофку и кушай слифки", - прошептал Егоров.

Вечером, когда все, что нужно было сделать за день, было сделано, Егоров решил вновь перечитать письмо жены. Читая теперь не торопясь, он составил полное представление о том, что делалось в эти дни в его родном городе.

Милая Сашенька, она, как и тысячи других штатских людей, весьма смутно представлявших, что скрыто за понятием военной тайны, сообщая о прибытии в город с запада трех больших заводов, не удержалась от некоторых пояснений: на одном заводе будет производиться зеленый горошек, наивно хитрила она, второй вот-вот начнет выращивать в парниках тыквы, а третий огородился высокими заборами и дымит, дымит во все семь труб.

Вторая часть письма была посвящена переменам в жизни знакомых: директор школы Нестор Флегонтович назначен в ремесленное училище ввиду особой важности этого училища для подготовки кадров; Калерия Александровна, врач, лечившая их Ниночку от кашлей и поносов, надела военную форму со шпалой на петлицах гимнастерки и возглавила самый крупный госпиталь в городе; две дочки их соседа, Вера и Тася, студентки биологического факультета, временно ушли с учебы и поступили на один из вновь прибывших заводов, желая помогать фронту своим трудом на предприятии; Николай Петрович, отец Сашеньки, инвалид Первой мировой войны и пенсионер, вернулся к токарному станку и вот уже второй месяц выполняет норму на двести процентов.

В конце письма Сашенька сообщила, что все они, учителя, не очень-то доверяют заявлениям японских деятелей о верности пакту о нейтралитете и, чтобы не оказаться застигнутыми врасплох, посещают курсы инструкторов ПВХО. Город хотя и расположен за тысячи километров от маньчжурской границы, тем не менее полагаться в нынешний век на расстояние опасно…

Увлеченный письмом, Егоров не заметил, как в его землянку вошел Буткин. Он был уже совсем возле стола, когда Егоров увидел его и порывисто, с некоторым смущением за свое опоздание, поднялся.

- Сидите, Егоров, сидите, - пожимая ему руку, проговорил комиссар.

Но Егоров все-таки встал, пристукнув каблуком и распрямляя плечи. "Это у него от гражданки еще осталось. Вот Тихонов, тому вначале проделай, что полагается по уставу, а потом он с тобой разговаривать начнет, да так запросто, будто век тебя знает", - подумал Егоров о смущении Буткина.

- Чем занимаетесь, товарищ Егоров? - спросил комиссар и опять замахал нетерпеливо рукой: - Садитесь, садитесь, пожалуйста!

Егоров пододвинул Буткину табурет и сел на прежнее место.

- Письмо, товарищ старший политрук, от жены получил. Днем некогда было читать его внимательно, вот и пришлось заняться этим сейчас, - проговорил Егоров.

- Письмо? Ну, что там? Как там? - необыкновенно оживляясь, спросил Буткин.

И по тому, с какой горячностью был задан этот вопрос и как сразу вспыхнули в глазах Буткина живые огоньки, Филипп понял, что гражданка, тыл - это то самое, за что он, Буткин, и теперь, будучи уже в армии, чувствует перед лицом грозных событий моральную ответственность.

- Да вот послушайте, товарищ старший политрук, - с готовностью проговорил Егоров и, прибавив фитиль в лампе, взялся за письмо.

Буткин от нетерпения даже привстал. "Ну, ну, почитай, почитай, послушаем, что мы там наработали, как народ к испытаниям подготовили", - пронеслось у него в мыслях.

Егоров прочитал письмо жены и не утерпел, подал комиссару листок с рисунком дочери. Буткин кинул взгляд на рисунок, прочитал исполненное старательными каракулями письмо и вдруг залился таким звонким смехом, неожиданно звонким, что Егоров, тоже засмеявшийся вначале, изумленно посмотрел на Буткина, про себя думая: "Да он юноша! Неужели ему пятьдесят лет?"

А Буткин вытер лоб платком и крутил, крутил в руках рисунок девочки. На лице его, в особенности на губах и на морщинистых, уже чуть-чуть впалых щеках, долго еще держалась нежная улыбка.

- В глубокие толщи проникает война, - сказал Буткин, и улыбка каким-то уже далеким прикосновением тронула раз-другой его губы и исчезла.

- Да, большие пласты народа подымает война, - проговорил Егоров, чувствуя порожденную письмом жены потребность высказаться. - И вот заметьте, товарищ старший политрук, как бестрепетно, с каким высоким сознанием народ идет на жертвы. Ничего люди не жалеют, ничего не щадят. И то еще интересно: когда мы пятилетки выполняли, казалось нам порой - ну, такой разбег мы взяли, что надорваться можно. А как дело-то оборачивалось? Смотришь, план был на пять лет, а народ его за четыре года поднял, да еще с лихвой. И думается мне, вот и теперь много подспудных сил народа прорвется. Трудности у нас, по всему видно, будут немалые, а только изобретателен и ловок наш человек…

- Вы в партии давно, товарищ Егоров? - вдруг спросил Буткин.

- Какое там давно! С прошлого года, товарищ старший политрук, - сказал Егоров с усмешкой. Ему казалось, что к активной политической жизни он приобщился слишком поздно, были все условия сделать это гораздо раньше.

- Ага! - мотнул головой Буткин.

Они опять надолго замолчали, раздумывая каждый по-своему об одном и том же: о партии, о стране, о народе.

- А не думали вы, товарищ Егоров, что речь эта от третьего июля к нам адресована? - заговорил Буткин, скручивая из газеты цигарку, похожую своей формой на игрушечную воронку.

- Как не думал? Думал, товарищ старший политрук. Для армии это целая программа.

- Да нет. Я не об этом. Я о себе, о вас, о Тихонове говорю. А вы сразу армия! Привыкли мы все мировыми масштабами мерить, - бросив на Егорова лукавый взгляд, проговорил Буткин.

Егоров не обиделся на это замечание. Буткин был прав. Немало часов он провел над изучением речи Сталина. Отдельные ее места он знал наизусть. И размышлял он над этой речью немало, но, скрывать нечего, размышлял в общем и целом, размышлял применительно к масштабам всей страны, всего народа, всей армии.

- Сознаюсь, товарищ старший политрук, снизойти до собственной персоны не успел, - разводя руками, с беспощадной правдивостью проговорил Егоров.

- Ну вот! А в речи есть такие места, в которых только наших фамилий недостает. Да, да! - загорячился Буткин, словно кто-то пытался не согласиться с ним. Егоров молчал, вопросительно глядя на комиссара, несколько даже озадаченный его словами. "Какое же место в речи имеет он в виду?" - думал Егоров.

- Не освободились мы, товарищ Егоров, от мирных настроений до конца, хотя и живем на границе, и порохом тут изрядно припахивает, - сказал Буткин и встал. Чувствовалось, что то, о чем он начал говорить, волнует его и не дает ему покоя.

Назад Дальше