Не торопился и нарушитель делать первого шага. Предчувствовал, видимо, беду. Но безмолвно все вокруг, только в центре поляны раненый силится поднять голову да от порога избушки доносится глухой стон… Решился наконец бородач, пересилил себя: вначале опасливо, а затем все уверенней и уверенней пошагал к раненому товарищу своему.
"Рано! Рано! - сдерживал себя Богусловский предельным усилием воли. - Потащит раненого к избушке, тогда…"
А бородач вовсе не собирался возиться с раненым товарищем. Подошел к нему сбоку и, переложив маузер в левую руку, перекрестился размашисто: "Прости душу грешную", выстрелил ему в голову и перекрестившись еще раз, повернулся к избушке, чтобы убить и второго раненого.
Никаких свидетелей. Пусть пограничники ищут ветра в тайге.
Вскинул Богусловский ревнаган, подвел мушку под лопатку, но почувствовал, что дрогнула рука. Подложил под нее кулак левой руки как упор. Целился так, как никогда в жизни не целился. Спусковой крючок нажимал опасливей (не дернуть бы ненароком) новичка-солдата, впервые получившего боевой патрон.
Выстрел. Вздрогнула спина, выгнулась. Еще выстрел, еще, еще… Рухнул бородач, но Богусловский для верности, вновь выцеливши тщательно, выстрелил еще один раз. Теперь можно и встать. А сил нет. Не ноги и руки, а студень подтаивающий. Не голова, а гиря двухпудовая. Не поднимешь.
Несколько минут лежал в забытьи Богусловский, а когда очнулся, вскочил, укоряя себя за слабость. Ему казалось, что проспал он долго и коновод, если не убит, а только ранен, потерял много крови за это время, да и тот, раненый, что стонал у порога избушки, тоже мертв. А он нужен живым. Для допроса нужен, чтобы выяснить, что за пришельцы, какова цель и каков маршрут. А что не новички они в тайге, Богусловский понял сразу же, как увидел их.
Пересиливая отвратительную мелкую дрожь в ногах и руках, начал торопливо спускаться со взгорка, не отрывая взгляда от раненого. Что у того на уме? Вдруг хватит сил вскинуть маузер?
Нет, бездвижен. Только стонет глухо. Беспамятно стонет, слишком уж однотонно.
Спустился на поляну и почти подошел к избушке, как вдруг вздрогнул от неожиданного стрекота. Громкого, торопливого. И увидел ее - тараторку. Сидит на коньке избушки и мелет о чем-то своем, заветном, сорочьем. Снял фуражку Богусловский и поклонился спасительнице.
Не их, пограничников, она предупреждала о появлении людей, а таежный мир. Ей все равно, пограничник ли появился на поляне, нарушитель ли, или охотник: человек есть человек, опасней волка он, от него трудно укрыться, от него убегать и улетать нужно побыстрее и подальше. Но, может, и пограничникам все же давала сорока знать о чужих, баловали же ее солдаты, когда на привалах отдыхали, вкусными вещами.
Поясно поклонился Богусловский сороке.
Подошел затем к раненому нарушителю. Плох совсем. Ключица перебита, и шея зацеплена. Лицо небритое, щетинистое, без единой кровинки, а пальцы рук уже синюшные…
Размежились веки раненого, почувствовавшего, видимо, взгляд. Бесцветный у него взгляд, потусторонний. Но вот затрепетал в нем страх, и захрипел раненый:
"- Не стреляй, вашеблагородь. Подневольный я".
"- Сейчас помогу, - торопливо успокоил Богусловский. - Потерпи чуточку".
Вынул из кобуры раненого маузер (береженого бог бережет) и поспешил через поляну туда, откуда сделал свои последние выстрелы коновод.
Он был мертв. Голова прострелена дважды. Ему помощь была уже не нужна.
"Что ж ты за дерево не укрылся? На себя принял огонь! Жить бы тебе да жить…"
Надел фуражку и побежал к сбатованным коням, чтобы взять из переметок перевязочные пакеты.
Вернулся к избушке вместе с конями. Привязал их к коновязи и - к раненому. Поднял того, чтобы ловчее было бинтовать, к себе на колено и, сдвинув рваные концы раны, придавил тампоном. Казак застонал, открыл испуганные глаза, но сразу же успокоился и всю остальную перевязку крепился.
Перевязав раненого и уложив его на топчан в избушке, Богусловский зачерпнул ковш ключевой воды и поднес его к губам раненого, тоже уже начавшим синеть. Жадно, хотя лицо его исказила боль, выглотал казак весь ковш, вздохнул умиротворенно и, казалось, вновь потерял сознание.
Но это было не так. Он притворялся. Он все слышал, душа его была полна благодарности красному командиру за человеческую чуткость, с какой он, белоказак, покинувший станицу свою невесть для чего, многие годы не встречался, но никак ум его не мог постичь того, что сердоболен не товарищ, а враг, который сам же ранил его, но и спас от Кырена. Тот поднимал уже маузер. Не перекрестившись поднимал (это сейчас казаком воспринималось с особенной обидой), не как на своего дружка Газимурова. Словно не человек перед ним, а пес паршивый, потерявший нюх. Нет, он еще не решил, рассказать ли все, что знает, пограничному командиру, либо притвориться вовсе несведущим. Приказали, дескать, вот и пошел. Куда денешься? Убьют, коли воспротивишься. А куда и зачем вел их Кырен - бог его знает. За расспросы, дескать, по головке не погладили бы…
Богусловский же встревожен. Мимолетно мелькнул упрек, что опрометчиво поступил, затаскивая сюда раненого без предварительного опроса. Узнать хотя бы, откуда пришли. Из тыла или из-за границы. И в каком месте переходили. Но не мог так поступить он, язык не повернулся бы спрашивать. Вот теперь, когда все возможное сделано, чтобы облегчить боль, чтобы укрепить жизнь, - теперь иное дело. Но теперь, похоже, поздно!
"Юзом как-то все вышло… Но, может, очнется все же. Кровь остановлена. Лежит удобно и покойно".
Неприкаянно на душе у Богусловского. Во всем безделен. Остается только одно - ждать. Ждать, пока не очнется раненый. Ждать, пока не приедут сюда пограничники. Казак пусть в память войдет, все равно не транспортабелен, а оставить его одного здесь не оставишь. Через три часа (прибыв на заставу, Богусловский должен был сразу позвонить начальнику штаба) начальник штаба, не дождавшись звонка, поднимет тревогу и пошлет по тропе кого-либо из комендатуры. К вечеру лишь прибудут пограничники. Долго ждать. Раненый бы очнулся! Да дотерпел бы до квалифицированной помощи.
Казак тем временем решал трудную для себя задачу. Открыл наконец глаза. Удивительно осмысленный взгляд. И вопрос удивил Богусловского:
"- Ты, паря, подстрелил меня?"
"- Нет. Коновод. У меня рука верней", - ответил Богусловский. Ответил искренне, не думая о том, как воспримет его раненый и что станет этот ответ последней гирькой на весах сомнения. А вышло, что понравился казаку прямотой своей.
"- Спрашивай, паря, что знать желаешь…"
"- Откуда пришли?"
"- Из Маньчжурии. Бродом до острова, Подлобаньем называл его есаул наш Кырен, с него - вниз полверсты, а тогда уж - на сей берег. Брюхо едва замочили…"
Слыхом не слыхивал об этом броде начальник отряда. Выходит, прекрасно знающие местность нарушители. Из этих самых, стало быть, краев.
А раненый продолжал, трудно дыша:
"- Мандрыком - сюда. Бросовый мандрык. Не ходил если - не сыщешь".
"Найдем. Обязательно найдем", - упрямо подумал Богусловский и спросил:
"- Куда и зачем шли?"
"- В Хабаровск шли. Зачем? Вот тот, Кырен, есаул, все знал. И Газимуров, которого Кырен добил. Услышал я раз меж ними разговор. Кырен ему: ты, дескать, если что со мной, в Усть-Лиманку не ходи. Прежде - в Хабаровск. Повидаешь, наставлял, Ткача…"
"- Кого-кого?! Ткача?! А где встреча - не говорили?" - со слишком поспешной заинтересованностью спросил Богусловский и тут же пожалел, что прервал раненого. Замолчал тот и глаза смежил.
"Все! Испортил! Замкнется в себе!"
И впрямь, не открывал глаза казак. Лежал бездвижно. Долго лежал. Богусловский уже не единожды упрекнул себя за совершенно ненужную поспешность - состояние раненого улучшилось, а времени с избытком. Решил: если заговорит, больше не перебивать. Лишь когда все расскажет, тогда и про Ткача спросить, не знает ли каких подробностей, и про Усть-Лиманку, где она и что там делать Газимуров намеревался…
Только минут через несколько открыл глаза казак и тем же грудным, с хрипом голосом ответил:
"- Называл Кырен улицу, только вишь, паря, запамятовал я. Дырявая голова. Что из ваших он - это уж точно. И еще серчал Кырен, что в Усть-Лиманку Газимурову ехать. Так и сказывал: "Не барыня какая, каво сама в Хабаровск не едет…" Больше, паря, никаво не ведаю. Кырен да Газимуров - те все знали, а мы - подневольные. Мы для них - что скотина бессловесная. Маузер на живого нацеливал. Христопродавец!.."
"- А можно, я несколько вопросов задам? Не трудно говорить?"
"- Печет, паря, шею шибко. А спросить? Отчего же нельзя? Можно. Если по-людски".
"- Кто Кырена и Газимурова, как ты их называешь, провожал?"
"- Дружок ихний. Афанасием кличут. Борода - что тебе грабарка. Азойный. Сказывали, из наших - забайкальский казак. Еще сказывали, кордонил в Туркестане прежде, при царском режиме… А в тот день, когда нас, подневольных, собрали, благородие приходил. Я на часах стоял, видел его. Ноги бабьи, жирные, а лицо куничье. Недонюхал будто чего-то. Важный, однако. Как пришел, так все место себе загреб. Другим повернуться негде. Кырен и Газимуров после ругали его крепко. Мстит он им, видишь ли, за прошлое, покойно жить не дает, гоняет через границу. Грозились: отольются, дескать, ему слезки. А вот как звать-величать того благородия, не ведаю…"
Гулко забилось сердце Богусловского, всплыли явственно, будто не минуло двадцати с лишним лет, салонные споры, особенно неприязненные в последний вечер перед штурмом Зимнего. В кресле сидит Левонтьев-старший, а кажется, что во всех углах салона. Даже дочери своей любимой Анне мешает спеть песню, жениху посвященную. Рядом с отцом-генералом - сын его Дмитрий, остроносый, с прозрачными ноздрями, которые ни на миг не остаются в покое, словно подкатывается чих, да никак не может осилить какой-то барьер. Великой заботой о судьбе России озабочены отец и сын. Великой салонной заботой, без четкого определения своего места в той самой судьбе, о которой могли они часами переливать из пустого в порожнее. И каждый раз, когда он, Михаил, пытался убедить их, что место патриота России с народом, они насмешничали. Вот они, насмешки те, куда завели.
Богусловскому хотелось сейчас выскочить из избушки и упрятаться подальше в тайге от вдруг навалившейся новости. Дмитрий Левонтьев послал связных к Владимиру Ткачу. Вот как разлетелись вдребезги казавшиеся добрыми прежние отношения между старинными пограничными семьями. Теперь уже не обычное для всяких приятельских семей стремление обойти друг друга в благополучии, не случайные или преднамеренные, но все же пустячные размолвки, вполне неизбежные в жизни, - теперь настоящая дуэль. Вражда.
Знал Михаил, что старший брат Анны в стане врагов, воспринимал факт этот как весьма неприятный, но абстрактный. Когда ему попытались было поставить в вину, что женат на сестре изменника Родины, он возмутился несказанно. А вот теперь абстракция оборачивается конкретностью. Едва не осталась Анна вдовою. Главное же действующее в том лицо - братец ее…
А Ткач? Владимир Иосифович! Как убеждал, что принял революцию! Как просил, чтобы взяли штурмовать Зимний! Правда, воришкой оказался. Вором! Зря тогда не отправил его под арест. А еще руки Анны домогался. Вот уж осчастливил бы ее…
Но, возможно, не с Владимиром Ткачом встреча? Может, это случайно совпавшая кличка резидента?
"Выстрелил бы раньше в рыжебородого - не гадал бы сейчас. Тот раненый, Газимуров, прояснил бы кое-что. Ишь ты: "Рано! Рано!" Поздно оказалось!"
Казнил себя Богусловский безжалостно. Обвинял даже в том, в чем не был грешен. Теперь та выдержка, тот расчет холодный, что позволили победить, казались ему самой настоящей трусостью.
Что ж, человеку свойственно заблуждение.
Долго молчал раненый казак, потом застонал с метрономной однотонностью и ритмичностью. Смочил тогда Богусловский сложенный в несколько слоев бинт и приложил к пылавшему жаром лбу. Раненый выдавил сквозь стон:
"- Пить".
Поднес ковш к губам, приподняв раненому голову, но тот никак не мог открыть рта - не слушались синюшные губы. Помог Богусловский осторожно. Жадный глоток, стон успокоенный, потягота судорожная, и - ничего больше не нужно человеку. Ничего…
Вечерело. Богусловский, начавший сомневаться, приедут ли до темноты пограничники, решил занести в избушку оружие и ношу нарушителей и их самих собрать к избушке, чтобы, если придется коротать ночь одному, уберечь трупы от росомах, воронья и другой пакостной живности. Вынес для начала из избушки умершего казака, пошел после этого за коноводом.
Особняком его уложил, у самого родника, чтобы сохранней оставался в прохладе.
Успел все сделать, что намечал, и, когда, занеся последний заплечный мешок в избушку, опустился обмягший (от физической усталости и, главное, от душевной) на ступеньки у порога, услышал едва различимый топот копыт, который быстро приближался. Смахнул из-за спины карабин и - к углу избушки. Патрон на всякий случай загнал в патронник.
Излишняя предосторожность. Свои. Комендант с отделением пограничников влетел рысью размашистой на поляну. Лихо, но беспечно. Впрочем, все всегда по тропе этой беспечно ездили…
Из штаба комендатуры доложил Богусловский по телефону начальнику войск и о бое, и об исповеди раненого казака.
"- Из наших кто-то, говорит? - переспросил недоверчиво начальник войск. - Задачку ты задал! Ты понимаешь, что это такое?!"
Да, он понимал. Подозрение на каждого. И все же в письменном донесении оставил страшное для пограничников обвинение. Он верил раненому, его искренней предсмертной исповеди…
Как это было давно! Целых две недели назад. И надо же - следствие.
Зашипел репродуктор, нелепым черным кругом торчавший над дверью, наплыли мелодичные куранты с отдаленно врывавшимися в паузы автомобильными гудками - заговорила Москва. Нет, не горделивые сообщения со строек, из цехов, с полей колхозных, не полные тревожности международные дела - радиослушателям предлагалась политическая сатира. Лихо перелились аккорды, и два игривых голоса принялись, перебивая друг друга, подтрунивать над злодейкой акулой, которая набралась дерзости напасть на соседа кита. В припеве зазвучал монолог самой злодейки:
Съем половину кита я
И буду, наверно, сыта я…
- Ну, братцы мои! - воскликнул Богусловский. - С ног все на голову! Допоемся!
Скверное настроение Богусловского от этого монолога-припева еще больше испортилось. К возмущению по поводу только что состоявшегося разговора по телефону добавилось возмущение нелепостью мысли, заложенной в монологе.
"Разлюли малина! - сердился Богусловский. - Пусть они друг друга глотают, а мы тут мирно да тихо, не выводя бронепоезд с запасного пути… Как можно воспитывать такое настроение?!"
Нет, сейчас он, взвинченный и наглостью японо-маньчжурских вояк, которые никак не отступались от острова Барковый, и столь же наглым требованием следователя никуда не выезжать до его приезда, хотя тот знал, что предстоит бой за остров, не мог снисходительно относиться к эстрадной сатире. Сейчас он мог рассуждать только с прямолинейной категоричностью. И он сейчас как бы вступил в спор с теми неизвестными ему певцами; он, сердясь, убеждал их, что не столько для захвата Китая напала на него Япония - ей наш Дальний Восток спать не дает. И в восемнадцатом году главной целью Квантунской армии, которая тогда была введена в Маньчжурию, были Приморье, Приамурье, Забайкалье и Сибирь. Место дислокации Квантунской армии так и называлось тогда: североманьчжурский плацдарм. Семенова и Калмыкова взяли квантунцы себе в подручные. Да и милитаристы китайские, из сторонников Чжан Цзолиня, не отказывали в помощи: плавсредства обязались поставить для форсирования Амура, охранять эшелоны японцев, разрешив им следовать по построенной Россией Китайско-Восточной железной дороге, продовольствовали японские войска, а число их немалое было - шестьдесят тысяч. Да мало ли чем помогали, надеясь, видимо, что не обойдут их при дележе добычи. Думали, как в девятьсот пятом, поживиться.
Спала веками на своих благодатных островах Япония, поморы же вольные, ушкуйники да купцы русские тем временем Курилы, Аляску, Калифорнию огоревали. А как обихаживать стали, тут желающих - хоть пруд пруди…
Ну Калифорнию - ту хитростью откусили: продала Штатам землю русскую Российско-Американская торговая компания. Аляска таким же манером отошла. А на Курилах клинки скрестились. Головина ни за что ни про что пленили. Заливом Измены - так и зовется тот залив, где были японцами попраны всякие нормы человеческого общения.
И на Сахалин права заявлять стали, когда доказал Невельской, что он не полуостров, а остров. Так это же восемнадцатый век! Прежде, значит, не нужен был, теперь - давай, и все тут!
Нет, не насытится "злодейка акула", проглотив Маньчжурию. Аппетит у нее только разгорелся. Тем более что многие из правителей китайских и тайно и явно поощряют "злодейку". На Восток России они глазами хозяев смотрят.
"Тут своя каша. Веками ее варили - попробуй теперь расхлебать, - думал Богусловский, осуждая неизвестных и известных ему дипломатов и воевод за медлительность и нерешительность в обустройстве земель, Хабаровым обжитых. - Отдали Албазинский уезд, от Амура отступились. Полтораста лет бездействовали. А снова начать, когда цинцы за эти годы успели себя убедить, что Приамурье - их земля, много трудней оказалось".
Отбили бы сразу, как считал Богусловский, Албазин, послав добрую поддержку коменданту его, Толбузину, поостыли бы захватчики. И на переговоры в Нерчинск мог бы енисейский воевода князь Щербатый покрепче отряд послать. А вышло что: у окольничьего Федора Алексеевича Головина пятьсот человек, а у маньчжуров - более десяти тысяч. Да и Головин сам либо робким неумехой оказался, либо иные кроме письменных инструкции имел.
А потом что творилось? Расследование бы хорошее провести, чтобы истину знать. Только некогда, да и некому. Вроде бы правильно сказал Николай I: "Где раз поднят русский флаг, он уже спускаться не должен". А на деле все иначе получалось. Невельской на свой страх и риск идет к устью Амура. И доносит, что пусто оно, нет там никого, кроме аборигенов. Его же чуть ли не под суд за это. По своей же русской земле ходить запрещалось! Он дальше, к корейской границе, - ему предписывают прекратить самовольство. Он определяет, где проходит Хинганский хребет (наконец-то!), и предлагает, исходя из Нерчинского договора, выставить там посты и начать заселение долины реки Уссури - ему опять кулак под нос. Так в конце концов и оттеснили великого патриота на задворки…
Особенно рьяно отмахивались от своей земли министр иностранных дел граф Нессельроде и военный министр граф Чернышев. Многие историки единодушны, что Нессельроде был бездарен, только сомнительны для Михаила Богусловского были те оценки. Бездарность ли одна руководила поступками министра иностранных дел? Знал Михаил, что "русский" граф был отпрыском того графского рода, один из которых носил имя Франц-Карл-Александр Нессельроде-Эрегсгофен. А этот род повязан кровно с Гоцфельдтами, князьями-французами. Не тут ли собака зарыта?