Осчастливленный подаренным ему часом, Алеша накинул на плечо лямки пустого солдатского мешка, побежал вдоль речушки к желтеющему песком бугру, над которым белыми всплесками взмывали и падали чайки. С бугра увидел сильную зеленовато-мутную воду, уходящую в темную сжатость береговых лесов, и, уже зная, что это - Волга, впрыгнул на широкий валун, у крутого лба которого урчали перевитые струи воды, сел, взглядом впился в даль уходящей реки, как будто ждал, что раздвинутся сейчас берега и увидит он отсюда, с прифронтовой земли, родную вольную ширь той, своей, привычной ему Волги. Вода омывала гранитный валун, растягивала, колыхала темно-зеленые волосы лепившихся к камню водорослей, и сознание того, что та самая вода, в холодных струях которой он держал сейчас свои ладони, пройдет неминуемо в какой-то день и час под крутой горой на виду Семигорья, волновало, озабочивало еще неясной ему возможностью.
Загоревшись этой возможностью, он перепрыгнул обратно на берег, пошел быстро вдоль воды в нетерпеливой надежде найти необходимую ему вещь. И - бывает же так! - наткнулся в ручье, вытекающем из ближнего распадка, на замытую в песок бутылку. Увидел косо торчащее темное горлышко и едва поверил ниспосланной ему удаче, когда откопал и вытащил из глубины сырого песка совершенно сохранившуюся бутылку. Из подходящего сучка смастерив и заскоблив ножичком плотную пробку, он вырвал лист из заветного блокнотика, маленьким карандашиком, которым запасся еще в училище, нацелился в бумагу. Подумал: но - кому? Кому пошлет он из тысячеверстной дали свой невероятный привет? Отцу, маме? Но разве дойдет до них, озабоченных буднями и делами, нежданная эта бутылка?! Лучше, конечно, Ниночке. Да, Ниночке. Пусть узнает, что и на фронте она с ним!.. Он прочертил первую букву и тут же ясно осознал, что бутылка в руки Ниночке не попадет. И не потому, что такая его записка была бы ей неприятна, - потому, что Ниночка, увидев плывущую мимо, зовущую к себе высокой деревянной пробкой бутылку, сочтет неприличным вынуть ее из реки, неприличным, даже если бутылка будет у самых ее ног. Он подумал так и, зная, что подумал верно, в огорчении хотел смять листок. И вспомнил о Зойке. Вот уж кто не пропустит романтическую бутылку! Вот кто, едва завидев плывущее необычное послание, бросится в Волгу хоть в непогодь!..
Тут же, уже не раздумывая, Алеша написал:
"Зоинька! Шлю привет тебе командирский с фронта. Скоро начнутся бои. Будем биться до победы. Поклоны маме, отцу, Васенке. Алешка".
Как можно плотнее он закупорил бутылку, уже отвел руку, чтобы бросить подальше, и вдруг тень легла на берег и воду, блеск солнца потускнел на стекле. Он задержал руку, оглянулся: на крутизне склона стояла девушка, та самая красивая, аккуратная девушка в командирской портупее, которая неловко спрыгнула с поезда вслед за ним и которой он хотел и не посмел помочь.
- Бутылки бросают от отчаяния, - тихо сказала девушка; ее внимательные глаза на странно неподвижном лице не скрывали усмешки, и Алеша смутился, какое-то время держал бутылку, как бы взвешивая ее на руке, потом размахнулся и все-таки бросил далеко в текучую воду, как, бывало, бросал на учениях гранату.
- Бутылки бросают не только от отчаяния. Бросают их еще и с надеждой! - ответил он наперекор своему смущению.
- Если с надеждой - это хорошо, - так же тихо сказала девушка. - Вот когда уже нет надежды… - Она медленно пошла вдоль берега; от ручья повернула обратно, снова пошла к ручью. Похоже, она, как и Алеша, кого-то ждала.
Когда появился старшой, девушка подошла.
- Если не ошибаюсь, вы - медики? - сказала она, выпуклые спокойные ее глаза смотрели на старшого устало и чуть насмешливо. Была она в звании старшины, но достоинство, с которым она держалась, шло не от звания, а от какой-то внутренней ее силы, чему Алеша всегда и безнадежно завидовал. Командирская форма, гвардейский значок над выпуклостью груди, пилотка, со вкусом пристроенная в густых темных волосах, только подчеркивали красивое достоинство девушки. И Алеша тотчас пожалел, что военная судьба сделала его медиком. Но старшой с неожиданной улыбкой на хмуром лице подтвердил: "Точно, медики!.." - развел плечи, одернул гимнастерку, стал как будто еще выше.
- Если вам нужен штаб двадцатый, то нам по пути, - сказала девушка без обычной в таких случаях радости. Ее матово-бледное, без тени волнения, лицо не менялось в разговоре, только в заметно выпуклых, влажно поблескивающих глазах, которыми она спокойно смотрела то на Алешу, то на старшого, было какое-то печальное, как будто угасающее, тепло. Восхищенный взгляд Алеши она, видимо, заметила и первый раз улыбнулась странной короткой улыбкой, которая тронула лишь правую половину ее лица.
- Ну что же, надо идти! - сказала девушка; она как будто почувствовала, что теперь к ней перешло право руководить стоящими перед ней такими разными и такими одинаковыми мужчинами в форме военных командиров, и первая начала подниматься в гору.
2
Шли они пустынной проселочной дорогой, через поля и легкие, еще зеленые, пятнистые от солнца рощи. Старшой разговорился, шел впереди, рядом с девушкой, энергично размахивал рукой; потертая кирзовая сумка, низко висевшая на его боку, тяжело постукивала по бедру; в увлечении он не замечал этой походной неловкости.
Земля, по которой они шли, была полосой недавнего наступления, когда после зимней победы под Москвой войска Центрального фронта, собравшись с силой, еще даванули немца, отогнали под самый Ржев и здесь пока остановились, довольствуясь одержанной победой, приводя себя в порядок, сбираясь с новой силой. Если бы не тяжелые дела на юге, под Сталинградом, эта победа была бы совсем хороша, потому что это была первая летняя победа, которая о многом говорила всем, и прежде всего о будущих возможных победах и зимой и летом. Война в каком-то своем мгновении лишь перекатилась через этот заросший травой проселок, не коснулась ни лесов вокруг, ни полей. Впервые после строгих стен училища и цепких, сковывающих взглядов командиров Алеша чувствовал себя свободным, как в недавней юности. Из юности, казалось, выходила и сама дорога и шла, как в Семигорье, под косогор, полями, туда, вниз, к нёмденским перелескам. И шум листвы над дорогой, сухой шелест выстоявшейся ржи, и говор скрытого в елошнике ручья, бегущего обочь дороги, и запахи нагретой солнцем придорожной незатоптанной травы - все повторялось, все было, как помнилось, и Алеша всей своей памятью прожитой жизни призывал сюда, на смоленский проселок, незаботную, улыбчивую свою юность. Воля освежила его, он едва ли не трепетал, как лист, промытый летним дождем, и радовался, и, не умея выразить то, что было в нем, тихо напевал слышанную в Семигорье песенку:
По камушку, по камушку ручей в лесу бежал…
Он снова был свободен, он мог остановиться, шагнуть вправо, влево, пойти назад и еще раз полюбоваться той березой, с раздвоенным стволом, которая вон там, за ручьем, отшельницей стояла среди поля, не приминая хлебов, стояла с прядью ранней желтизны и отобранным у солнца светом белого ствола. Он мог испить чистой воды из ручья, уронить с куста на ладонь лиловую ягоду-малину, прижать послушным языком к зубам и раздавить, чувствуя, как бежит от скул на раздраженный сладостью язык торопливая слюна. Он мог бы еще и завтра бродить по этим светлым, распахнутым в поля лесам, потому что никто, ни устно, ни в документах, не указал ему срок прибытия в штаб армии. Он мог бы до завтра, до послезавтра пробыть вон в той деревне, целые крыши которой виднелись за полями, стеснительно и душевно поговорить с невоенными людьми, поуспокоить их своей верой в скорую победу. И вообще, он мог бы многое позволить себе в этом ниспосланном приволье, если бы не длинный, суховатый старшой, который держал у себя карту и знал, куда и зачем им следует идти. Старшой, все время маячивший впереди, рядом с девушкой, не то чтобы портил, но как-то притемнял солнечную радость дня, и Алеша должен был все время видеть его высокую, покачивающуюся фигуру, чтобы не затеряться в пути, и эта его зависимость от совершенно незнакомого человека вызывала временами досаду. Он думал, что, если бы не этот, подвернувшийся в резерве фронта старший военфельдшер, с которым на пару дней связала их судьба, он мог бы идти по этим лесам в вольном одиночестве, а может быть, и не в одиночестве, может быть, вот так же, рядом с красивой неулыбчивой девушкой…
Война притихла, таилась где-то там, за лесами; тишина, совсем мирная, как будто шла вместе с ним. И чувствовал себя Алеша почти счастливым. Он как будто забыл, что его судьба и судьба каждого из многих миллионов людей, составляющих Россию, была давно расписана по фронтам, по заводам, по селам, речным и железным дорогам, расписана и привязана к неотступным нуждам войны, к той общей необходимости, которая с первых дней лихих для страны годин была наречена словами "фронт" и "победа".
Дорога по овражку спустилась вниз, расширилась, ушла под мелкую, прозрачную, струящуюся по гальке воду; за ручьем, взбираясь на бугор, дорога снова обсыхала, светлела на солнце давно не езженными колеями. Старшой, стоя в воде, по валунам переводил девушку на другой берег. Алеша прошел ниже; там, где русло сужалось, он мог бы, хорошо разбежавшись, перепрыгнуть через него. Но ощущение вольности вернуло ему задор юности. Он приглядел тонкую, склоненную к ручью березу, быстро вскарабкался по стволу, как по шесту, и, цепко держась руками за вершину, бросил тело к ручью. В детстве, с мальчишками, подобные фокусы они проделывали бессчетно, и на этот раз ему все удалось: береза, клонясь под его тяжестью, плавно перенесла его на другой берег. Ноги почувствовали землю, он отпустил гибкую вершину и стряхнул березовую пыльцу с рук; нагнулся, чтобы почистить штаны на коленях, и тут услышал донесшийся сквозь елошник, отгораживающий его от дороги, глуховатый голос девушки.
- Он все еще играет!
Алеша понял, что прыжок его видели и слова эти - про него, и притаился, мысленно оспаривая девушку и старшого, наверное согласного с ней, подумал с обидой: "Ладно, ладно! Пока я для вас мальчишка. Посмотрим, что будет после боя!.."
Его привлек непонятный блеск в елошнике, он подошел, в изумлении замер: на мятой плащ-палатке отсвечивала свежей латунью россыпь нестреляных винтовочных патронов. Сотни! Гора новеньких боевых патронов! Закладывай в винтовку и - пали, пали без счета! Железными короткими ручками вверх торчали из россыпи патронов гранаты. Все четыре угла плащ-палатки были закручены в жгуты; кто-то, завязав припасы в узел, тащил их, задыхаясь, к тем, кто был в бою, почему-то уронил здесь, у ручья. Может быть, пуля достала солдата? Может, и лежит он где-то рядом?
Алеша проглядел кусты, вышел на край поля - ни взрытой земли, ни могилы. "А может, все было проще? - думал Алеша, возвращаясь к плащ-палатке. - Может, немцы так быстро удирали, что не было возможности их догнать, и солдат бросил свою ношу? Бросил, чтобы кто-то потом подобрал?.."
Патроны лежали перед Алешей, они завораживали, манили, потрясали своей доступностью, он опустился на колени, подцепил в пригоршню, ощущая их холод и тяжесть, высыпал, снова запустил пальцы в колючую металлическую россыпь.
"Как меняется ценность вещей! И вообще всего! - потрясенно думал он. - Давно ли, ну, месяц назад, их роту курсантов впервые вывели на стрельбище. Каждому выдали по три вот таких боевых патрона. Три выстрела почти за год учебы! Стреляли, конечно, по-разному. Он постарался, он ведь охотник! Две пули послал в "десятку", только последнюю из-за нетерпения чуть занизил. Двадцать девять из тридцати! Перед строем ему объявили благодарность, поручили собрать стреляные гильзы и все оставшиеся патроны, сдать по счету старшине. Он все исполнил добросовестно. Но один боевой патрон почему-то оказался лишним. Он оставил его у себя, еще не зная зачем. Завернул в промасленную бумагу и тряпочку, закопал в землю на задах училищного двора, у забора. Если бы этот боевой патрон у него нашли, он бы ничем не оправдался. Случай мог бы плохо кончиться для него. Но там, в училище, он готов был к любому испытанию ради будущего подвига на фронте. В ночи, в душной комнате, на нарах, под всхрапывание и бормотание своих усталых за день товарищей по взводу, его мысли рвались на фронт, и все возможное и невозможное, что ждало его там, проходило живыми картинами в распаленном воображении. Чаще всего другого виделся бой, в котором все наши уже убиты, и все немцы в поле тоже убиты, и все патроны расстреляны, и он, Алеша, черный от земли и дыма, тяжело поднимается из окопа и вдруг видит, как поднимается в поле и встает один неубитый фриц. И, зная, что у русских все патроны расстреляны, идет к нему, держа автомат двумя руками у груди. Ноги его в кованых сапогах бьют землю, будто копыта лошади, и с каждым шагом оглушительнее устрашающий топот, все злораднее улыбка, все ближе черное дуло автомата. И тогда он, Алеша, не спуская глаз с идущего к нему врага, достает из кармана гимнастерки этот вот завернутый в тряпицу, сбереженный патрон…
Патрон давал Алеше силу верить в то, что последний выстрел останется за ним. Он выкопал этот свой патрон из тайника в тот день, когда начальник училища перед строем зачитал приказ о досрочном выпуске ста лучших курсантов. В кармане гимнастерки, вместе с комсомольским билетом и удостоверением о присвоении звания, он провез свой обласканный мыслями патрон через полстраны, постоянно ощущая у груди его успокаивающую тяжесть. Он довез его сюда, до фронта. Он и сейчас был у него в кармане, так трудно сбереженный уральский патрон. Один-единственный, величайшая его ценность, вдруг обесцененная россыпью, целой горой точно таких же, готовых к бою патронов…
Алеша снова поднял пригоршню патронов, просыпал их сквозь пальцы, подумал, не взять ли в запас? Усмехнулся этой, теперь уже в самом деле наивной, мысли, достал из кармана свой патрон, освободил от тряпочки, хотел бросить в общую россыпь, но сердце почему-то дрогнуло, рука задержала патрон. Пальцы обласкали заостренную головку пули, вытянутое маслянисто поблескивающее латунное тело, целенький, еще не пробитый бойком кружок медного капсюля; улыбнувшись стеснительной улыбкой, он снова завернул патрон в тряпицу, упрятал в кармане на груди.
3
До штаба засветло они не дошли. Алеша готов был идти и в темноте. Но старшого наступающие сумерки беспокоили: он поглядывал по сторонам, вроде бы незаметно, но расчетливо обходил заросшие, покрытые легким туманцем, подступающие к дороге овражки. Тяжелую командирскую сумку с левого бока он перевесил на правый и, как бы случайно, выдернул ремешок застежки из петли.
Девушка теперь шла рядом с Алешей. Заговорить он не смел, молчала и девушка, погруженная в свои, Алеше казалось, нерадостные думы. Судя по ровному ее спокойствию, ее не тревожила быстро наступающая ночь, - ей как будто были безразличны и настороженность старшого, и молчаливое, оберегающее внимание Алеши.
Старшой наконец остановился перед крытым длинным сараем.
- Будем ночевать, - сказал он с ненужной командирской категоричностью.
Влажный, потемнелый воздух холодил лицо, даже плечи под гимнастеркой охватывало холодком; из черного, без дверей, проема призывно наносило теплым запахом свежего сена. Алеша вошел под крышу, густая теплота сохраненного в высушенной траве солнца как будто обволокла его, он едва удержался, чтобы тут же не повалиться в мягкую упругость пахнущих мирными деревенскими днями ворохов.
Старшой стоял у края проема, рукой придавливая к бедру сумку, тихо приказал:
- Осмотри сарай!
И Алеша вздрогнул от холодного его голоса, не доверяющего ни теплу, ни запаху сена.
Уже с тревожностью, рукой ощупывая патрон в кармане, он вгляделся в скопившуюся под крышей черноту, по-охотничьи настороженно, с приглушенно ударяющим в грудь сердцем, обошел вдоль стен высокие вороха. Никто не шагнул ему навстречу, никто не выстрелил; но, если бы кому-то надо было укрыться от их подозрительности, он укрылся бы под любой не различимой в темноте копной. И хотя Алеша обошел сарай, теплая его тишина осталась тревожной. В настороженности был и старшой. Когда девушка, молчаливая их попутчица, спокойно прошла в глубину сарая, разрыла, шурша сеном, себе место и, звякнув пряжкой расстегнутого ремня, легла, старшой неодобрительно и в то же время с каким-то мужским сожалением поглядел в ее сторону, откинул крышку сумки, осторожно вытянул тяжелый плоский пистолет. Передернув затвор, загнал патрон в ствол, мягко щелкнул предохранителем.
- Едва уберег в госпитальной каптерке, - сказал он почти шепотом, как будто оправдываясь перед Алешей. - У нас ведь как: всегда возвращаешься на фронт с голыми руками. Тут, в ночи, столько шнырит их, фрицевских лазутчиков! Умнут и уволокут за милую душу!
Легли они напротив входа, пистолет старшой держал в руке. Алеша не спал: неожиданное откровение старшого, рука, настороженно держащая пистолет даже во сне, даже в тихой этой ночи, в этом всегда убаюкивающем запахе сена, возмутили самую глубину его души. Он лежал с открытыми глазами, повыше примостив голову, рассматривал через проем черную землю, черное, в мерцающих звездах, небо, и душа его не была спокойна. Множество чувств и понятий как будто сдвинулось со своих удобных и, казалось, прочных мест, сошлось в противоречивом, каком-то холодном кипении: что-то опускалось вниз, на самое дно, укладывалось там до какой-то своей поры; что-то поднималось наверх и здесь притаивалось, готовое в нужную минуту увидеть, услышать, причуять, вовремя приготовиться, не упустить того опасного мгновения, когда что-то вдруг навалится из этого вот, ставшего враждебным мира.
Алеша теперь прислушивался к шуршанию мышей, сторожил звуки в тихой ночи, улавливал даже царапающий стук кем-то сбитого с дороги камня.
Подобную настороженность, бывало, он испытывал и в недалекой юности, когда на охотах случалось ночевать одному в лугах или в лесу.