- Стой, Разуваев! - приказал лейтенант. - Артюхову, видать, вожжа под хвост попала. - Выходи на край поля!
И тогда, и сейчас, заново все переживая, Макар не мог до конца понять, как пришла к молоденькому, губастенькому, болезненно застенчивому, вспыхивающему не только от слова - от взгляда их лейтенанту вот эта командирская трезвость. От испуга, потерянности, стыда, отчаяния, бешенства - до спокойной власти над собой, и всё за какие-то минуты! В другое время, в другом месте, в обычном движении жизни на такой душевный перелом понадобился бы десяток неспешных лет.
Успокаиваясь спокойствием командира, Макар выглядел впадину, прикрытую деревьями, проломил под деревьями кусты, вывел танк на кромку поля. Сразу увидели они изломанную дугу стягивающихся к полустанку немецких танков; гусеницами утопая в хлебах, они ползли теперь медленно, приостанавливались, стреляли и снова подвигались к пылающему эшелону. Позади них, среди поля, горело несколько машин, черные дымы тянулись к зависшему над лесом солнцу. С болью за тех, других, кто остался на платформах, Макар подумал: "Сами горели, а этих били…" Он приблизил лицо к щели, сжал рычаги, ожидая команды. Но тут враз всплеснули листьями, пошатнулись, опрокинулись правее их осины; придавливая поваленные деревья днищами, выползали на край поля две испятнанные желтизной и зеленью громады. Он видел короткие, утолщенные к башне пушки, черные прямые кресты на крутых боках и, оцепенев в настороженном любопытстве от первой опасной близости врага, часто с трудом глотая вдруг загустевшую слюну, следил, кося глазами, как шевелились и взгорбливались на роликовых блоках до блеска обкатанные траки гусениц; у одного из танков успел заметить черный, густой выхлоп, подумал: "Горючее переливает!.." - и тут же, сбрасывая оцепенение, тревожно позвал:
- Лейтенант! Два справа…
- Вижу, - сквозь зубы отозвался лейтенант.
Над головой Макара, оглушая, ударила пушка, сиреневым светом окинуло стволы и листья осин; огненный прочерк достал мотор дальнего танка, и вместе с вывороченным над мотором железом выплеснулось на башню пламя. Тут же откинулась крышка, суетливые руки охватили края люка: из башни, как из воды, вынырнул человек в черном шлеме. Черных людей, торопливо спрыгивающих на боковины машины, Макар видел вполглаза: теперь он следил за другим, ближним, танком. И чадящий мотор, и копоть на красновато освещенном солнцем пятнистом боку, и раскрытый буксировочный крюк - все видел он в отчетливости, как, бывало, в один взгляд замечал всякую малость на входящем в ворота МТС тракторе. Не сразу он понял, почему первый выстрел командир направил по дальнему танку: близость этого танка казалась опаснее. Теперь, вспоминая, Макар знал, как точно рассчитал лейтенант даже в первой для него встрече с врагом: второй танк мог бы одним доворотом укрыться за корпусом ближнего танка, и неизвестно, чем бы тогда кончился их поединок.
Плохо он знал своего командира. Просто не успел узнать! Война никому не дала успеть. Не дала она пожить и молоденькому их командиру.
Макар отлично видел немецкую бронированную машину, наполовину вползшую в хлеба. Как бы в удивлении, она остановилась после первого их выстрела; большая, с круглой нашлепкой, ее башня разворачивалась: кто-то там, в башне, торопился довести, нацелить на них ствол пушки. Движение пушечного ствола завораживало, расслабленные руки и ноги не чувствовали ни педалей, ни рычагов; он ждал команды, только команды, а в сознании умирала тоскливая мысль: "Не успеть, не успеть…"
Плохо, все-таки плохо он знал своего командира! Об этом он успел подумать еще раз, когда услышал медленный, какой-то неживой, в то же время успокаивающий голос: "Под башню, Руфат… Не спеши. Под башню… Под башню…" И когда на добирающем разворот стволе немецкой пушки обозначился черный круг пустоты, вспышка вновь осветила багровой синевой кусты и рослые хлеба. Рванулось из пятнистого танка упругое пламя, башня отделилась, с какой-то неуклюжестью запрокинулась в хлеба. От близкого взрыва Макара качнуло на сиденье, дрогнули на рычагах руки; с другого, горящего, танка взрывным ударом сорвало дым и людей.
- Так… К праотцам оба… - сдавленно прошептал лейтенант, как будто не веря тому, что сам сейчас совершил. Прорезался вдруг высокий мальчишеский его голос, возбужденно, отчаянно он крикнул:
- Разуваев! А ну…
Макар, приходя в себя, пригнулся к рычагам, холодок прошел от плеч до рук; он почувствовал, что командир, упоенный счастливой победой, совершит сейчас что-то уже непоправимое. Но лейтенант не договорил. Наверное, оба враз они увидели, как из-за горящих среди хлебов немецких танков, подбитых орудиями погибающего эшелона; выкатилась "тридцатьчетверка" Артюхова. Озаряя себя сполохами выстрелов, одинокий танк мчался в самую гущу вражеских машин, добивающих в неторопливости, объятый дымным пламенем эшелон.
Макар смотрел, как слепо и отчаянно мчалась "тридцатьчетверка" в затылок дугой развернутых немецких танков, и в эти последние минуты, когда Артюхов был еще жив, уже пережил его смерть. Он видел, как развернулись четыре танка, с двух сторон пошли наперехват; огненные пути трассирующих снарядов скрестились на "тридцатьчетверке".
Артюхов горел, тяжелые клубы дыма оседали на поле; "тридцатьчетверка", казалось, плыла по черной реке.
Танк Артюхова теперь мчался, как одичалый конь с огненно-черной, развевающейся гривой; вошел в дугу вражеских машин, вдруг вцепился правой гусеницей в землю, развернулся, в бок ударил ближайшую машину. Полыхнул огонь в вечернем, еще светлом поле, и тут же густой чернотой дыма накрыло насмерть сцепившиеся танки.
Макар до упора нажал сразу две педали, танк взревел, готовый сорваться с места: Макар был уверен, что лейтенант вот-вот обрушит команду и выметнутся они в слепой ярости туда, в поле, где сгорал Артюхов.
Лейтенант молчал, молчал много дольше, чем нужно было для того, чтобы дать команду: в наушниках только часто потрескивало от ревущего мотора. Макар сбросил газ, в беспокойстве повернулся, потряс лейтенанта за ногу. Лейтенант отозвался чужим голосом:
- Что, Разуваев? Живы. Пока живы… Ну что, за Артюховым пойдем? - спросил он всех троих, притихших на своих местах, и сам ответил: - Погибнуть - ума не надо, кто воевать будет?! Слушай приказ, Разуваев! Скомандую - тут же назад. На полную железку. И не к насыпи, а по лощине, к лесу!.. Заряжающий! Работать тебе за двоих. Давай, Руфат, начинай!..
Ахтямов стрелял молча, исступленно. Вражеские машины засекали сполохи выстрелов, останавливались; трассы немецких снарядов прожигали кусты, в которых стоял танк, но команду лейтенанта Макар услышал только тогда, когда танк содрогнулся от доставшего его снаряда.
В сумеречности июльской ночи Макар вел танк безлюдными полями, обходя зарево полустанка. Лейтенант стоял в открытом люке, зарево как будто жгло его, время от времени он ронял команды:
- Левее, Разуваев… Еще левей…
В напряженном его голосе слышалась боль, казалось, даже слезы. Макар понимал командира: потрясенный гибелью эшелона, он хотел мести. Он даже всхлипнул от радости сбывшегося ожидания, когда в уже устоявшемся рассвете, на выходе из овлажненного росой бора они увидели колонну немецких грузовиков. Крытые брезентом машины спокойно шли по высокой, мощенной булыжником дороге, почти за каждым грузовиком катились, подергивая зачехленными стволами, орудия на резиновом ходу.
Макару не нравилась эта длинная опасная вереница вражеских пушек, но лейтенант уже командовал, сдерживая звенящую силу голоса:
- С головной начнешь, Руфат! И - подряд… Разуваев, подтягивайся к дороге. Ближе… Ближе…
Макар, огибая горушку, осторожно подвигал танк к дороге, прикрывая его насколько можно густой здесь сосновой порослью. Стрелять из-за горушки было бы в самый раз, но командира он уже понял: лейтенант жаждал разметать колонну огнем и тяжестью танка. Полыхнувшее на дороге пламя как будто разорвало первую машину пополам. У второй - снарядом выбило передние колеса; огонь бойко, как по сухой траве, побежал по развороченному капоту, заплеснул через выбитое стекло в кабину. В третьей машине, похоже, взорвались снаряды: брезент над кузовом распахнуло, тонкостволая пушка, оторванная от прицепа, развернулась, как на льду, опрокинулась, сползла по откосу колесами вверх. Из-под брезента других остановившихся машин, как картошка из прорванных мешков, сыпались на дорогу солдаты. Лейтенант стрелял, пули дырявили брезент, разбивали стекла кабин, валили орудийную прислугу. Макар видел огонь, взлетающие колеса, куски железа, падающих на дорогу людей, но сердце его двоило холодком: в колонне не было паники, солдаты не разбегались: суетно, но быстро они отцепляли орудия, расчехляли стволы, здесь же, на дороге, разворачивали. Макар видел, как у выдвинутых из-за дальних машин на обочину орудий опускались, будто живые, стволы, нащупывали цель.
Он понимал, что произойдет, когда повернутые к ним орудия откроют огонь, понимал, что назад по склону, поросшему мелким сосняком, им уже не уйти; пожалуй, поздно и таранить отцепленные и развернутые пушки. Оставался единственный путь: выскочить на дорогу перед горящими машинами, прикрываясь расползающимся дымом, промчаться по прямой здесь дороге до леса. Прикинув этот единственный спасающий их путь, он, напрягая голос, предупредил:
- Командир, надо уходить…
Лейтенант был весь в ярости боя: он видел, как падают под его огнем враги, и чувствовал свою силу, он мстил и не мог остановить себя.
На дороге горела уже вся голова колонны, когда перед танком вспухла рыжая пыль, взлетели в воздух комья земли, ветви сосен; в грохоте выстрелов и взрывов Макар расслышал исступленный, ликующий крик:
- Вперед, Разуваев! Круши!
Это были последние слова молодого их командира.
Из-под второго залпа Макар вывел танк: под его умелыми руками тяжелая машина рванулась с места, будто конь, огретый кнутом. По откосу он выскочил на дорогу у пылающих грузовиков, в дыму заметил людей и орудийный ствол, нацеленный к лесу, с ходу бросил танк по обочине к развернутой за горящей машиной пушке.
Нет, не исполнилось яростное желание лейтенанта: не побежали немецкие пушкари ни от горящих грузовиков, ни от несущейся на них стальной громады. Что удержало солдат у пушки: вера в свою силу или властная команда офицера, стоявшего с поднятой рукой у радиатора еще целой машины, - но выстрелить солдаты успели: когда он почти доставал гусеницей до пушки, тупой удар снаряда звоном раздался в ушах, как будто вмял голову в плечи. Хода танк не потерял, и Макар довершил свое дело: смял пушку и расчет при ней и, перед тем как ударить в квадратный нос грузовика, уширенный высоко поднятыми круглыми фарами, наконец-то увидел растянутое ужасом лицо офицера. Всей тяжестью танка Макар вздыбил, развернул грузовик поперек дороги, баррикадой загородил обстрел пушкам, стоящим в колонне; не слыша голоса командира, провел танк через жаркое пламя горящих головных машин, донесся серединой дороги в спасительную тень высокого бора.
На брошенном кордоне, куда привела их лесная дорога, они вытащили из башни командира. Лобовая броня танка выдержала пушечный выстрел в упор, а вот осколок брони вошел лейтенанту под шею.
Хоронили командира на краю поляны, под низкими ветвями дикой яблони. В мрачной немоте смотрел Макар, как наводчик Руфат ножом врезал в дощечку слова: "Лейтенант Соколов Володя". Что Соколов - Макар знал, что Володя - узнал вот теперь. Губастенький мальчишечка-командир - Соколов Володя…
Заново проживая те дни, вспоминая лейтенанта, без шлема лежащего на плащ-палатке, с волосами, светлыми, спутанными, челочкой зависающими на лоб, Макар, напрягаясь от протестующего чувства, думал: "А ведь лейтенант-то, Соколов Володя, похож на Васенкиного братика, ну вылитый Витька!.."
Руфат Ахтямов погиб под бомбежкой, уже не в танке, в колонне отступающих солдат и беженцев, к которой они примкнули, больше суток проблуждав по лесам. Заряжающего Бокова, родом из-под Курска, он потерял при налете автоматчиков-мотоциклистов.
Теперь Макар шел один в множестве незнакомых людей, и в памяти его сверкал огонь и грохот разрывал землю, в смерть уходили люди, которым не должно было умирать. И командир танка Соколов, мальчишечка Володя, и неистовый в гневе Артюхов, и два пулеметчика под березами, похожие на семигорских подпасков, и детская колясочка в канаве, прошитая пулями, и ученый-старичок, с крест-накрест перевязанной стопкой книг, и наводчик Руфат, и заряжающий Боков, всю жизнь до первого дня войны ходивший в пастухах, - всё ложилось на душу Макару, плотно, одно к одному, и тяжесть этой памяти была так велика, что выдавливала из сердца жалость к себе.
2
У дороги показалась жердевая загородь, обычно отделяющая у них, на Волге, выгоны. Солдатские спины закачались сильнее, солдаты к чему-то поспешали, теснились к левой обочине. Когда за придорожным ольховником открылось нагорье, Макар увидел большую деревню. Три порядка изб, один за другим, тянулись по склону окнами на дорогу, дома были целы, и стекла над распахнутыми створками окон жарко отсвечивали дополуденным солнцем. Даже занавеси и цветки в горшках видел Макар на окнах. Мирная жизнь еще не ушла отсюда, и как-то беспокойно было смотреть на беззащитно-белые платки баб и девок под открытым небом у запруженной солдатами дороги. Босые ребятишки и девчонки, видно не впервой, бежали, торопясь, к домам, размахивая пустыми мисками и кринками, а бабы сыпали горячую картошку прямо из чугунов в бесчувственные солдатские ладони, совали ломтики хлеба, куски сала. И все это в молчании, в привычной хозяйской озабоченности хоть как-то, чем-то посытить оказавшихся в деревне мужиков в солдатской одёже. Только одна из близко стоящих молодух, простоволосая - завитки волос, будто упругие стружечки, свисали по сторонам ее открытого, жалостливого лица, - вдруг выронила опростанный чугун, полой передника зажала рот и, отвернувшись, заглушая в себе рыдания, стояла, вздрагивая спиной. Макар остановился, не решаясь подойти к женщинам, взять у них еду. Он видел, что и широколицый лейтенант-пограничник стеснительно потирает пальцами лоб. Лейтенант не выдержал, медленными шагами подошел к девочке, держащей на раскинутых руках полотенце, с домашними, круглыми, как блины, лепешками. Пряча глаза в припухлых веках, взял одну, быстро отошел на другую сторону дороги.
Рядом с девочкой молча и неподвижно стояла старая женщина с сухим, строгим лицом. Голова повязана платком, узел закрывал шею под острым, по-мужски крепким подбородком. Женщина тронула девочку за плечо, рукой показала на Макара. Девочка тотчас перебежала пологую канаву, меленько и быстро переступая загорелыми ногами, подошла.
- Откушайте, дяденька! - сказала, приподнимая полотенце с лепешками. У Макара будто петлей за хлестнуло горло, не узнавая своего голоса, он хрипло выдавил:
- Спасибо, доченька. Сыт я…
- Не обижайте, дяденька! Бабушка пекла. Вкусные!.. - Девочка смотрела на него чистыми, упрашивающими глазами; по нарядному платьицу, сандаликам, банту в косице можно было догадаться, что девочка в деревне - гостья.
- Ну, возьмите на потом!..
- Ну, разве на потом… - Макар попытался улыбнуться, опухшие губы не послушались. Бережно он взял с полотенца лепешку, придавив во рту слюну, не спеша сломал пополам, хотел прямо так сунуть в карман комбинезона, но девочка угадала его движение, вытащила из-под полотенца обрывок газеты, протянула:
- Заверните вот…
Макар почувствовал у груди надежную тяжесть лепешки, ладонью утер губы, как будто уже поел.
- Мне бы водицы испить, доченька…
- А вот пойдемте! - Девочка заторопилась впереди него к старой женщине, все так же в неподвижности стоявшей у дороги, положила на землю полотенце с последней лепешкой, из ведра зачерпнула кружкой воды. Старая женщина молча остановила ее, нагнулась, подняла из травы кринку, сорвала тряпицу.
- Молока попей! - приказала, как малому, и Макар не посмел ослушаться. Принял кринку, ощущая даже задубевшими пальцами отпотевающий на ее боках холод погреба, поднес к лицу, почувствовал, как задрожали руки и губы, - знакомый домашний запах вдруг обессилил его. Медленно он втягивал, глотал холодное молоко, остужая горячий рот и горло, не в силах оторвать от себя постукивающий по зубам край посудины. Наконец опустил полегчавшую кринку, рукавом виновато промокнул губы. Затушевывая проявленную в голоде слабость, в неловкости спросил:
- Что за деревня?
- Речица, - ответила старая женщина. Она приняла кринку и теперь держала ее на согнутой руке, как ребенка. Строгие ее глаза смотрели на Макара, и Макар видел в черноте ее глаз покорное отчаянье покидаемого человека. Такие глаза он видел однажды у матери: мать стаяла, охватив себя руками, в холодном бараке, у топчана, и молча глядела на отца, а, желтое, замертвевшее его лицо, на замкну́тый синими губами рот.
Стоять под взглядом старой женщины было трудно, еще труднее было уйти, и Макар ненужно шарил рукой по комбинезону, то застегивал, то отстегивал пуговицу, еще болтавшуюся на остатках нитки.
Девочка подошла к старой женщине, подлезла под ее опущенную руку, заглядывая в лицо, спросила:
- Бабушка Анна, а еще солдаты придут?
Макар хотел поклониться и отойти, суровостью прикрывая саднящую свою вину перед старой женщиной, перед внучкой ее, перед всей этой тихой смоленской деревней, последние часы живущей миром и добром, и не осилил: ноги словно приросли к земле. Он смотрел, как чистая, по-городскому нарядная девочка, еще не понимающая, откуда и зачем идут солдаты мимо бабушкиной деревни, так порывисто желающая новых добрых дел в этом уже обвалившемся мире, ласкаясь, терлась лбом и щекой о безответную руку старой женщины, и чувствовал, как бешено понеслась ему навстречу бесконечность дороги, по которой он отступал. Оттуда, из глубины России, как будто придвинулось Семигорье, с покатостью серых крыш, с печными дымами, ниспадающими к полям, с открытостью Волги, пахнущей арбузной свежестью; в какое-то мгновение Семигорье сместилось, встало здесь, у дороги, на взгорье, на месте этой смоленской деревни, и Макару невозможно стало дышать.
Старая женщина, не отнимая руки, о которую все терлась, ласкалась, девочка, молча глядела на него, сомкнув сухие, в морщинах, губы. Она все понимала накопленной за годы жизни мудростью, понимала и не осуждала, она просто смотрела на Макара, как будто не верила, что может уйти из их деревни последний русский солдат. И Макар из-под обожженного солнцем лба и до сивости выгоревших бровей смотрел ответно и тяжело в глаза старой женщины, и пальцы его сжимали и скручивали край расстегнутого комбинезона.
Опустив голову, он стряхнул с ладони раскрошенную пуговицу, сказал, будто самому себе:
- Стало быть, Речица… - и пошел, тяжело ступая, к пулемету. В канаве он подобрал оржавленный обломок лопаты, сунул под локоть. Отвернул пробку кожуха на пулемете, вернулся, взял ведро с водой, заполнил кожух всклень. Все делал он теперь обдуманно и спокойно и, ставя ведро на место, посмотрел на старую женщину не винясь.
Солдаты уже отходили от стоявших вдоль обочин баб, девок, стариков. Отходили поспешно, не оглядываясь, по необходимости разрывая ту родственную близость, которая в общей беде устанавливается вдруг; пустое пространство между притихшими людьми и уходящими солдатами ширилось на глазах, как ширится на реке вода между причалом и отплывающим пароходом.
Макар уже в неторопливости оглядел поле по другую сторону дороги, с леском по взгорью, отвязал вожжи, бросил на обочину, снял с пулемета связанные коробки с лентами, пристроил на плече.