Над Москвою небо чистое - Семенихин Геннадий Александрович 5 стр.


– Он рассказывал. Под Гвадалахарой захватили у фашистских мятежников аэродром, и он выучился. Там, в Испании. Так вот, Леша, мы с ним несколько учебных боев провели. Я на "ишачке", а он против меня на "мессершмитте". Хорошая машина "мессершмитт", прямо тебе скажу. На вертикалях генерал меня постоянно побивал, только на горизонталях иногда удавалось на "ишачке" огрызаться.

– А скорость?

– У "мессершмитта" больше.

– А тебе пришлось в кабине "мессершмитта" посидеть?

– Пришлось. Даже мотор один раз запустить разрешили. Только не это самое главное. Меня, Леша, другое удивило. Почему немецкий самолет нам показывали с такими предосторожностями? Чуть ли не подписку о неразглашении брали. Почему мне, военному человеку, даже силуэты и чертежи "мессершмитта" показывали с такой таинственностью? Ну зачем все это?

– Так ведь договор о дружбе у нас с немцами, – предположительно протянул Стрельцов.

– До-го-вор! – усмехнулся Воронов. – Ну и что же? А по-моему, если ты наш доброжелатель, то и нет ничего страшного, если мы ознакомим своих летчиков с основными типами твоих самолетов. Если же ты скрытый враг, значит, тем более нас, летунов, надо об этом осведомить. А тут все за шторками, за чугунными замками, в сейфах да папках с грифом "Совершенно секретно" или "Только для маршалов и генералов". Случись воевать с Гитлером, драться-то будут не одни маршалы и генералы. А мы даже контуров их самолетов не знаем. Ну почему так? А?

– Ты бы и спросил Комарова об этом, – тихо посоветовал Стрельцов.

Воронов выпрямился, и гимнастерка на его спине собралась складками.

– Спрашивал.

– Ну и что же?

– Странно он как-то ответил. Посмотрел на меня серьезно и улыбаться перестал. "Эх ты, говорит, молодо-зелено, неужели думаешь, одному тебе такие думки пришли?" Тогда я взял и брякнул: "Так ведь вы же генерал. Вот и поставили бы вопрос об этом на попа".

– А он что? Небось рассвирепел, как тогда на аэродроме?

– Нет, не рассвирепел. Посмеялся. Грустно как-то посмеялся. "Ставил, говорит, да что-то безрезультатно. Сказал об этом генералу чином повыше, тот другому, еще выше, а там говорят: "Не существенно". Нельзя, мол, международную обстановку напрягать. Изучение немецкой военной техники в широких масштабах может привести к обострению". Вот и весь сказ. – Воронов снова стал чертить на песке острым носком сапога. – Маленькие мы, разумеется, люди. Только мне кажется – зря мы этому Гитлеру доверяем. Вот и батька мой так говорил, когда был я у него в отпуске.

– Слушай, Коля, – оглянувшись по сторонам, беспокойно прервал его Стрельцов, – ты уже в далекие дебри залез. Ты это брось, такие разговоры!

– Да я понимаю, это же я только тебе. – Воронов встал со скамейки, поскреб рыжий загривок. – А вообще-то: солдат спит – служба идет, так оно спокойнее.

И они пошли по усыпанной гравием дорожке.

Меньше чем через месяц грянула война.

Еще шли на запад поезда, занаряженные по мирному договору, а уже пылали Брест, Кишинев и Гродно, в знойном небе "чайки" и И-16 дрались с теми самыми "мессершмиттами", конструкцию которых незадачливые штабные командиры предпочитали не показывать летчикам, опасаясь "осложнений". Выли сирены, оповещая о воздушных тревогах, мылись новобранцы в городских и гарнизонных банях перед тем, как надеть на себя неизвестно на какой срок воинское обмундирование, плакали первые вдовы и первые сироты громадной войны.

Она наступала неумолимо, эта война. С каждым часом ее дыхание безжалостно опаляло землю. И не только ту, что лежала вдоль границы, ту, что стонала от бомбовых и артиллерийских разрывов, плакала навзрыд под запыленными сапогами солдат, отступающих на восток. Дыхание войны жгло и глубокий тыл. Оно проникало в города и села, где работники военкоматов заполняли мобилизационные повестки, а женщины, мешая улыбки и слезы, собирали в дорогу нехитрые пожитки своим братьям, мужьям и сыновьям, уже принадлежавшим иной жизни, уже, казалось, впитавшим в себя и солоноватую горечь слез, и дым фронтовых предстоящих дорог, неизвестно какой протяженности.

Действительность большой, суровой войны вырвала из состояния размеренной курсантской жизни Алешу Стрельцова и Колю Воронова. На следующий же день оба они, немножко торжественные и важные, пришли к генералу Комарову с рапортами, содержащими просьбу об отправке в действующую армию. Они положили их на гладко отполированное стекло письменного стола в полной уверенности, что отправка на фронт последует тотчас же. Комаров сосредоточенно перелистывал какие-то мобилизационные списки и не сразу обратил на них внимание.

– Что у вас, орелики? – спросил он суховатым, усталым голосом, но, пробежав рапорты, побагровел. – Что такое? На фронт захотели? – произнес он с холодной яростью. – А у меня для вас что? Кружок художественной самодеятельности? Инструкторами еще поработаете. Крр-угом, марш!

Сводки Совинформбюро были короткими и безрадостными. С газетных полос смотрели фотографии убитых, растерзанных, изнасилованных. Городской вокзал был забит отъезжающими на фронт, и солдатские песни переплетались с медью духовых оркестров.

А Коля Воронов и Алеша Стрельцов летали по кругу и в зону, стреляли из пушек ШВАК по мишеням на полигоне и по вечерам, перед отбоем, все говорили, говорили о фронте.

– Ты думаешь, он какой? Такой, как в кино? – спрашивал полунасмешливо Воронов, – Все в дыму, зги не видно, огонь да разрывы?

– По-моему, нет, – неуверенно отвечал Стрельцов. – По-моему, он тише.

– Тише. Ясное дело, что тише. От этого и страшнее.

Так они рассуждали в большой светлой казарме, где все соответствовало нормам мирного времени: и проходы меж коек, и тумбочки, покрытые белоснежными скатерками, и стопка неотправленных писем, дожидающаяся утра на столике у дневального, и зычная команда "отбой", замиравшая не сразу под высокими сводчатыми потолками…

Как недавно все это было! А теперь фронтовая неизвестность караулит его, двадцатилетнего Алешу Стрельцова, за стенами крестьянского домика. Ни одного огонька за окнами. Гудят на шоссе машины с потушенными фарами, в небе, невидимый, подвывает "юнкерс", ему навстречу встают лучи прожекторов, на западе погромыхивает артиллерийская канонада, и мгновениями оживают зарницы.

Алеша прислушался к далекому бормотанию орудий и провалился в сон.

Глава третья

Время близилось к полуночи, а на КП истребительного полка и не думали гасить свет. Старший политрук, держа в руках телефонную трубку, энергично возражал против требования начальника оперативного отдела послать с рассветом шестерку "яков" на прикрытие переправы.

– Товарищ полковник, – повторял он настойчиво. – Поймите, товарищ полковник, у нас их осталось всего двенадцать. Сегодня летчики совершили по три вылета, провели больше десяти воздушных боев.

– На то и война, товарищ комиссар полка, – рокотал далекий баритон.

– Очень справедливо сказано, – мягко согласился Румянцев и тотчас перешел в наступление: – Даже не просто война, а война моторов. Но моторами управляют люди, а они сегодня устали как черти. А потом, – голос старшего политрука стал суше, – сегодня мы потеряли одного из лучших летчиков полка – майора Хатнянского. Наутро похороны. Не могу же я послать его самых близких друзей в воздух и быть на похоронах с одними мотористами.

– Во сколько хороните? – послышалось в трубке.

– В восемь утра.

– Где? На сельском кладбище?

– Нет, в черте аэродрома.

– Ясно. На похороны приеду.

– А как же все-таки с вылетом?

– Что ж, придется пойти на уступки. Утром полетят "миги" соседнего полка. Свою шестерку планируйте на час дня. Маршрут и задача те же.

– Есть, товарищ полковник.

Румянцев положил трубку, устало кивнул головой капитану Петельникову:

– Все в порядке. Боевой расчет готовьте на тринадцать ноль-ноль. Идемте, капитан! Постоим в карауле у гроба.

Румянцев надел реглан, затянул пояс и, не оглядываясь, вышел из землянки. В старой "эмке", рессоры которой дребезжали даже на ровной дороге, доехали они до окраины деревни. Взошли на крыльцо чистенького, крытого железом домика, где размещалось хирургическое отделение санчасти. В просторной комнате на пол были набросаны веточки горько-душистой полыни. Тускло горели фитили в помятых гильзах из-под артиллерийских снарядов. В углу, откликаясь на этот свет, поблескивали медные оправы икон. В полумраке фигуры летчиков, стоявших у гроба, выглядели неестественно большими. Вслед за Петельниковым Румянцев взял винтовку и строевым шагом подошел к изголовью гроба. Стоявшие в карауле бесшумно отступили к стенам; комиссар узнал в одном из них капитана Боркуна, в другом командира первой эскадрильи капитана Султан-хана. Вздрогнули желтые блики светильников, когда за ушедшими захлопнулась дверь. Румянцев искоса посмотрел на гроб. Именно на гроб, а не на покойника: не хотел он сразу увидеть недвижимым того, кто был ему, пожалуй, ближе всех в полку.

Гроб был сколочен из наспех нарезанных досок, но пармовские мотористы заботливо окрасили его в красный цвет, и тонкий запах нитролака смешивался с идущим от пола душным запахом трав. Они все могли делать, эти пармовские мотористы, как шутил, бывало, Хатнянский: и портсигар смастерить своему начальнику ко дню рождения, если этот начальник был у них в почете, и нарядную рамку выпилить для фотографии, и часы пустить в ход самые древние, изготовленные еще поставщиком двора его императорского величества Павлом Буре и не ходившие бог знает с какого времени, и даже блоху подковать не хуже героев Лескова – тульских оружейников, доведись получить такой приказ. "Об одном только не подумал Саша, – горько вздохнул про себя Румянцев, – что и последнее его жилище будут готовить эти же пармовцы".

Комиссар посмотрел на покойника. Майор Хатнянский по самую грудь утопал в полевых цветах. Светлые волосы, обрамлявшие чистый лоб, были аккуратно расчесаны, лицо казалось живым и спокойным. Только широкие ладони, которыми еще несколько часов назад он держал ручку управления истребителя, подводя его к земле последний раз в своей жизни, теперь выглядели чересчур тяжелыми.

Румянцев неожиданно вспомнил о самом первом и, как ему до сих пор казалось, самом страшном дне этой войны. На рассвете они прибежали на аэродром. Все три ангара были охвачены пламенем, а несколько "ишачков" выведены из строя осколками немецких бомб. Машины Румянцева и Хатнянского были целы, они стояли рядом на "красной линейке", и первый раз в жизни им обоим пришлось взлетать без выруливания и стартовых сигналов. Машина Хатнянского стояла ближе. Саша задержал около нее Румянцева, обдал его горячим шепотом:

– Лишь бы взлететь, лишь бы под бомбы не попасть на взлете. В воздухе не так страшно. – Он стиснул ему локоть. – Борька, обещай: если ранят так, что калекой останусь на всю жизнь, – добей из своего ТТ.

– Ерунда, взлетай! – крикнул ему со злостью Румянцев.

В том, первом бою Хатнянский сбил на маршруте одного "юнкерса" и после возвращения смущенно говорил Румянцеву:

– О нашем разговоре перед вылетом смотри никому ни ползвука! Не может быть у нас, летунов, такого слова "добей"! Понял?

Комиссар полка подумал о жене Хатнянского Лене. Как теперь встретится с ней? Какой расскажет об этом?

Румянцев был большим другом Хатнянского. Связывало их и то, что оба в тридцать девятом году женились на сестрах: Саша – на старшей, Елене, Румянцев – на младшей, Софье. На второй день войны Лена с сынишкой вместе с другими семьями летчиков эвакуировалась в Москву. Туда же несколько позднее уехала и Софа. Там она должна была встретиться с Леной Хатнянской. А сам Хатнянский теперь здесь, в гробу. Завтра на крышку гроба посыплется сухая земля…

Кто-то тронул Румянцева за плечо. Задумавшийся комиссар вздрогнул и отошел в сторону. Выходя из дома, он в последний раз посмотрел на спокойное лицо своего друга, уже начинавшее желтеть. На улице капитан Петельников мрачно сказал:

– Да. Живые остаются живыми, и Саше Хатнянскому нас теперь не понять. Мне нужно завернуть к зенитчикам, договориться о взаимодействии. Вы со мной не поедете?

– Не поеду, начальник штаба. Надо пойти по домам посмотреть, как наш летный состав отдыхает. Чувствую, день предстоит тяжелый.

Алеша Стрельцов спал в эту ночь безмятежно. Даже когда стекла в домике звякнули от недалекого бомбового разрыва, он не поднял головы и только почмокал во сне губами. Под утро крылечко застонало под чьими-то тяжелыми неверными шагами, и резкий голос с заметным акцентом крикнул часовому:

– Ну, чего не спрашиваешь, милый душа, кто идет? А я вот и забыл, какой сегодня пропуск: "Мушка" или "Пушка". А ты словно воды в рот набрал, хранитель спокойствия. С такими, как ты, действительно "любимый город может спать спокойно и видеть сны…"

– Да чего же вас окликать, товарищ капитан? – ответил со скрытым смехом часовой. – Я же мотористом на вашем "ишаке" работаю. Левчуков моя фамилия. Зачем же мне от вас "Мушку" требовать?

– Ты… моторист Лэвчуков? Так я тебя знаю и помню.

– Вот и прекрасно, товарищ капитан, проходите. Спать пора. Война еще не кончилась, может, и лететь на боевое задание с утра придется, а вы…

– "Война не кончилась, лететь на боевое задание…" – передразнил его первый голос, – ты мне что, Лэвчуков, шайтан тебя забери, политинформацию читаешь? Тоже мне комиссар! Кто на посту разрешил разговаривать? А я спать пойду. Не будь я Султан-хан, если завтра за майора Хатнянского не пошлю на землю одного, а то и парочку фрицев.

В коридоре послышалось громкое топанье и сопение. Чьи-то руки искали задвижку и никак не могли ее найти. Наконец она с грохотом упала, в темную комнату кто-то вошел и долго чиркал спичками. Бледный кружок от зажженной лампы замигал над кроватями, осветил лицо вошедшего. Он стоял, засунув руки глубоко в карманы, и покачивался, отталкиваясь от половиц каблуками легких, в обтяжку сшитых хромовых сапог. Кобура с пистолетом болталась у него, как кортик у моряков, намного ниже новенького пояса, перехватывающего синюю гимнастерку, узкое смуглое лицо с горбатым заостренным носом было покрыто багровыми пятнами, глаза под смолью бровей, будто налитые ртутью, перебегали с предмета на предмет и вдруг, задержавшись на кровати, занятой Алешей Стрельцовым, стали широкими, возбужденными. С гортанным восклицанием бросился летчик к укутанному с головой Алеше:

– Ай, шайтан меня забери! Ведомый, Алешка, Спильчиков! Значит, живой! Через линию фронта пришел! Эх, и повоюем мы с тобой теперь, милый человек! Вставай, вся моя эскадрилья! Я сейчас Алешку Спильчикова целовать буду. Подъем!

Капитан так оглушительно кричал в самое ухо Стрельцову и так тряс его за плечи, что тот нехотя проснулся. Султан-хан рывком стащил с него одеяло. Стрельцов ощутил ударивший в нос кисловатый запах хмельного перегара, увидел горбоносое лицо со сверкающими белками глаз, кожаную, тонкую, совсем не летную, перчатку на правой руке и сразу проникся глухой неприязнью к этому человеку.

– Ну, я Алеша. А зачем разбудили?

Капитан, наполнявший комнату своим резким, гортанным голосом, замер и поднес к губам руку в перчатке, будто хотел куснуть ее. Стрельцов увидел, как лицо незнакомца исказилось от ярости. Глаза под тонкими бровями сузились и метнули в него недобрый огонь.

– Ты – Алешка! – вскричал капитан и резнул на шее крючок гимнастерки так, что зазвенели два ордена Красного Знамени. Стрельцов про себя тотчас же отметил: "Смотри ты, война идет третий месяц, а у этого уже два боевика. Видно, лихой рубака". Незнакомый капитан, обращаясь уже не к нему, а к другим, разбуженным его криком летчикам, говорил зло и быстро:

– Нет, вы поглядите! Он – Алешка. Да знаешь ли ты, кто был Алешка Спильчиков, мой ведомый? Горный орел! Ба-аец! Он со мной в паре четыре "юнкерса" к земле отправил. А ты кто? Отвечай, кто и откуда взялся? Кто тебе разрешил занять кровать Алешки Спильчикова? Его два дня назад сбили. А люди из-за линии фронта и на десятый день приходят. А раз ты его место занял, он уже не придет. Примета у нас в полку такая. Отвечай, кто тебе разрешил ложиться на кровать лейтенанта Спильчикова? Ну!

Лобастое лицо Стрельцова тоже потемнело от злости:

– Завтра отвечу, товарищ капитан. Боюсь, вы сейчас не поймете, кто я и почему тут очутился.

– Я нэ пойму! – взревел Султан-хан. – Ты еще, может, скажешь, что я пьян? – Капитан собирался прибавить что-то еще, но в эту минуту рывком отворилась входная дверь и в блеклом свете "летучей мыши" появилась фигура старшего политрука Румянцева. Взгляд его остановился на капитане:

– Что здесь происходит, товарищи? Капитан Султан-хан, вы чего расшумелись?

Капитан попятился и сразу весь подобрался, даже гимнастерку оправил. Стараясь дышать в сторону, ответил:

– Султан-хан ничего. Султан-хан не расшумелся. Ломаная складка легла на лбу у старшего политрука.

– А ну, подойдите ближе. Да от вас сивухой разит. Снова пили. А клятвенное обещание исправиться? Слова на ветер бросаете! Смотрите, этак и до партбюро дойдет.

– Товарищ комиссар, я немного, немного. Душа болит. За майора Хатнянского выпили.

– Завтра после похорон будем об этом говорить, – сухо ответил Румянцев. – А сейчас – почему всех летчиков разбудили? На кого кричали?

– Товарищ комиссар, – уже совсем по-иному, просительно, с некоторым испугом произнес капитан, – сердце у меня не из чугуна. Жду лейтенанта Спильчикова, никому не разрешал его койку занимать, она так и стояла, как он ее перед последним вылетом заправил, а тут прихожу и на ней какого-то человека застаю.

Румянцев качнул головой, и строгость в его глазах погасла.

– Ждать Спильчикова не надо, товарищ Султан-хан. Его медальон лежит у меня в штабе, вечером прислали. Спильчиков сгорел вместе с машиной. Пехотинцы похоронили его на передовой. Деревня Подсосонье. Церковное кладбище. А вот это возьмите.

Комиссар полез в глубокий карман реглана, что-то достал оттуда и протянул летчику. На ладони у Султан-хана блеснули маленькие ручные часы в золотой оправе с оборванным обгоревшим ремешком. Летчики, приподнявшиеся на своих койках, затаили дыхание, и, казалось, каждый услышал, как чудом уцелевший после катастрофы механизм отбивал свое несложное, обязательное "тик-так". Плечи Султан-хана покосились. Он дико выкрикнул какое-то ругательство на своем горском языке и прижал к щеке часы друга:

– Ах, Алешка, Алешка, ах, душа человек! Румянцев положил руку ему на плечо:

– Не надо, Султан-хан, не надо. А нового товарища не обижай. Лейтенанта Стрельцова я направил служить в твою эскадрилью… – запнулся и договорил: – На место Алеши Спильчикова, твоего Алеши.

Рано утром Стрельцова разбудил гортанный голос, выкрикнувший: "Эскадрилья, подъем!" Он раскрыл глаза и, увидев стоящего в дверях смуглого капитана с осиной талией, сразу вспомнил ночное происшествие. Это был тот самый капитан, что ночью жестоко обругал его. "Может, и в самом деле не нужно было ложиться на кровать погибшего. Кто же знал?" – подумал Алеша.

Натягивая на ногу тесноватый сапог, он искоса разглядывал грозного капитана. Султан-хан был сейчас бодрым, подтянутым. Вчерашняя гулянка не оставила на его лице никаких следов. Повелительным тенорком он покрикивал:

– Поторапливайся, поторапливайся!

На Алешу Султан-хан не обратил никакого внимания, а когда тот подошел и четко доложил о своем назначении, лишь досадливо отмахнулся:

– Знаю. Еще вчера мне вас представили. Прибыл служить, так и служи, новенький. – И вздохнул: – Только старого не заменишь…

Назад Дальше