Белый флаг над Кефаллинией - Марчелло Вентури 6 стр.


Обер-лейтенант ерзал на стуле. Он замечал, что с момента его появления на площади к нему были прикованы все взгляды, чувствовал себя объектом всеобщего внимания. Он сидел, положив ногу на ногу, пристально глядя перед собой, и старался принять невозмутимый вид. Он вынул из кармана белую коробку, рассеянно положил ее на стол. Потом легким толчком открыл крышку, осмотрел нетронутый ровный ряд сигарет. Казалось, глядя на сигареты, он о чем-то мучительно размышлял.

Вдруг, неожиданно для всех, Карл повернулся к девицам и, протягивая открытую коробку сигарет, спросил:

- Курите?

- Возьмите, - посоветовал фотограф Паскуале Лачерба, заметив их замешательство.

Проворные белые руки потянулись к коробке: замелькали покрытые огненно-красным лаком ногти, пальцы нарушили ряд ровно уложенных сигарет, коснулись широкой загорелой кисти лейтенанта.

"Danke schön", - первой поблагодарила Адриана и первой улыбнулась немцу.

Только синьора Нина не взяла сигарету; это заметили, когда стали закуривать. Заметил и обер-лейтенант. Он на нее посмотрел, нагнулся в ее сторону, поднес ей коробку под самый нос и стал ждать.

- Не ломайтесь, - сказал Паскуале Лачерба, улыбаясь, как будто говорил о чем-то постороннем. И тоже взял сигарету, произнеся "danke schön" с таким видом, словно благодарил и за себя, и за синьору Нину.

Взгляд еще ярче окрасившихся голубых глаз обер-лейтенанта был устремлен то на дом, где находился итальянский штаб, то на девиц - на длинные худые ноги Адрианы, на пышную полуобнаженную грудь Триестинки. Та, чтобы задержать его внимание на своем бюсте, глубоко вздохнула.

Этот голубой холодный взгляд щекотал ей нервы. Лейтенант нравился и Адриане, нравился всем. Исключение составляла только синьора Нина.

Катерина Париотис тоже прибежала на площадь посмотреть на немцев. Она переводила взгляд с итальянского штаба на кафе Николино и обратно. Катерина понимала: несмотря на то что итальянки улыбаются, по-прежнему светит солнце и город спокоен, происходит непоправимое. Она понимала, что теперь война так скоро не кончится, - по крайней мере для них, жителей Кефаллинии. Если даже итальянцы уйдут, а там, в штабе, речь идет, конечно, об этом, то все равно останутся немцы.

(Да, итальянцы и капитан Альдо Пульизи уйдут, оставив остров немцам, она это чувствовала.)

- Меня от них тошнит, - сказала синьора Нина. - От этих сигарет меня тошнит, - уточнила она, переводя взгляд полузакрытых глаз на обер-лейтенанта. И, стиснув зубы, выдавила улыбку. Карл Риттер улыбнулся в ответ; взгляд его скользнул с бюста Триестинки на ноги Адрианы.

Из-за угла в платьях из легкой прозрачной ткани появились сестры Карамалли. Обе черненькие, они шли в ногу, точно пара лошадок в упряжке, и поворачивали голову то в сторону немецких мотоциклов, то в сторону обер-лейтенанта. Они тоже были сражены его красотой.

- Но что там происходит? - спросила синьора Нина. - Почему наши не идут?

- Ведут переговоры, - объяснил Паскуале Лачерба. Синьора Нина бросила сигарету, выкурив меньше чем до половины, - бросила не на тротуар, а на мостовую, и с асфальта поднялась тонкая струйка дыма, едва заметная при ярком солнечном свете.

- Но договорятся ли они? - продолжала синьора Нина.

- Да, - ответил обер-лейтенант. Девицы повернулись в его сторону. Пристально глядя на синьору Нину, Карл Риттер улыбался. Он смотрел куда-то за Триестинку с ее пышным бюстом, дальше ног Адрианы.

- Конечно, - подтвердил Паскуале Лачерба. Синьора Нина не сумела скрыть свое удивление, по лицу ее было видно, что она удручена, устала.

- Вы так считаете? - проговорила она.

- Мы - товарищи по оружию, - разъяснил Карл Риттер, кивнув в сторону штаба.

По-видимому, он хотел внести ясность в создавшееся положение, чтобы никто не строил напрасных иллюзий. Он с явным удовольствием повторил:

- Итальянцы и немцы - товарищи по оружию.

Тут снова послышался голос фотографа; он примирительно поддакнул.

- Конечно, конечно.

- А как же Бадольо? - спросила синьора Нина; в голосе ее звучала нотка надежды.

Обер-лейтенант сделал резкий жест рукой; сверху вниз.

- Scheisse - сказал ой.

- Что это значит? - спросила синьора Нина, обращаясь к Паскуале Лачерба.

Фотограф кашлянул. Видимо, он колебался, переводить или нет.

- Это значит дерьмо, синьора Нина.

3

- Точнее говоря, - продолжал он так, словно после долгих раздумий пелена времени несколько спала, - происходило перемещение войск, части меняли дислокацию. Например, одну итальянскую батарею послали для усиления немецкого гарнизона в Ликсури, в порядке дружеской помощи. По вечерам офицеры - итальянцы и немцы - сидели за одним столом, вместе ужинали.

- Выпьем еще по одной? - предложил я, желая подбодрить собеседника.

- Давайте.

Ветер стих. Среди облаков, продолжавших свой стремительный бег над холмами и заливом, появились голубые просветы. Тусклый матовый свет ненадолго освещал то один, то другой угол площади, пока не разлился повсюду, обволакивая ровной пеленой.

- До перемирия, - рассказывал Паскуале Лачерба, - если не считать передислокации войск, не произошло ровно ничего существенного. Кто мог предположить, что вскоре начнется такое… Разве можно было себе представить? - прошептал он, глядя на меня, но обращаясь только к самому себе.

Внезапно в глазах его, в черных расширенных зрачках за толстыми стеклами очков, как мне показалось, промелькнула холодная тень испуга; сам того не желая, он увидел, возможно, целую картину прошлого.

Это длилось какую-то долю секунды. Паскуале Лачерба подошел к той бездне, где таилось главное воспоминание, наложившее отпечаток на всю его жизнь, - подошел, потом отпрянул, пытаясь от него избавиться, как от наваждения. Он думал или хотел думать, что избавился от него навсегда, но вот, при первом же упоминании, оно всплыло вновь.

Не возненавидел ли он меня за это?

Как бы желая поскорее прийти в себя, он торопливо отхлебнул еще глоток узо и только тогда успокоился. Он снова смотрел перед собой, и во взгляде его была уверенность человека, который восстановил, наконец, утраченное было равновесие.

- Они ходили по одним и тем же улицам, - произнес он, указывая палкой на улицы и площадь Аргостолиона, все еще странно безлюдные и тихие. - Случалось, обедали за одним столом.

Его это удивляло по сей день; казалось, он все еще недоумевает, как это могло быть. Прошло много лет, и осталось лишь удивление: страх прошел. И внимание его сосредоточилось на предмете, составлявшем частицу реального мира, на рюмке узо.

Глава пятая

1

В день первой встречи на холмах Ликсури в просторной палатке офицерской столовой все вели себя весьма корректно. Квадратная палатка была ярко освещена электрическими лампочками. Порывистый ветер с моря хлопал парусиной, точно отставший от крыши лист кровельного железа.

Бокалы сияли: офицеры провозглашали тосты за величие нации, за ратные подвиги. Весь вечер сияли улыбки: ужин, можно сказать, удался на славу.

Многие немецкие офицеры говорили по-итальянски; родом из альпийских деревень Тироля, они были не столько немцы, сколько австрийцы, - розовощекие, светлоглазые. Если бы не коричневый мундир вермахта, можно было бы подумать, что они забрели сюда по ошибке.

Разговориться с ними было легко и без рейнского вина - уж очень добродушны были эти толстощекие розовые физиономии. В центре, справа от капитана Пульизи, сидел лейтенант Франц Фаут. Наблюдая за происходящим и рассеянно слушая разговоры, он то барабанил пальцами по столу, то играл ножом, то закуривал сигарету, которую тотчас бросал на утрамбованный земляной пол и гасил сапогом. У капитана Альдо Пульизи сложилось впечатление, что лейтенант все время думал о чем-то своем и лишь время от времени возвращался к действительности, к явному неудовольствию замечая присутствие окружающих. Тогда он обращался к сидевшему напротив обер-лейтенанту Карлу Риттеру и спрашивал, о чем идет речь. Пока лейтенант, слегка склонив голову к плечу, слушал металлический голос белокурого офицера, гул в столовой постепенно смолкал, после чего Франц Фаут, улыбаясь еще более рассеянно, чем до этого, поддакивал:

- Jawohl, jawohl!

Но больше всего внимание капитана привлекал обер-лейтенант Карл Риттер. Не только своей необычайно привлекательной внешностью, которая вызывала в памяти образы древних воинов, - была в нем, наряду с чистотой черт и ясностью взгляда какая-то ясность внутренняя, первозданная и жестокая, граничившая с наивностью. Карл Риттер одинаково уверенно рассуждал о проблемах культуры и о войне, высказывая непостижимые для капитана мысли, против которых было трудно возражать, так просто и непосредственно он их формулировал. Альдо Пульизи смотрел на него как завороженный.

Обер-лейтенант целых полчаса растолковывал, как и почему некоторые народы, например греческий, стали фактором, действующим отрицательно на развитие общества и цивилизации.

В первый момент ни одного веского довода против не пришло капитану в голову, но, еще не успев облечь свои мысли в конкретную форму, он сразу подумал о милой Катерине Париотис, о доброте многих жителей Аргостолиона, о белых кухоньках греческих домов, в которых ему довелось побывать. И понял, что все его старания что-либо объяснить пропадут даром.

Капитана настолько потрясла эта спокойная уверенность Карла Риттера в собственной правоте, эта безупречная чистота сияющих глаз, ни на миг не замутившихся, пока он излагал свои теории, что он не сделал даже попытки спорить.

В заключение Карл произнес:

- Эти народы испокон веков живут, как лакеи, и мы должны удержать их в этом состоянии, чтобы они не мешали поступательному движению более сильных народов, народов-победителей.

"Может быть, он хочет поразить мое воображение?" - подумал Альдо Пульизи.

Но холодный взгляд обер-лейтенанта не оставлял места для иллюзий. Нет, Карл Риттер вовсе не задался целью поразить воображение капитана: он искренне верил в то, что говорил. Верил наивно и непоколебимо.

И тогда капитан Пульизи посмотрел на него, посмотрел и увидел, кто перед ним. Карл - не чудовище, его теории не вызывают ни отвращения, ни протеста. Просто он физически неполноценен - как говорится, человек с червоточинкой. А совершенство линий, красок и форм - лишь жалкая ширма, скрывающая ужасную болезнь, о которой даже сам он, Карл Риттер, не подозревает.

Капитан смотрел на него со смешанным чувством сожаления и дружеского участия, стараясь уяснить себе, кто же все-таки перед ним. Карл Риттер - вовсе не абстрактный образ древнего воина, сохранившийся в памяти со школьных времен как нечто безупречное и совершенное, а человек нашей эпохи, наделенный всеми недостатками и пороками нашего времени, существо вполне реальное и конкретное.

Альдо Пульизи окинул взглядом покрасневшие лица тирольских офицеров - уроженцев гор и долин Австрии и подумал, что эти ребята, выросшие на молоке и сыре, среди зелени лесов и лугов, в белых домиках австрийских деревень, сидят сейчас рядом с ним, вперемешку с итальянскими офицерами, и у них под армейским мундиром тоже скрыты слабости, присущие каждому живому человеку. Нет, подумал капитан, это не роботы, не винтики той непобедимой машины, которая сравняла с землей и завоевала всю Европу, а такие же бедняги, как они, итальянцы, или те же греки.

- Вам грустно? - спросил Карл Риттер, перехватив взгляд капитана.

Показывая на свой мундир и на мундир обер-лейтенанта, капитан сказал:

- Может быть, мы чувствуем себя сильнее благодаря вот этому…

Карл Риттер улыбнулся, обрадовавшись, как ребенок. Он в своем мундире чувствовал себя отлично.

Сколько раз за свою жизнь они надевали форму, итальянцы и немцы?

Альдо Пульизи принялся считать, кто больше; Карл Риттер подхватил шутливый разговор - он явно пришелся ему по вкусу.

- Какую только форму мы ни носили, - вспоминал капитан. - "Сын волчицы", балилла, авангуардист, молодой фашист, "гуфист", допризывник, курсант офицерской школы… Форма облегчает жизнь, не правда ли?

Карл Риттер насторожился: он не понял, что именно собеседник имеет в виду, и, рассчитывая услышать пояснение, поощрительно кивнул головой.

- Надев форму, - продолжал Альдо Пульизи, становишься составной частью организованного коллектива. При этом лишаешься индивидуальности, но в то же время освобождаешься от ответственности. После того как мы надеваем униформу, за нас думают другие, другие заботятся о нашем грядущем величии, командуют нами и решают за нас. И так с самого раннего детства.

Сказав это, капитан сам удивился, словно лишь в ту минуту понял, что с самых ранних лет своей жизни все они только и делали, что выполняли, не раздумывая, чужие приказы.

- Вы полагаете, что это удобно? - спросил Карл Риттер. Улыбка сошла с его лица; он уставился на капитана прозрачными стекляшками своих светлых глаз. Затем, не дожидаясь ответа, уверенно изложил капитану еще одну теорию.

- Мундир может быть и смешным; все зависит от того, кто его носит. Но в современном обществе он необходим, если действительно стремиться к тому, чтобы обеспечить счастье каждому его члену.

Видя, что капитан молчит, Карл Риттер снова заулыбался.

- Стало быть, форма отнюдь не облегчает существования, - ведь каждый раз, надевая ее, мы преследуем какие-то высшие цели. Кроме того, рядом со мной, рядом с вами, моим итальянским товарищем по оружию, в униформе ходят дураки и трусы. Мы надеваем военную форму и ради их счастья тоже.

В тот вечер в офицерской столовой на темных холмах Ликсури, раскинувшихся под звездным покрывалом ночного неба, где за острием залива начинается открытое море, у Альдо Пульизи не было такого стройного и четкого взгляда на жизнь, как у обер-лейтенанта Карла Риттера. Капитан пожал плечами, все больше убеждаясь в том, что этот прекрасный организм подточен тяжким недугом. И в ответ отнюдь не решительным тоном сказал лишь, что понимает жизнь совершенно иначе.

Совершенно иначе, но как именно, не объяснил и поставил точку. Он чувствовал, что разговор все равно не получится. К тому же эта его тоска по дому и теплота, с какой он думал о людях Кефаллинии, о глазах Катерины, напоминавших ему глаза жены, оказались неожиданностью для него самого.

С тех пор как Катерина Париотис в тот раз на пляже улыбнулась и приняла в знак дружбы его фотографию, с тех пор как он понял, что не рожден завоевателем, жизнь приобрела для него совершенно новый смысл: захотелось швырнуть мундир в крапиву, оружие - в море и бродить по дорогам Греции или любой другой страны с туристским паспортом в кармане.

Но как объяснишь это Карлу Риттеру, если трудно разобраться даже в самом себе!

Ведь они тоже уходили из дому завоевывать новые земли…

Разве ему расскажешь, как, приехав сюда, они вошли в эти чисто выбеленные кухоньки, где стоит стол, отполированный до блеска, - столько лет на нем месили тесто, - как итальянские солдаты изо дня в день отправлялись с мотыгой в руках в поле или на виноградник… Карл Риттер посмотрел бы на него своими холодными немецкими глазами, с нескрываемым сожалением окинул бы его своим взглядом теоретика и завоевателя.

- Чего только не делают во имя счастья человечества, - мог бы он сказать ему.

Но понял, что они никогда не пойдут дальше общих разговоров, выдержанных в официально корректном тоне: их разделял какой-то невидимый барьер несмотря на то, что судьба свела их вместе, и несмотря на то, что капитан знал: Карл Риттер болен.

Поэтому он смолчал.

В конце ужина в последний раз подняли бокалы, был произнесен последний тост, после чего немецкие коллеги отправились к себе, ушли вниз по тропинке, и их голоса и шаги затерялись в ночи.

Наслушавшись теорий Карла Риттера и никак на них не отреагировав, Альдо Пульизи почувствовал себя одиноким, более одиноким, чем когда бы то ни было. Ему было грустно, как будто он предал дружбу Катерины Париотис.

Он сел на мотоцикл и поехал вниз, в Аргостолион.

2

Мне было трудно, да и не хотелось анализировать причину своего удрученного состояния. Может быть, тоску наводили на меня сама природа острова, причиненные землетрясением разрушения, только что утихший ветер и дождь, который лил всю ночь напролет… Не знаю. Мы пошли вдоль обсаженного деревьями бульвара, миновали площадь Валианос. Фотограф шел хромая, опираясь на палку, но ни за что не хотел, чтобы мы наняли такси Сандрино. Постепенно город остался позади, бульвар перешел в узкое шоссе; справа вплотную подступало море, слева возвышалась густо поросшая соснами гора.

Паскуале Лачерба продолжал что-то рассказывать, то и дело перескакивая с одного предмета на другой. Возможно, мне было тоскливо еще и потому, что он не был в состоянии довести до конца ни одной мысли, от вида его обтрепанных снизу, широких, как мешок, брюк и видавшего виды пиджака неопределенного желтовато-серого цвета.

- Я отведу вас к Катерине Париотис сам, - пообещал он.

Мы шли - я это твердо знал - по дороге на мыс Святого Феодора, по той самой дороге, по которой отправился в свой последний путь перед расстрелом мой отец. Но Паскуале Лачерба рассказывал о каком-то своем приятеле из Патраса, - не помню уж, чем этот приятель занимался, - и отвлекал меня от моих мыслей. Потом он заговорил о том, что в тот день в монастыре должен был начаться праздник Агиоса Герасимосса и что если погода исправится, а похоже, что будет именно так, то можно туда сходить посмотреть крестный ход. Аргостолионские паломники выехали туда спозаранку автобусом.

- Для изучения народного быта это зрелище представляет интерес, - добавил он.

Я прервал его, спросив, далеко ли до Красного Домика. Он был вынужден переключиться на другую тему и ответил утвердительно.

Назад Дальше