Ни в одной из многочисленных драм, романов и опер про Дон Жуана, сына испанского адмирала четырнадцатого века, ставшего символом покорителя женских сердец, не разъясняется до конца роль его матери. Наверное, Дон Жуан, как и Боб Деспот, с раннего детства страдал без материнской любви. Этот неудовлетворенный соблазнитель, любовник и сокрушитель женских сердец, по существу, был самым несчастным созданием в мире. Напрасно он постоянно пытался спрятаться от жизни в нежном и пахучем женском естестве, в панике пытаясь обрести там защиту, а если ему на короткое время и удавалось нечто подобное, то он быстро догадывался, что эти нежность и запах не имеют ничего общего с туманным воспоминанием о потерянной матери. Вот чего хотели Дон Жуан и Боб Деспот – найти в одной женщине и любовницу, и мать! Слишком часто сурово обходящийся с брошенными женщинами, Боб одновременно был самым ранимым любовником в мире.
Nobody knows the trouble I’ve seen
Боб Деспот в течение многих лет одну за другой хоронил прежние иллюзии, со страхом и отчаянием приближаясь к первой и самой большой любви – прекрасной Елене. Если и она, как прочие ровесницы, превратилась в монстра средних лет, и если он, думал Боб, наконец завоюет ее и разочаруется в долгожданной добыче, все долгие годы невыразимой страсти, которые он мечтал о ней, сотворяя образ из собственного пламенного воображения, пропадут пропадом. Что тогда станется с его жизнью? Не станет ли она бессмысленной? Какой-то частью своего сознания Боб желал иной победы: хотелось увидеть Елену, сломанную жизнью, – он, который сегодня выглядел куда лучше двадцатилетнего Дориана Грэя, вечно молодого соблазнителя, у которого старились только спрятанные на чердаке чувства. Он много лет оттягивал эту встречу, собирая разрозненные сведения о Елене, но, вопреки самым пессимистическим прогнозам, не мог погасить старое, болезненное желание. Он боялся завоевать ее, остаться, добившись окончательного успеха, без ничего, опустошенным, высохшим, заледеневшим трупом на покрытой вечными желаниями вершине Килиманджаро. Эта девушка никогда не любила его, он перенес из-за нее многократные муки и унижения. Казалось, что все, чего он добился в жизни, было сделано ради того только, чтобы она заметила его, полюбила и хотя бы недолго побыла с ним. Она была соучастником многих его ночей, проведенных на грани самоубийства; только ради нее он побеждал куда как более сильных противников, искал дьявола и находил его, сталкиваясь лицом к лицу, – рисковал, потому что ему нечего было терять. Только из-за нее он вел свою тайную личную войну против всех, а она все это время даже не замечала его. Жила собственной исключительно усредненной жизнью в их родном городе Сараево, не интересуясь доказательствами своей привлекательности, совершенно равнодушная, далекая как никогда… Он крепко держал вожжи своей жизни и мог делать все, что хотел, но становился меньше макового зернышка, стоило хоть чуть приблизиться к ней, пусть даже во время звонка из телефона-автомата. Набрав заученный на память номер телефона Елены (математическое выражение любовного шифра, который он шептал словно молитву), он вслушивался в хрипловатый, чувственный голос, тягуче повторяющий: "Аллооу? Аллооу?" – и молчал, проваливаясь от стыда сквозь землю, придерживая трубку около уха до тех пор, пока она не бросала свою. Короткие гудки. В тысячный раз он понимал, что находится в ее власти, и молил о том, чтобы выйти из этой схватки победителем. Если кто-то должен в ней погибнуть, то пусть это будет она, состарившаяся мещанка, с помощью странной магии установившая над ним таинственную власть.
Он боялся увидеть ее, и, как ни странно, ни разу не встречался с ней после того давнего выпускного вечера, который с такой болью и на все времена выжег на его характере и жизни унизительное клеймо. Это случилось много лет тому назад, и тем не менее однажды весною Боб Деспот, прогуливаясь по набережной Миляцки, вдыхал все тот же пьянящий запах, как будто ничего не изменилось после того самого проклятого выпускного. Навстречу ему шли распоясанные группы выпускников, пьяными голосами орущие "Gaudeamus igitur", обегая взявшейся за руки змейкой фонарные столбы и деревья. Он знал, что нынешней ночью, а может, завтра вечером, в отеле "Европа" будет дан большой бал, на котором, возможно, такое же поражение выбросит, словно катапульта, в небо какого-нибудь нового молодого Деспота, после чего жизнь его будет определяться любовью, отвращением и страстным желанием мести.
Он вышел из номера и заглянул в сад отеля "Европа". Первая мысль была о том, что не следовало бы столько пить и курить. Несколько специалистов уже внимательно выслушали его измученное сердце средних лет, а он все еще чувствовал себя молодым и потому искренне удивлялся, замечая, что задыхается на лестничных ступеньках или что не может перемахнуть через низкую ограду или что утро, которое встретил в ресторане, следующие два дня дает о себе знать сонливостью, похмельем и мелкой дрожью всех нервов. Тем не менее он выпил в саду вермута – настоящий иностранец среди своих бывших земляков, читающих газеты и перемывающих косточки ближним. Потом встал и прошелся по гостиничному парку, с большими претензиями разукрашенному карликовыми грибовидными фонарями, а потом, кто знает в который раз, подошел к плакучей иве, печальные ветви которой переплетались с высокой некошеной травой. Да, здесь начались его скитания в ту ночь, когда он, пьяный от вермута, выпитого пополам с ромом, вдруг потерял Елену и, шастая за ней по саду, обнаружил ее ноги, равномерно колышущиеся в воздухе. Белые чулки, спущенные до колен, плясали в ритме, от которого у него окаменел мозг. Немой, парализованный, униженный и отчаявшийся более, чем любой другой юноша в долгой всемирной истории любовных унижений, он стоял совсем рядом, скрытый тонкими ветвями плакучей ивы, падающими наподобие занавеса перед входом в провинциальную парикмахерскую, и смотрел, как она спаривается с баскетболистом, которого он знал только в лицо. Он слышал ее дыхание и видел часть мокрой щеки, влажные ресницы, пальцы на плечах спортсмена (впервые покрытые бледным лаком), отброшенные трусики, видел все. В то мгновение ему казалось, что его ноги приковали к мягкой земле гостиничного газона; он развел руками занавес из веток и без оглядки бежал, заклиная себя, что это были другие, что все это ему привиделось, потому что он смешал вермут с пивом. Забудь, забудь, забудь, – но прекрасно знал, что не сумеет. Сам не понял, как оказался в русле реки, забранной каменной набережной. Он зарыл пылающее лицо в мокрую гальку, слизистую и скользкую от водорослей, и замер так до утра: помятая, мокрая куча рыдающего несчастья…
Боб вернулся за стол, который оставил ненадолго, и заказал еще один вермут. Обыватели покидали свои постоянные столики и направлялись домой на обед довольными, полными достоинства шагами. Очень важно! Вся планета спаривалась, обманывала, вновь влюблялась, забывала, ненавидела, оставалась равнодушной, как будто под той самой ивой трава навсегда осталась примятой. Кто знает, может его могила будет выглядеть таким вот именно образом, подумал Деспот, и решил отобедать. Накопившаяся в нем горечь прекрасно сочеталась с полынным духом вермута. Сколько бутылок вермута можно выжать из моей утробы, подумал он. За обедом выпил две бутылки токайского. Потом заказал шампанского, что удивило официантов, вспотевших, разыскивая серебряное ведерко со льдом. Он раскачивался на стуле и размышлял, не завершить ли обед чем-нибудь более серьезным. Остановился на коньяке, после которого смыл всю боль мира двумя бутылочками холодного "туборга". Этот город дурно влияет на меня, решил он, не стоит больше возвращаться сюда…
В самом деле, почему бы и нет? Разве не имеет права человек, так сильно страдавший, еще раз посмотреть на место своего юношеского унижения? Осмелев от выпитого, он двинулся вдоль реки, пересчитывая мосты. Как во времена детства, он вел пальцем по низкому каменному парапету набережной, ощущая его возбуждающую шероховатость. И вот сам даже не заметил, как (похоже, спиртное разобрало его сильнее, чем он думал) оказался перед желтым домом с декадентской лепниной и двумя пузатыми балконами: он поднял взгляд на осыпавшийся фасад, но от этого движения у него слегка закружилась голова, и он шагнул в полумрак парадной – запах приправ, смешанный с вонью холодной золы, и тут же, с левой стороны, над черными пластиковыми мешками с мусором, нашел потемневшие следы вырезанных слов: люблю, люблю, люблю, люблю, люблю, люблю тебя, люблю, Елена. Миновал полдень. Сейчас все наверняка спят, подумал он. Почему бы и нет, имею право: гляну опять на двери с бронзовым колокольчиком и глазком, на табличку с ее фамилией! Он все поднимался, поднимался, придерживаясь рукой за отполированные деревянные перила. Он чувствовал, как его заливает пот и рубашка прилипает к спине и груди. Поднялся почти на четвереньках, задыхаясь и хватаясь за сердце, охваченный всепрощением: позвонит и увидит ее, пропащую, никакую, толстую и поседевшую, в засаленном халате, но все же они ровесники – поколение. Кто есть у них ближе и кто их еще помнит влюбленными и молодыми в парке, полном июльских светлячков?
Он позвонил и, прислонившись к косяку, заметил, что разбил стекло на своих часах "картье". Не важно, теперь ничего больше не важно, он чувствовал себя героически спокойным, прислушиваясь к звонку и приближающимся шагам. Двери распахнулись, в них стояла Елена в белом выпускном платье и со шпильками в губах (наверное, что-то доделывала в последнюю минуту, готовясь отправиться на выпускной бал в "Европе").
Господи, Господи! Он видел ее сияющие оленьи глаза под застрехой черных прядей волос, ее гибкую фигуру, ее кожу – топленое молоко со вкусом марципана, – она вытащила булавки изо рта, и меж полуоткрытых, от удивления слегка припухших губ Боб увидел ее зубки, с детства слегка деформированные, потому что она никак не могла отучиться сосать палец. Наконец-то Дориан Грэй, вечно молодой и неуязвимый, шагнул в забытую комнату на чердаке Оскара Уайльда и, столкнувшись с ничуть не изменившимся взглядом Елены, начал внезапно стариться и рассыпаться, моментально побежденный годами и суетой, истраченный и прижатый к стене. Задыхаясь и падая на потертый половик, он понял окончательно и бесповоротно, что проиграл свою долгую войну. Он так и не услышал последней фразы: "Мама, тут какому-то мужику перед нашей дверью плохо стало…".
Fascination
Универсальный оркестр "Ностальгия" в составе пяти музыкантов (клавишные, гитара, саксофон, контрабас и ударные) был одним из ансамблей, переживших разные моды и стили – от выступлений на провинциальных танцплощадках через заговорщицкую импровизацию во времена строго запрещенного джаза и до захлестнувшего все и вся рока, который они, правда, с некоторым презрением, восприняли, но только хлеба насущного ради. Несколько сезонов они играли на американских военных базах в Германии в качестве чистого диксиленда, но не гнушались и свежесочиненной народной музыки на хорошо оплачиваемых деревенских свадьбах. В самом деле, сербы любят начинать свои праздники европейской и американской музыкой, но в конце, распустив узлы на галстуках и на пару дырочек ослабив ремни, неизбежно отплясывают коло. А если говорить непосредственно о музыке, то они, похоже, больше всего на свете любят самые громкие оркестры. Вот и "Ностальгия", несмотря на свое нежное название, владела огромными черными динамиками, от звука которых вздрагивали хрустальные подвески на люстрах отеля "Югославия".
Пианист, согбенный худой пятидесятилетний мужчина, в прежние времена бывший надеждой белградского джаза, давно уже наплевал на себя и на джаз. Это расставание оставило на его лице две глубокие морщины, придающие ему презрительное выражение, полное отвращения к исполняемой им музыке, но еще большего – к тем, кто ее слушает. Время от времени, в перерывах, из-под его длинных, тонких, пожелтевших от табака пальцев возникала вдруг, словно песня канарейки в клетке, короткая симпатичная фраза, вступление или отрывок какой-нибудь знаменитой джазовой композиции: например, коротенький мотивчик Эррола Гарднера "Remember April", или начальные такты "A night in Tunisia" "Модерн джаз квартета". Он отправлял эти маленькие музыкальные записки, зашифрованные на всякий случай послания, случайному слушателю, который поймет, что музыка в его исполнении далеко не всегда соответствует его вкусу и знаниям; а может, он просто вспоминал свою молодость, когда джаз был святой обетованной землей, а джазмены – ее апостолами. Прошли годы, но он все никак не мог привыкнуть к своему цирковому костюму – серебристый пиджак с перламутром, переливавшийся вроде змеиной кожи – и никак уж не мог забыть старые белые тапочки, джинсы и кожаный жилет тех лет, когда он пытался играть, как Телониус Монк. Его мучила невыразимая скука; будучи философом-скептиком, он заранее знал, как закончится любой из вечеров, за каким именно столом вспыхнет первая жестокая драка, которая из дам напьется первой и затянет песню своим любительским сопрано, кто кого отведет домой и кого из гостей он застанет в туалете блюющим в глубоком поклоне над унитазом.
Музыканты его банды (кроме молодого барабанщика, который бесенел с палочками в руках, так что его нередко приходилось приструнивать) также были опытными профессионалами, и каждый из них играл на нескольких инструментах. Саксофонист, профессиональный духовик, музицировал на кларнете и флейте, а время от времени, чтобы доставить удовольствие публике, извлекал окарину и вытворял на ней настоящие чудеса – от национальных коло до подражания птичьему щебету. Контрабасист, тайный пьяница, играл на любом струнном инструменте, в то время как гитарист, если было необходимо, становился певцом.
Нигде в мире нет таких универсальных оркестров, как у нас. Разве можно дождаться от любого французского ансамбля, чтобы он сыграл что-нибудь, кроме шансона или вальса, или чтобы джаз-оркестр исполнил польку или саккомпанировал итальянскому бельканто? Так называемые "венские анимир-оркестры", некогда весьма популярные в Центральной Европе, а ныне вымирающие вместе с отелями, подражавшими стилю непревзойденного "Сахера", играли в основном увертюры и попурри из оперетт Франца Легара, Зуппе и Штрауса и даже в страшном сне не смогли бы сыграть ничего другого, кроме своих засахаренных мелодий для горничных и унтер-офицеров. В отличие от них, "Ностальгия" с легкостью необыкновенной перескакивала с греческого сиртаки на блюзы Бурбон-стрит, забавляясь попутно эвергринами, чтобы потом вернуться в Сорренто и, внезапно встряхнувшись, если надо, сбацать "Лихорадку субботнего вечера". Не гнушалась она и старых "междугородних" романсов (как язвительно пианист обзывал "городские" песни), а также как никто другой умела мигом переодеться, задрапироваться в патриотизм и выжать слезу из слушателей, грянув "Марш на Дрину".
Распоряжался этим акустическим цирком, объявлял номера и сыпал сальными шутками и рискованными анекдотами знаменитый Александр Балканский, который под своим помпезным псевдонимом прятал абсолютно незначительную фамилию.
Балканский напоминал Деспоту гуттаперчевого Валентина с афиш Тулуз-Лотрека; разве что одет он был не в черный сюртук, а в пурпурно-красный пиджак со шлицами и широкие клоунские панталоны, которые, как шаровары, болтались вокруг его тощих ног в белых носках и черных лакированных ботинках. Он гордо выступал перед оркестром, изображая из себя дирижера, обходил столики, сыпал шутками и раздавал броские визитные карточки, в которых стояло: "Александр "Саша" Балканский – Мастер Эстрады – Менеджер – Конферансье – Пародист".
В самом начале вечера он протанцевал мимо всех столиков, выдав каждой паре по номерку, начертанному на картонных квадратиках, сообщая одновременно уважаемым гостям о том, что речь в данном случае идет о конкурсе. Боб Деспот, сидевший рядом с толстой директрисой, получил номер 37.
Костлявые пальцы Балканского украшали многочисленные перстни, а на тощем запястье позвякивал массивный золотой браслет. Его ухоженные волосы, сами по себе достойные отдельной песни, зачесанные с затылка на лоб, прикрывали лысину, которую невозможно было скрыть даже от поверхностного взгляда. Змеевидные меандры малочисленных истонченных прядей мертвых волос приклеились к коже, прикрывавшей череп, в то время как другие, буйные, были завязаны на затылке в хвостик. Только с близкого расстояния можно было рассмотреть в Балканском жилистого, весьма пожилого мужичка с пожелтевшими зубными протезами и мышиными какашками блудливых глазок, плавающих в растопленном жире.
Музыканты презирали этого клоуна, загримированного под молодого человека, который прорывался по жизни, превратив пустую болтовню в профессию, но они уже привыкли к нему – как шарманщик привыкает к сингапурской макаке, сидящей на плече и кормящейся от его трудов. Впрочем, иногда Балканский мог быть и полезным. Он помогал с аппаратурой, вел переговоры и ругался с хозяевами залов и ресторанов, где им приходилось играть, а в случае необходимости даже исполнял блюзы, выдумывая никому не известные английские слова. Его, такого мелкого и никакого, Господь наделил неожиданно роскошным и глубоким голосом. Американцы, слушая его, поражались, как здорово он исполняет "When the Saints go marching in", но при этом не могли разобрать ни единого слова своего родного языка. Короче говоря, Балканский был душой и сердцем каждого праздника, на котором выступала "Ностальгия"; он первым сокрушал лед, который сковывал гостей, оказавшихся вдруг среди незнакомых людей, когда редко кто решался нарушить девически чистую площадку для танцев. Он прорывался к столикам, хватал какую-нибудь одуревшую домохозяйку, по вздрагивающим ногам которой определял, что она с удовольствием бы станцевала, если бы не была спутана чрезвычайными обстоятельствами начинающегося вечера. Он, словно гуттаперчевый мальчик, совершал вокруг нее немыслимое количество невероятнейших телодвижений до тех пор, пока прочие не отваживались пуститься в пляс.
Однако сегодня вечером необходимости в таких действиях не было. Как только "Ностальгия" врубила свой убийственный механизм диско, молодежь, не вынимая изо рта жевательной резинки, принялась бешено скакать, словно выполняя какую-то серьезную и трудную работу. Их связывал одинаковый ритм тела – казалось, всех их произвело на свет чрево гигантской музыкальной машины, непрерывно рожающей живых марионеток, нити которых где-то высоко в небе держит в руках Генеральный маг Великой культуры рока.