Хроника потерянного города. Сараевская трилогия - Момо Капор 31 стр.


В трактате начала XVIII века "Эрминия, или Поучение об искусстве иконописи" монах Дионисий из Фурны, ссылаясь на своего великого учителя и предшественника Эммануила Панселина из Солуна, который "лучами иконописного искусства воссиял как солнце" и который, помимо всего прочего, зарисовал знаменитые монастыри Атоса, наставляет каждого иконописца прочитать, приступая к работе по благословению духовного пастыря, следующую молитву:

"Господи Иисусе Христе, Господь наш, который святой образ Твоего пречистого лика на святом убрусе запечатлел, который Святым Духом вдохновил Твоего божественного апостола и евангелиста Луку начертать пречистый лик Матери Твоей, на руках Тебя держащей и глаголящей: "Благодать Этого, от Меня рожденного, да пребудет с сей иконою". И сам Ты, Господи, Боже святый, просвети и к разуму приведи душу, сердце и ум слуги Твоего, и направь руки его, дабы безгрешно и достойно изображал он бытие Твое, Матерь Твою пречистую и всех святых во славу Твою, ради украшения и прекрасности Святой Церкви Твоей, и для отпущения грехов духовно поклоняющимся святым иконам и со страхопочитанием лобзающим их, а уважение свое усмеряющих ко Пралику Твоему Избавь такожде его от всяческого дьявольского наваждения, ако будет он следовать заповедям Твоим, молитвам пречистой Матери Твоей, святого преславного апостола и евангелиста Луки и всех святых. Аминь".

Только после этой молитвы, придерживаясь строгого поста, иконописец приступает к работе. О глубине и силе их веры и степени раскаяния, с которыми они творили, лучше всего свидетельствует то, что большая часть их, те, кто пришел к полному самоотречению, никогда не подписывали иконы, отказываясь от праздной славы, признания и мирской суеты. Хиландарская "Богородица Троеручица" тоже не подписана.

Происхождение иконы "Богородицы Троеручицы" и по сей день покрыто завесой тайны. В монографиях по иконописи и истории Хиландара его главная святыня упоминается исключительно скупо. Знатоков, похоже, стиль интересует больше, нежели сущность.

Некий малограмотный монах убеждал меня перед "Троеручицей", что эта – одна из трех, написанных самим святым Лукой. Историки искусства утверждают, что это работа классической византийской школы XIV века, что исключает правдивость легенды о том, что в Хиландар ее веком ранее доставил из Иерусалима святой Сава, который ходил туда поклониться Гробу Господню.

Кажется, эта Чудотворная Богородица появилась из ниоткуда – просто спустилась с неба, чтобы утешить несчастных.

Одно только можно утверждать наверняка: ее третья рука, благодаря которой она получила имя, связана с преданием об Иоанне Дамаскине, неустрашимом борце с еретиками, которые требовали выкинуть из церквей и молельных иконы. В этом противостоянии он был тяжко ранен и потерял руку. И тогда на помощь ему пришла Богородица, сделав так, чтобы отрубленная рука его выросла. В знак благодарности он отлил руку из серебра и поставил ее перед иконой Богородицы. Так она получила третью руку.

Во всяком случае, эта икона считается чудотворной, и она в самом деле может творить чудеса. Живорад Лазич, автор "Жития игумена Данилы Иовановича Хиландарского", описал одно такое чудо, когда в 1924 году большой пожар, охвативший всю Святую гору, полыхал всего в ста метрах от монастыря Хиландар. Вот как оно было: "Все бежало от огня, все, кроме деревьев, которые сгибались и падали в челюсти прожорливого пламени, трескаясь от боли. Но Данило шагнул прямо в огонь, распевая псалмы и намереваясь погибнуть в нем с величайшей хиландарской иконой.

– Что он делает! Он с ума сошел! Заберите у него икону, пока не поздно! – кричала братия, но никто не отважился приблизиться и вырвать у него "Троеручицу".

Еще несколько десятков шагов, и горячий воздух задушит его, жар убьет его. Исчезнет и Защитница, свершится большой грех. Без иеромонаха прожить можно, но как монастырь обойдется без "Троеручицы"?

Пожар настолько приблизился к монастырским стенам, что черепахи завыли, как шакалы.

Где-то под землей загремело. И ветер, дувший до сего момента с севера, вдруг пропал одновременно с грохотом, а потом с новой устрашающей силой задул с юга. Смял он высокие огненные стены, и они, ослабев, опали. Сверкнула молния, пророкотал близкий гром. Данило с прочими сотворил Иисусову молитву. Над горящими окрестностями явственно раздалось:

– Иисусе Христе, Боже мой, помилуй мя, грешнаго!

Злой ветер пронесся лесом, ломая ветви, разбрасывая искры и раздувая пламя. И тут еще раз прогремел угрожающий голос Ильи Громовержца, и пролился такой дождь, что небо обрушилось на землю. Дьявол, остановленный у самой его цели, заскулил, но ливень удушил его водой, и он испустил дух, оставив за собой только обгоревшие пни и струйки дыма".

И еще раз, в начале семидесятых, Богородица Троеручица спасла Хиландар. Было лето, и на Святой горе вновь полыхал пожар, пожирая леса и монастырские строения. В борьбе со страшным пожаром погибли несколько солунских пожарных и полицейских. А когда пламя начало было лизать стены Хиландара, тогдашний игумен велел вынести из храма Троеру-чицу и двинуться с нею в крестный ход вокруг монастыря. В тот же час слетелись тяжелые, плотные облака, из которых вскоре выпал дождь и погасил пожар в тот момент, когда у всех уже опустились руки. Белградские газеты ядовито разъясняли, что речь идет о рядовом явлении природы, когда в результате жары и испарений собираются облака и начинается дождь, а фанатики и верующие привычно считают это чудом.

Некоторое время спустя игумена посетил начальник полиции Солуна, который тогда руководил тушением пожара, и спросил, почему тот не вынес чудотворную икону, не дожидаясь гибели людей?

– О, мой господин, – говорят, отвечал ему игумен, – "Троеручицу" не выносят без крайней нужды, пока у сербов пальцы не загорятся. Если бы ее выносили по любому поводу, то она стала бы в Солуне начальником полиции, вместо вас; штрафовала бы за неправильную парковку, карала бы женщин за прелюбодеяние, ловила бы мелких воришек…"

"Взбранная Воевода победительная, что избавляешь от злых, благодарствие возносим Тебе, рабы Твои, Богородице: но яко имущая державу непобедимую, от всяких нас бед, да взовем к Тебе: радуйся, Невеста Неневестная". (Акафист Богородице, Кондак 1).

Сменяются и переплетаются голоса монахов в Акафисте Богородице, молодые альты с бархатистыми зрелыми баритонами и хриплыми старческими, принадлежащими монахам с длинными седыми бородами, а отец Кирилл, монах карликового роста, сопровождаемый двумя огромными молодыми черноризцами, обходит нас, размахивая кадилом, из которого вырывается окутывающее нас облако пахучего ладана.

Я смотрел на их исхудавшие, спокойные, очищенные молитвой лица, на черепа, которые в один прекрасный день (никому не дано знать – когда) займут свои места на полках склепа вне монастырских стен.

Маленькая церковь Благовещенья на удивительно просторном хиландарском кладбище в зеленой лощине, огороженной каменной стеной, воздвигнута над склепом, в который я накануне случайно вошел и увидел целые ряды монашеских черепов.

"Каждому, кто попадает в наш монастырский склеп, – записал один из обитателей Хиландара, – кажется, что черепа с пустыми глазницами тихо нашептывают ему: побудь немного с нами, и мы раскроем тебе нашу тайну, мы посвятим тебя в твою собственную тайну; если ты не познаешь ее и не станешь жить с ней в сердце, то даже не сможешь умереть, ибо ты уже мертв!"

Испустивших дух обитателей Хиландара хоронят на маленьком кладбище, где их земные останки проводят три года. Потом могилы раскапывают, вынимают из гроба кости, моют их в вине и складывают на полках склепа, надписывая имя каждого графитовым карандашом на лбу черепа, и надпись эта, говорят, с годами не выцветает. По цвету костей посвященные монахи могут определить, каких высот аскетизма, посвященности и святости достигли покойные при жизни. Говорят, кости пречистых и достойных подражания розоваты, благоухают, и к ним не прилипает ни единая соринка, хотя они и пролежали целых три года в земле, в то время как у иных они гниют еще при жизни.

И вот лежат они здесь, как и останки их предшественников, скопившиеся за последние восемьсот лет, и поют славу Богородице:

"Радуйся, высота неудобовосходимая для человеческих помыслов: радуйся, глубина неудобозримая и Ангельскими очима. Радуйся, Ею же обновляется тварь: радуйся, Ею же поклоняемся Творцу. Радуйся, Невеста Неневестная". (Акафист Богородице, Икос 1).

Все это случилось в единое мгновение, после чего настала полная тьма. Вскрикнув, словно живое существо, старый турецкий дом, в который мы вбежали, чтобы укрыться от немецких бомб, обрушился на наши головы, скрипя досками и стропилами в облаках стертых в порошок черепицы и кирпичей. Опять эти взрослые что-то непонятное сделали, подумал я, успокоенный теплом материнского тела, которое прятало меня в этой странной, не знакомой мне игре. Потом появились светлячки: маленькие огоньки, идущие сквозь тьму, словно мелкие духи, нашептывающие, чтобы я схватил их и приручил. Некоторые приближались почти вплотную, но я не мог даже пошевелиться. На мне лежала мама, а на ней – весь дом, в котором погибли все, даже пестрый котенок, которого я все это время держал в руках. Снаружи раздавались крики и взрывы. Я ощутил на лице капельки воды, которая каким-то образом пробилась ко мне сверху. Светлячки пропали. Становилось все холоднее. Я подумал, что игра слишком затянулась для того, чтобы оставаться интересной. Во что-то подобное мы иногда играли в просторных комнатах нашего дома. Стол в гостиной, покрытый тяжелой парчовой скатертью с бахромой, был замком волшебника. Но здесь, похоже, никто не собирался найти меня. Кажется, на этот раз я слишком хорошо спрятался. Слышались крики. Мама молчала. Не знаю, как долго это тянулось; я даже немножко вздремнул. Кто-то потом рассказывал, что я провел там целый день, но я в это не верю, потому что, когда меня наконец откопали, сверкало солнце, по небу бежали облачка, настоящие, перистые, и какие-то другие, более шустрые, сизые, выпущенные зенитными орудиями. Я стоял на руинах, зажмурившись от яркого света, в обломках вчерашнего мира, среди груды битого кирпича, черепицы, стропил и домашней утвари, рядом с мертвыми, а в это время мужчина стаскивал перстень с чьей-то руки, торчащей из развалин. Я сдерживал рыдания до тех пор, пока у меня не отняли котенка и не бросили его на горящие балки. "Герцеговинцы никогда не плачут!" – говорил мне отец, который сейчас был где-то далеко, на войне.

Бабушка с мамой покинули город 13 апреля 1941 года и направлялись к отрогам Требевича, когда завыли сирены, почему и остановились в старом доме, во дворе которого расположилась зенитная батарея (наверное, "флаки" – Flieger Abwehr Kanonen калибра 20 мм), надеясь, вероятно, что она защитит их от немецких самолетов. Но немцы умудрились попасть именно в эти пушки, и теперь они стояли передо мной на весеннем солнце, с растаявшими стволами, согнувшимися, словно хоботы стальных мамонтов. Под ними лежали обуглившиеся тела артиллеристов. Из-под развалин меня вытащил дядя, но во время взрыва очередной бомбы осколок угодил ему в голову; его вместе с прочими ранеными доставили в какую-то больницу. Бабушка была мертва, а у мамы, закрывшей меня телом, был тяжко поврежден позвоночник. Она умерла несколько дней спустя. Под моими ногами лежало Сараево с поднимающимися к небу столбами дыма и пыли. Люди в панике бежали из него по направлению к Требевичу. Я подошел к первой пушке и поднялся на металлическое сиденье наводчика. Я целился и стрелял, бум-бум, в самолеты, которые все еще продолжали падать в пике на город. Это была последняя оборона города Сараево, но я не мог предчувствовать этого.

Потом я узнал, что под развалинами у меня обгорели ресницы и брови, а также чуб, все время падавший мне на лоб, но тогда мне никто не сказал об этом; все только перешептывались и как-то странно смотрели на меня и сразу замолкали, заметив, что я прислушиваюсь к ним. Иные госпожи вынимали из рукавов платочки и вытирали слезы. Я знал, что сразу после этого действия получу от них денежку или конфетку. После сидения на месте наводчика зенитки следы мои на некоторое время теряются. Кто-то снял меня оттуда и увел в горы. Мы спали в какой-то конюшне на колючей соломе. Я вдыхал нечто совершенно невообразимое – запахи гнилого сена и лошадиного навоза, смешанные с дымом очага. Для городского ребенка четырех лет это был грозный дух неизвестности.

В последнюю войну мне часто доводилось ночевать в конюшнях или в сараях, рядом с домашней скотиной. И тогда ноздри вновь заставляли меня вспоминать отметины давних странствий. Не знаю, сколько дней я, потерянный, скитался по горам над родным городом, кто вел меня за руку, кормил и укрывал, а потом исчезал в водовороте всеобщей погибели, в которой люди терялись, находились и снова исчезали. И только некий царский русский, имени которого я так и не узнал, который, словно доктор, спасал раненых и уносил их в больницы, отвел меня к себе домой, предположив, что мои родители погибли. У него и его жены, лицо которой я припоминаю как в тумане, не было детей, и они приняли меня, окружив грудой игрушек. Я смотрелся в сверкающую поверхность самовара, как в кривое зеркало, и только это вспоминаю наверняка. Супруги, бежавшие из царской России после Октябрьской революции, просто обожали меня. Бог им, словно в сказке, послал четырехлетнего господского сыночка, который только и знал, что он – герцеговинец и зовут его Момчило. Но события последних дней, недель, а может, и месяцев сделали свое мрачное дело – русский врач быстро распознал в моей горячке и полных бреда ночах симптомы скарлатины, так что меня отправили в Градскую больницу, где меня кто-то случайно опознал и сообщил остаткам семьи, что я наконец-то нашелся. Запахи сена и коровьих лепешек, а потом – чая и нафталина у приемных русских родителей сменились резкой вонью лизола и прочих дезинфицирующих средств, которыми в военное время разило от всех больниц. Наконец сестра бабушки и ее муж, уже опустившие руки и простившиеся с надеждой хоть когда-нибудь найти меня, водворили меня в родной дом и завели в мою честь старинный граммофон с пластинкой, на этикетке которой под изображением собаки с настороженными ушами было написано, что она слушает "голос своего хозяина" (His Masters voice), и по гостиной прокатились роскошные волны прекрасного "голубого Дуная" Штрауса.

10. 1. На Господа уповаю; как же вы говорите душе моей: "улетай на гору вашу, как птица"? 2. Ибо вот, нечестивые натянули лук, стрелу свою приложили к тетиве, чтобы во тьме стрелять в правых сердцем.

Сквозь гул монашеских голосов в мои уши пробивается и другое, далекое гудение моторов самолета марки "brege", который пилотирует наш далекий родственник, военный летчик. Он – знаменитый ас. Когда в трехлетием возрасте меня одолел страшный кашель, он посадил меня в свой "brege" и поднялся высоко в небо (тогда были убеждены, что таким образом излечиваются многие детские болезни), и я, кружась над Сараево, видел родной город – серебристо-зеленую чашу, наполненную мечтой, хотя сам еще не был в состоянии осмыслить это. Мой первый полет – я даже не уверен, что то было на самом деле, а не во сне. После него у меня в памяти остался лишь бледный след гула моторов и ветра в ушах, а также ощущение, напоминающее сон, в котором мы, дети, испытываем чувство падения, хотя на самом деле, как говорят, подрастаем в этот момент.

Вскоре после полета нашему родственнику запретили летать, так как он, говорят, в не совсем трезвом состоянии пролетел на своем самолете под Старым мостом в Мостаре, причем крылья едва не коснулись его опор. Теперь этот мост разрушен, и каждый может без особого риска пролететь здесь над изумруднозеленой Неретвой. Один мудрый человек записал, что "долговечнее любого каменного моста – тень, которую тот оставляет на воде".

Короче говоря, запретив полеты, ему разрешили директорствовать в летной столовой, чтобы он не слишком страдал без самолетов и друзей-летчиков. И хотя он больше не летал, все любили его и считали великим пилотом. 6 апреля 1941 года немецкие "мессершмиты" совершили ранним утром первый налет на город. Наш родственник, встревоженный и слегка похмельный, выбежал из столовой, в которой он жил, застегивая на ходу поверх пижамы летный комбинезон, вскочил в первый попавшийся боевой самолет и, запустив мотор, начал выруливать на взлетную полосу. Он хотел остановить немецкие эскадрильи, но то был старый, траченный биплан типа "потез", проволочные расчалки которого гудели на ветру, как эолова арфа. Немецкие истребители расстреляли его, не дав даже оторваться от земли.

Сегодня ночью он вновь летит, поднятый в небо мелодией монашеских голосов.

В нашем доме маму никогда не вспоминали, по крайней мере при мне. Ее имя было как бы покрыто ореолом болезненной тайны. По сей день не понимаю, почему это было именно так. Может быть, это было преувеличенное ощущение пристойности, какая-то странная деликатность, не позволявшая словами бередить старые раны, и для того, чтобы хоть как-то восстановить в памяти ее облик, я был вынужден годами, начиная с детских лет, собирать и сводить воедино кусочки случайно услышанных или даже украденных фрагментов ее облика, уничтоженного в апреле 1941 года на отрогах горы, возвышающейся над Сараево.

Назад Дальше