За зеленым месяцем маем наступил еще более зеленый месяц июнь. И в июне наступило 22-е число, воскресенье. На рассвете разбудили взрывы. Евочка плакала со страху, и он увел ее в подвал. И когда завязались бои на улицах, они пересидели там же и вышли на свет, едва красноармейцы оставили город. Перепуганная Ева сморкалась, вздрагивала, он улыбался, поглаживал ее покатое доверчивое плечо и думал: "Настало! Все будет хорошо, будет порядок. Заживем с тобой, Евочка!" Он не строил далеко идущих планов. Как и некоторые другие из его круга, он надеялся преуспеть, сотрудничая с немцами, и если не сделать карьеры, то хотя бы устроиться как-то поприличней, чем до сих пор. Он рад был приветствовать новых хозяев города, маршировавших нескончаемыми колоннами: танки, орудия, автомашины, мотоциклы, автоматчики в пешем строю, и все-то немцы были ладные, крепкие, красивые, уверенные в себе. Сила! Мощь! Техника! Трость с тротуара махал им шляпой, заставил махать платочком и Еву. "Смотри, папа, мало кто их приветствует". Не переставая улыбаться колонне, он прошептал свистяще: "Я приказываю тебе: улыбайся, маши платком, бросай им под ноги цветы!" - сунул ей букетики, и она бросала, пораженная решительностью его слов-приказаний, - никогда раньше он с ней так не разговаривал.
И вот он отправился устраиваться к немцам на службу, устроился, а на второй день его службы и случилось эта - немецкий ефрейтор изнасиловал Еву. Он узнал это от нее самой. Рыдая, размазывая по щекам слезы, давясь словами, она стояла перед ним на коленях, как будто была в чем-то виновата. Отшатнувшись, он слушал оцепенело. Она выкрикнула: "Прости, папа!" - повалилась на пол, и внезапное удушье подступило к его горлу. Он рванул накрахмаленный воротник, галстук-бабочка отлетел на стол, к хлебнице. Наклонился к Еве, погладил по плечу. Почему-то подумал: "Ее обесчестил ефрейтор. Но ведь и Гитлер в прошлом ефрейтор. Как же это?" Под пальцами было нежное, родное тело - опоганенное, и он передернулся от отвращения к ней. Словно только что увидел: изорванная блузка, кровоподтек на шее, ссадина на лбу. Это его Ева! Отвращение к ней превратилось в отвращение к самому себе. Но и оно тут же превратилось в отвращение к тому немцу, ко всем немцам.
Она лежала, распластавшись, лицом к полу. Он застонал, заскрипел зубами. Теперь она раздавлена. Да и он вместе с ней. Что он без нее? Прости, Ева. Не ты у меня должна вымаливать прощение, а я у тебя. Он помог ей раздеться, стараясь не глядеть на нее, уложил в постель, дал чаю. Обжигаясь, она выпила чашку, закрыла глаза. Он присел у кровати, как сидел когда-то в прошлом, рассказывая страшные сказки с благополучным концом. Что сейчас рассказать ей перед сном? Она не спала, он и в полутьме видел ее провалившиеся глаза, всю ее видел, постаревшую за этот вечер, лишь коса не постарела, гимназическая коса, распущенная на подушке.
Это стояло у него в глазах, и в полутьме своей квартиры он видел полутьму парка и как тот немец нагоняет Еву, здоровается, заглядывает ей в лицо, она улыбается, - отец учил ее улыбаться немцам, - потом немец отстает, набрасывается на нее сзади, сдавливает горло и, задохнувшуюся, тащит в кусты, а после, встав, тычет себя в грудь: "Обер-ефрейтор Ганс Бюхнер" - чтоб запомнила. О Иезус, за что такое девочке, за что ему такое? Кто же ответит за преступление? Насильник должен ответить, разыскать можно - прежде чем скрыться, назвался, негодяй. Разыщут! И что это изменит? Ровным счетом ничего. Но отомстить надо, покарать мерзавца. Месть, месть! Ева до утра так и не уснула, и он не сомкнул глаз. Подперев костлявым кулаком узкий, треугольником, подбородок, он смотрел на свою девочку, на свою дочку, и отвращение к тому немцу и ко всем немцам не покидало, но рядом с отвращением возникала ненависть. К тому немцу и ко всем немцам. Он вспомнил Юлию и к ней почувствовал ненависть, прежнюю, не загасшую. Как будто и она виновна в несчастье дочери, которую бросила ради любовника. Под утро Ева, не разжимая губ, сказала: "Папа, я сама виновата". Он еле нашел силы спросить: "Чем же?" - "Я тебе не говорила… Меня собирался провожать Франтишек, я не разрешила… Была бы с ним, не произошло бы…" О Иезус, за что терзаешь! Ни в чем она не виновата, но, будь Франтишек с ней, все могло быть по-иному. Это ее мальчик, гимназист, записочки посылал, ты слишишь, Иезус? Почему ты не сделал так, чтобы Ева разрешила ему проводить себя, строгая Ева, скромная Ева?
Утром он напоил Еву кофе и ушел. Побывал у своего начальника - его выслушали с соболезнованием. Побывал у военного коменданта - его выслушали с сочувствием. Обещали разобраться. Принять меры. Найти виновника. Наказать примерно. Правильно, правильно, думал он, так все и будет, найдут, накажут, но что это исправит, что изменит? До конца рабочего дня сидел за своим письменным столом в уголочке, шелестел деловыми бумагами, и сослуживцы шептались: стальные нервы у Трости! Да, он умел держаться: гитлеровский офицер, пренебрегший им в качестве осведомителя, оказался неправ: Трость не был неврастеником и любые переживания и страсти загонял вглубь. Сослуживцы шептали о Трости и другое: полез с жалобой, огласил некрасивую историю, как после этого дочь замуж выйдет, а было бы скрыто, глядишь, и устроила бы судьбу.
Из комиссариата он приехал в седьмом часу вечера, открыл дверь своим ключом, позвал: "Евочка!" Она не отозвалась, и он, заподозрив неладное, бросился в спальню. Дочь лежала ничком, раскинув неживые руки, что они неживые - он понял, едва взглянув на них, на подвернутые кисти. Уже потом увидит он пустые пузырьки из-под снотворного, которым пользовался, прочтет написанную торопливым, предсмертным почерком записку: "Не могу жить, не имею права. Был Франтишек, он все знает. Было кошмарное объяснение. Он проклял меня. Я не должна жить. Прощай, папа", - и даже имя свое не написала, последнее слово в записке - "папа". Все это будет потом, а в тот миг он бросился к ней, перевернул на спину, закричал и бросился вниз, в подъезд, звать врача на помощь… На похоронах он был в черном сюртуке, без трости, прямой, негнущийся, с пустыми сухими глазами, избегавшими смотреть на живых. Он не отрывал их от лица дочери, а сослуживцы, пришедшие с ним на кладбище разделить печальную церемонию, перешептывались: не надо было девочке травиться, к чему это, глядишь, жила бы себе полегоньку, а теперь вот в гробу, и отцу горе… Ну, а назавтра, ровно в девять утра, он склонился за письменным столом, зашелестел деловыми бумажками…
Ганс Бюхнер, обер-ефрейтор германской армии, спортсмен, шутник, любимец роты: модные песенки наигрывал на губной гармонике, знал множество анекдотов про жену, мужа и любовника, безвозмездно отдавал товарищам сигареты и шнапс - не курил, не пил. Это понятно: гимнаст, футболист, бегун, очень разносторонний спортсмен. Вдобавок Ганс Бюхнер был храбрым солдатом фюрера - хотя и другие в роте не трусы, - участвовал в польской кампании, во французской, медаль за храбрость заслужил. Несомненно, и в России заработает, да не одну!
В бою, а бывало, и вне боя он убивал русских, украинцев, евреев и этих… как их?., из Средней Азии, с Кавказа… недрогнувшей рукой. Нажал на спуск автомата - короткая очередь или длинная, он предпочитает длинные, чего жалеть патроны? А женщин брал и будет брать. И посылки будет отправлять в Гамбург, родителям и любимой Лоттхен, своей невесте, которая ждет его с победой. Завоевав весь мир, он приедет к ней с войны, увешанный наградами, и они поженятся, и у них вырастут дети: Фриц, Герман, Анна-Мария и Луиза, - в такой последовательности и с такими именами, они с белокурой, голубоглазой, стыдливой Лоттой уже об этом договорились после помолвки…
Судьбу Ганса Бюхнера, обер-ефрейтора, решал командир пехотной дивизии, генерал-лейтенант. Генерал был немолод, знавал еще Гинденбурга, участвовал в первой мировой войне. Отпрыск старопрусского графского рода, он тянул армейскую лямку, не очень преуспев по службе: в его возрасте иные были званием повыше, иные же, хоть и равного с ним звания, командовали корпусами или же занимали видные посты в генеральном штабе, в ставке верховного командования. В штабы генерала не влекло, он строевой конь, однако на дивизии засиделся, и поход в Россию давал шансы продвинуться по служебной лестнице. Нужно так воевать, чтоб высшее командование было довольно, может быть, обратит благосклонное внимание сам Гитлер.
Считая Гитлера выскочкой и авантюристом, презирая его в душе за плебейское происхождение и военную необразованность (ефрейтор!), отпрыск старопрусского рода признавал в нем незаурядного руководителя, где непреклонной волей и энергией, где истерическим порывом, где тонкой демагогией умевшего увлечь толпу. И потом он, этого не зачеркнешь, обладал интуицией, изворотливостью, хитростью и не обременял себя моральными соображениями. Когда ты начинаешь большую войну, эти качества нелишни…
Генерал служил Гитлеру вполне лояльно - не будет этой лояльности, попадешь в гестапо, там и с генералами не церемонятся. Гестапо ему не нужно, ему нужно обеспечить карьеру, пока гремят пушки. Когда они стихнут, о настоящей карьере не мечтай. После кровопролитных боев в июне дивизии дали передохнуть, пополнили людьми и техникой, теперь в эшелоны, и на Восток. Предстоят новые бои и, к сожалению, новые потери. А за потери не жалуют. Генерал всегда старался избегать их, по крайней мере лишних. Во-первых, лилась немецкая кровь, а он же немец. Во-вторых (это могло быть и "во-первых"), крупные потери чреваты крупными неприятностями по службе. Побеждать следует без излишних потерь, он, командир пехотной дивизии, выучил назубок это правило. Однако кто-то из его офицеров и солдат в предстоящих боях будет зарыт в русскую землю, и над могилами забелеют березовые кресты с надетыми на них касками, подобных воинских кладбищ в России не так-то уж мало. Кто поручится, что и этот нашкодивший ефрейтор… как его?.. Ганс Бюхнер, дело которого на столе перед генералом, не упадет в ближайшем бою? Ефрейтора наказывать? Отдавать под суд? Нет. Отсидел на гауптвахте трое суток, и хватит. А там - в эшелон, а там - в бой. Генерал начертал в уголке бумаги резолюцию: "Дело прекратить", - захлопнул папку, откинулся в кресле, закурил сигару. "Гавана" успокаивала, возвращала бодрость и ясность мысли.
Выкурив полсигары, генерал опять подумал об этом обер-ефрейторе… как там его?.. Имя роли не играет. Обер-ефрейтора могут зарыть в землю в первом же бою, и гуманно будет пожалеть его. Двадцатидвухлетний, он уйдет в могилу, а генералу, который в два с лишним раза старше его, еще жить да жить. Вот какая логика. И вообще у каждого возраста свои прелести. Когда-то и он, юный, безумствовал, теперь же у него дети и внуки, у него положение, власть и обнадеживающие перспективы на будущее. Надо беречь себя, режим, режим прежде всего. Курить лишь полсигары, кофе пить чашечку - не больше, алкоголя - избегать, ложиться, вставать и принимать пищу строго по часам. Генерал вынул монокль, потер глаз и надменным кивком показал адъютанту на бумаги: убрать.
Предсказание генерал-лейтенанта сбылось: выгрузившись из эшелонов, дивизия походными колоннами двинулась к передовой, откуда-то прорвались русские танки - отступая, противник беспрерывно контратаковал, и не без успеха, батальон, в котором служил Ганс Бюхнер, изрядно потрепали, а сам обер-ефрейтор был ранен осколком в грудь навылет. И когда его товарищ, перевязывая рану, наклонился к нему, Бюхнер прохрипел: "Лоттхен, Лоттхен", - и это были последние, предсмертные слова.
А месяцем позже, в конце августа, в районе Киева на командный пункт дивизии налетели советские бомбардировщики, бомбы упали рядом с блиндажом генерал-лейтенанта, и его завалило бревнами. Саперы откопали, врачи и санитары положили безжизненное тело на носилки, погрузили в санитарную машину, отвезли в полевой госпиталь. Оттуда на самолете, присланном по указанию Гитлера, - в Берлин, в руки лучших медиков вермахта. Но и лучшие медики вермахта не смогли спасти генерал-лейтенанта. Если смерть обер ефрейтора прошла для Германии незамеченной, то смерть генерал-лейтенанта увенчал некролог в центральных газетах, Адольф Гитлер прислал в дивизию письменное соболезнование, его зачитали в полках. Тем же пакетом пришло распоряжение назначить начальника штаба новым командиром дивизии. И начальник штаба, не помышлявший о столь быстром выдвижении, был в тот день самым счастливым полковником в германских вооруженных силах, полковником, которому уже можно было заготавливать впрок генерал-майорские погоны.
Но все это было позже. А тогда, в середине июля, сотрудничавший с оккупационными властями человек по прозвищу Трость узнал от приятелей: насильник и убийца - да, убийца! - остался безнаказанным. И Трость понял, как ему надо поступить: однажды вечером к нему домой зашел незнакомый мужчина, которому он после взаимных прощупываний сказал: "Согласен". Проверявший в свое время благонадежность Трости гитлеровец просчитался вдвойне, втройне: Трость стал активно помогать подпольщикам. И он не хотел умирать, не отомстив сполна. Только отомстив, можно было, нужно было умереть.
29
Октябрь, как и сентябрь, был переменчивым: то вёдро, то нудные, затяжные дожди, то теплынь, то прохватывающая до костей знобкость. Осень набирала разбег, но выдавались устойчивые своей погожестью дни, когда верилось: не скоро ноябрь, ну а про декабрь и слыхом не слыхивать. На три погожих дня пришлась подготовка к операции, а самое операцию проводили уже в ненастье: проливной и одновременно обложной дождь, грязь по колено, холодный ветер, мокрые, желтые, печальные листья сыплют сверху. Осень, как и война, набирала разбег… В эти дни в отряд снова приезжал Волощак, инструктировал Скворцова по предстоящей операции, и Скворцов уяснил окончательно: секретарь подпольного райкома партии - центральная фигура, связывающая городское подполье и партизан в лесах (то, что он координирует деятельность партизанских отрядов в районе и что у него свой отряд, быстро разрастающийся, было ясно и раньше). Но Скворцов не знал: операция строится на основе данных, добытых человеком по прозвищу Трость, и на основе пропусков и других документов, добытых опять же Тростью.
Скворцов знал, что операция будет экзаменом для участвующих в ней отрядов, в первую очередь - для командиров. Свой отряд впрямую подключать к операции Волощак не стал: недавно был бой, каратели потрепали, надо восстановить боеспособность. Поэтому было решено отряд держать в резерве, на случай неблагоприятного стечения обстоятельств. На себя Волощак взял общее руководство операцией… Все три дня Скворцов много работал: и с Волощаком, и со своими - с Новожиловым, Емельяновым, Федоруком, с командирами рот (взводы преобразовали в роты), и с командирами партизанских отрядов, которые вместе с ним проводят операцию. Иосиф Герасимович вызвал их в отряд к Скворцову, и они помудровали - первая совместная операция! Командиры отрядов не произвели на Скворцова большого впечатления, но по человечески понравились, душевные, компанейские, неунывающие ребята, один ровесник, из армейцев, старший лейтенант, другой постарше, из гражданских, бывший директор педтехникума.
Самочувствие было приличное, малярия отстала. И Лида вроде бы вовсе не замечала его. Начисто, категорически, бесповоротно… Быть может, остальные этого и не видели, но Скворцов-то видел, и самолюбие его было уколото. Да и душу будто кольнули, когда Лида прошла, не глянув на него. В другой раз глянула как на пустое место, уж лучше б совсем не глядела. Скворцов говорил себе: ну чего ты ершишься, опять со своим самолюбием, сам же хотел, чтоб оставила тебя. Никаких претензий нет. Ни к ней, ни к себе. Все решилось как надобно. А в груди иногда покалывает. Займись делами, выкинь все это из головы. Она молодая, она должна любить и полюбит еще кого-то, а ты не приспособлен для этого, ты приспособлен для одного - для войны, ну и занимайся войной, да получше. Хотя сказать, что воюет безупречно, не скажешь. Где она, мерка его командирских действий? Все это партизанство внове, никаких инструкций и уставов, своим умом доходим. В какой-то степени кустарщина, может, и прав тот капитан, Белозерский по фамилии, комбат, - не забылся. Ну и что? Громи оккупантов, приближай час победы. Когда-нибудь, возможно, и вскоре, высшее командование направит сюда парашютистов, десантников каких-нибудь, специально обученных, экипированных и вооруженных для действий в тылу врага. Тогда немецким захватчикам придется туго!
Отряд выступал вечером. Сек косой дождь, колеса подвод вязли в колеях, партизаны подталкивали подводы плечами, вытаскивали их из колдобин. Лошадей надо беречь. Выберутся на гравийную дорогу - усядутся на подводы, хотя под дождем и сидеть малоприятно. Топать, впрочем, еще хуже. Впереди двигалась разведка. Скворцов находился с третьей, штабной, подводой. Колонна подвод, то разрываясь, то смыкаясь, ползла меж мокрыми, словно отряхивающимися деревьями и кустами, и люди были промокшие. Вытаскивая ноги из грязюки, Скворцов шел справа от подводы, - в стареньких, разбитых сапогах показывать личный пример было не столь увлекательно. Глядя на него, не садились на подводу и Новожилов, и Федорук, и, уж конечно, Емельянов. На операцию отправилась вся отрядная верхушка, на хозяйстве остался Лобода. Бушевал Павло, требовал, чтоб и его взяли. Но кто-то, ж должен остаться из начальства, и Скворцов сказал Лободе: "Ты". Другие тоже хотят воевать, надо соблюдать какую-то очередность. В операции участвует подавляющее большинство личного состава отряда. И еще группа подрывников, которых прислал Волощак, будут рвать мост. Формально подчиняясь Скворцову, фактически они были от него независимы, и он считал это неправильным. Но переубедить Иосифа Герасимовича, если он в чем-то убежден, не просто.
Да, Павло остался на базе. Пусть передохнет, пусть остынет. А то больно горяч, больно крут в обращении с людьми. Однажды, когда Скворцов сделал ему замечание, стал оправдываться: "Война ж". - "Ты это брось, ты загибаешь", - сказал Скворцов. Лобода почему-то покорно согласился: "Загибаю". И спросил с улыбочкой: "Забыли, товарищ лейтенант? У краснодарской пацанвы клич был: "Бей своих, чтоб чужие боялись!" - "Не забыл. Но то было в шутку, а ты же целую базу подводишь, на войне, мол, иначе нельзя…" - "Я загибаю, товарищ командир отряда", - и эта застывшая на холодном волевом лице улыбка. Определенно: какой-то в Лободе перекос. А в июньских боях на границе дрался Павло отважно, да и ныне так же дерется. Что ж еще нужно от человека на войне? Нужно, чтобы он не утратил доброты к своим. А ты, лейтенант Скворцов, не утратил? Не знаю. То-то же, других судишь. Сужу, хотя понимаю: себя сперва суди, не раз это повторял. Ну и что, есть толк? Не знаю. Все-то ты: не знаю, не знаю, определенности в тебе стало меньше. Возможно…