Вот почему Скворцов не то чтобы обрадовался немцу-врачу, но какая-то надежда затеплилась. Обуза-то обуза, это верно. Фашистов в плен не брали - куда их девать? - да они и не сдавались, не рассчитывали на пощаду. Правильно: они нас к ногтю, и мы их к ногтю. Этот, врач, рассчитывал. Поднял руки. Каратель - и сдался? Именно так! Объяснил Скворцову: сдался потому, что против фашизма, против Гитлера, я не коммунист, не социал-демократ, просто честный человек. Ну, мы видали всяких честных, Лобода принялся его проверять, на сей раз подстегиваемый Скворцовым: проверь вдоль и поперек. Легко сказать: вдоль и поперек, а где данные возьмешь на этого арцта? Так он назвал себя, когда сдавался Роману Стецько, кидал руки в гору. Случилось это в том самом тяжелом бою у Гнилых топей. Стецько потом рассказывал: "Лапы поднял, без оружия, лопочет что-то навроде "их бин арцт". Ну, я знаю: арцт - значит врач. Вовремя смекнул: пускай командование разберется, в распыл пустить никогда не поздно…" Стецько вел пленного с собой, покуда не вышли горловиной из Гнилых топей и не втянулись в урочище. Попереживал тогда Скворцов: что, ежели каратели закроют эту горловину, закупорят отряд в болотах? Пронесло. Пронесет ли вдругорядь?
Вот и арцт на допросе показал: получен приказ из Львова (или из Берлина, он в точности не знает) - покончить с партизанами, сюда брошены крупные силы карателей с артиллерией, танкетками и даже самолетами. Как "язык" арцт был не очень ценен - что врачу известно? - и потому после допроса начальник штаба предложил его ликвидировать. С ним согласился и Лобода. Емельянов был против: отряду нужен врач, к тому ж немец сдался и хочет быть полезен партизанам. "Все они хочут, всех ставь на довольствие", - сказал Федорук не без язвительности, а Новожилов улыбнулся краешками губ. Скворцов колебался, но доводы комиссара представлялись резонными. Доктор-то сдался. Побудительные причины - якобы не согласен с гитлеровской идеологией, ему стыдно за то, что творят немцы. Когда на сцену выступает такая категория, как совесть, можно рискнуть и поверить. Хоть он и в форме эсэсовца. Уверяет: в СС попал случайно и недавно. Как случайно? Так: в бою партизаны прорвались в тылы, врачи из санроты отстреливались, погибли, и его временно прикомандировали, перевели из пехотной дивизии. Он не эсэсовец, у него на теле нет татуировки, показывающей группу крови, как это принято в эсэсовских частях. А ну разденься. Яволь. Нету, точно, надевай рубаху и портки. Господа, врач - это не тот эсэсовец, что расстреливает безоружных, живьем сжигает людей в хатах. А если врет, притворяется? Если может выдать наше расположение, как говорит Новожилов? Если будет неправильно, вредительски лечить наших раненых, как говорит Лобода? Ну, а бдительность на что, контроль на что, товарищ Лобода? Павло насупился: "Наберете подозрительных, а отвечать мне". - "Отвечать всем", - сказал Скворцов. "Вам и мне! Вы ж в курсе последних случАев?" - "СлУчаев, - поправил Скворцов. - Да, я в курсе". Еще бы не в курсе: в отряде имени Ворошилова разоблачили агента абвера, бывшего директора школы, в отряде "Смерть оккупантам" расстреляли двух агентов, засланных под видом беженцев из Сувалок, из лагеря для военнопленных. Все так, бдительность нужна, Лобода прав, - и все ж таки с врачом стоит рискнуть. Под его и Лободы персональную ответственность. Пусть Павло приставит к перебежчику кого из своих людей, чтоб глаз не спускали.
Комиссар и командир подали пример: Емельянов с продырявленной только что, в Гнилых топях, мякотью предплечья и Скворцов с малярией - это уж вовсе было от лукавого, малярия сейчас не беспокоила, но для профилактики. И Емельянов не морщился, когда немец на перевязках ковырялся в ране, и Скворцов, не морщась, глотал чудовищно дрянного вкуса порошки, хуже акрихина. А звать немца так и стали - Арцт, хотя имя у него было Понтер Шредер, у немца, кое-как калякавшего по-русски и по польски. Арцт трудно произносимо, язык сломаешь, а вот произносили, не коверкали. Пальцы у него были худые, длинные, очки в золотой оправе, когда он занимался с раненым или хворым, то становился важен и энергичен, пальцы его так и мелькали, а очки поблескивали. Только бы не удрал. Без медицины плохо… После выхода из окружения отряд зализывал раны. Тяжелораненых эвакуировали к Волощаку, там санчасть хоть куда, хирург из областной больницы; легкораненых поручили Арцту, и тут же возник конфликт: Арцт хотел одному ампутировать палец, Лободе сообщили, и он не позволил, приказал лечить. Дошло до Емельянова, до Скворцова. Как поступить? Арцт - специалист, понимает, но вчерашний враг, что у него за душой? Лобода, конечно, не петрит, зато отвечает за Арцта. Порешили: направить того, с загноившимся пальцем, к Волощаку, к областному хирургу. Там без промедления палец оттяпали.
На новом месте спешно рыли землянки, окопы - а землица-то уж затвердела, - маскировали их лапником, чтоб сверху, с самолета, не засекли. На берегу озерка с тонким ледяным припаем соорудили баню в медсанбатовской палатке, которую бог весть где добыл рачительный Федорук. Пока партизан мылся горячей водой, вещички его жарились в нагретых железных бочках. Надо было морить вшей. Скворцов намыливал волосы, растирал мочалкой грудь и плечи - след от раны свежо лиловел, он обходил это местечко - и, как ни был поглощен мыслями о том, что предстоит делать отряду заново, он в некую секунду испытал приступ удовольствия: въедавшееся в глаза мыло, ошпарившая вода, драившая мочалка. Нехитрые житейские радости, от коих отвык. Вспомнил, как на заставе банились в субботу. Сгорела та баня, сгорела застава, сгорело все прошлое - одни головешки. Да и сам он, как головешка, но не сдается. В палатке со Скворцовым мылось все командование отряда, кроме Емельянова; комиссар переживал: из-за ранения не побаниться, когда еще такое выдастся? Иван Харитонович тер спины, ему терли, он плескался, как утка, крякал, ухал, стонал, фыркал, выкрикивал: "Как в раю! Еще б пивко со льда. Запотелое!" Скворцов сказал: "Всем будет добрый чай, из самовара, устраивает?" - "Страшно устраивает", - ответил Иван Харитонович от имени присутствующих. А самовар в отряде, точно, был, где-то на что-то выменял неутомимый помпохоз Федорук. С начищенными мелом медными боками, с медалями и вензелями, с замысловатым крестообразным краником, пузатый, трехведерный - тульский самовар на Волыни.
За чаепитием командиры-начальники, с непросохшими шевелюрами, раскрасневшиеся, продолжали балагурить, словно и впрямь хватанули горяченького. А горяченького, если не считать крутого чая, не было. Они, как сговорившись, уклонялись от разговоров о бое у Гнилых топей, о прорыве из окружения, о потерях. Но сквозь непрочную, прозрачную оболочку малозначащих, пустяковых слов будто проступали жесткие, царапающие контуры того, что выпало отряду у Гнилых топей, - или это чудилось одному Скворцову? Вообще то бодрый, без тени уныния настрой у отрядных командиров мог бы успокоить Скворцова. Мог бы и раздосадовать - своей излишней после тяжелейшего боя бодростью. Но не успокаивал и не раздражал, и ему было просто скучно и грустно. Скучно от грубоватых шуток, от взаимных подначек, грустно, что все это балагурство мужичье обходило его, как река обходит утес: и командиры не считали возможным втягивать его в треп, и он сам не желал этого.
Федорук хохотнул: "Чай не водка, много не выпьешь". Ответно хохотнул Лобода, Новожилов чуть-чуть, корректно, улыбнулся. Скворцов осмотрел их и подумал: "Не кисни. Отряд жив. И будет жить. Это главный итог". Да, были б кости, мясо нарастет. Костяк в отряде сохранился. И отряд восполнит потери, которые понес у Гнилых топей, как партизаны говорили, - у Гнилушек. Итоговых данных о потерях еще нет. Кое-что уточняется штабом, но уже ясно: убитых немало, раненых еще больше, есть и пропавшие без вести. Их сравнительно немного, с десяток, однако они-то и тревожили Скворцова сильней всего. С убитыми все понятно: погиб за Отчизну, вечная тебе слава. С ранеными - тоже: пролил кровь за Отчизну, поскорей выздоравливай - и снова бить оккупантов. А как с пропавшими без вести? Где они, что с ними? Поломал он голову тогда с исчезновением Будыкина. Так и не обнаружился Аполлинарий Будыкин, сержант. В партизанском житье-бытье всяко бывало: человек мог отстать на переходе, на немецкий патруль нарваться, на полицаев, оторваться в бою, раненым в плен попасть. А не раненым? Не хотелось в это верить, но отнюдь не исключалось: мог ведь и невредимым сдаться, в каждую душу не влезешь же. На допросе в комендатуре, в гестапо мог молчать, мог и "расколоться" - под пытками тем паче. Но пропавшим без вести мог быть и убитый, которого не нашли. И раненый, которого не нашли и который укрывается где-нибудь на хуторе. Скворцов начал вспоминать этот десяток - пофамильно и в лицо, однако, дойдя до старшего сержанта-радиста, примака, которого мобилизовали в хате у молодки, как бы споткнулся: никак не припоминалась его фамилия, и черты не припоминались. Никак! Такого со Скворцовым не бывало. Помнил ведь, как разговаривали в хате, как с облегчением решил сытый, отъевшийся примак: "Иду с вами", - кажется, его звали Николай, как хозяйка заголосила: "Караул, грабят! Ратуйте, люди добрые!" А фамилия старшего сержанта вылетела из головы начисто. Встретится ли еще с ним Скворцов? Куда он пропал, как пропал? Лобода доложил ему: вроде у той бабы его видели. Проверили: нету. Скворцов приказал: искать! Лобода ответил: ищем.
… От Волощака пришла весть, да какая! С Большой земли в его отряд прибыл самолет, привез ящики с пулеметами, автоматами, патронами, мешки с толом; обратным рейсом самолет вывезет на Большую землю раненых. Ну и ну! Самолет из самой Москвы! Известие это взбудоражило Скворцова. И, конечно, он узнал некоторые подробности. Специально выделенные - работящие и не болтливые - люди подготовили па полянке взлетно-посадочную площадку: выкорчевали пни, засыпали ямы, траншеи и окопы от летних боев, утрамбовали; во время работ поляну охраняло оцепление, чтоб никто из посторонних не приблизился, не пронюхал про лесной аэродром. Получив в отряде радиограмму, ночью вдоль летного поля разложили сигнальные костры в определенной комбинации - сухие дровишки, облитые керосином. И в беззвездном небе загудел самолет. Покрутился, невидимый. Приглушил моторы, пошел на снижение. Зажег фары, снова сделал круг и приземлился у костров! А взлетел, увозя с собой пятнадцать тяжелораненых… Это ж надо представить: такую даль отмахать, линию фронта пересечь, уберечься от зениток и "мессеров". Вот кто герои - летчики! Как хотелось взглянуть на них, спасибо сказать. И потом, они же из Москвы. Еще несколько часов назад были на Внуковском аэродроме, а теперь здесь, на Волыни. Разве не здорово? Обнять бы тех орлов-соколов, перекинуться словцом бы - как, мол, там наша краснозвездная да белокаменная, - но Волощак прилет самолета держал в тайне. Лишь после отлета дал Скворцову знать: присылай за вооружением и боеприпасами.
Пароконная фура привезла от Волощака три ящика с оружием, восемь - с патронами, два мешка с толом. Негусто, но ведь из самой Москвы, и все советское! Топором вскрыли ящики, Скворцов, мараясь в смазке, брал приятно тяжелившие руку автомат, пулемет, рассматривал. И толовые шашки - отлично, не надо кустарщину разводить, выплавлять из мин. На сколько хватит толовых шашек? Покамест хватит. А потом самолеты еще прибудут с Большой земли, Волощак помалкивает, но его начштаба намекнул Скворцову. В Москве не забыли о партизанах! И это, когда немцы под Москвой, когда фронт напрягается в неимоверных, смертельных усилиях, чтоб остановить врага, не сдать столицу, когда там, в подмосковных полях, нужен каждый автомат и каждый патрон. Спасибо вам за это! Оторвали от себя. Но в этом мы видим и другое: значит, рассчитываете на партизан, на то, что мы поможем фронту именно сейчас, в критическое время. Не пожалеем для того сил и крови. Понимаем: исход войны решается там, в подмосковных просторах, в столичных пригородах.
* * *
Часовые задержали мужика. На допросе назвал себя полицаем, клялся, что ненавидит гитлеровцев, хочет смыть позор, сражаться в партизанах. Мужик был молодой, говорил искренне, убедительно. Пока Лобода и его ребята наводили справки, перебежчика определили в хозвзвод, и он всем понравился, трудолюбивый, добродушный. Затем Лобода доложил Скворцову и Емельянову: в полицаях был, это документально подтверждается, но с уходом подозрительно. Есть основания сомневаться: не подослан ли? С согласия Скворцова перебежчика отправили мыться в бане, а тем временем Лобода с помощником обыскал его одежду, вспорол швы и обнаружил, свернутую трубочкой бумажку - шифр! Надумали сразу же давануть на психику, посадили за стол и выложили бумажку с шифром, признавайся - не то пулю! Перебежчик, как увидел шифр, побелел, сжался, будто ростом стал меньше. Покаялся: завербован абвером, малость натаскали - и отправили. С дергающимися лицевыми мускулами, он глядел на шифр, плакал, размазывал слезы и сопли, просил пощадить. Хоть агент во всем и признался, выхода не было - расстрел. А куда его девать, на партизана, что ли, переучивать? Лобода спросил Скворцова, будет ли он присутствовать при казни.
- Нет, не буду, - сказал Скворцов. - Справитесь без меня.
36
На новом месте Скворцов тоже поселился в одной землянке с Емельяновым и Новожиловым; как и прежде, на нарах отвели Василю уголок, отгороженный плащ-палаткой. Трофейные в коричневых разводах плащ-палатки прикрывали и набросанный на земляных нарах еловый лапник. Землянка была тесная, сырая, с ослизлыми стенами, с крышей в одно бревно ("Сопливая крыша", - говорил Новожилов). Топили железную печку-буржуйку, но теплом в землянке не были избалованы. Когда же воздух нагревался, можно было обонять терпкий смолистый дух подстилки. И у вдыхавшего тот запах будто живых елок Скворцова щемило сердце. С топкой в лагере было сложно. Потому что гитлеровцы с воздуха могли засечь: ночью - искры из труб и костры, днем - дым. Скворцов распорядился: днем, как правило, не топить, ночью костры жечь только в шалашах, на трубах над землянками соорудить гасильники из старых ведер. Приказание его выполнялось не очень ревностно, даже в его землянке буржуйку раскаляли докрасна и при свете дня. Но в первые сутки, когда Гнилыми топями вырвались из окружения, Скворцов добился своего: ни одного костра не разожгли. Партизаны тряслись от холода, усталые, голодные, вывалявшиеся в болотной жиже. Однако над урочищем подвывали немецкие самолеты-разведчики, и нельзя было оплошать. В последующие сутки немцы летали изредка, и в лагере стали топить, все чаще нарушая распоряжение командира отряда. Нарушителей ловили, ругали, наказывали, но холод и голод, Скворцов это видел, ослабляли дисциплину и усиливали нравы партизанской вольницы. Как он ни бился, превратить партизанский отряд в воинскую часть не удавалось, да это и не было реально. Другое дело, чтоб поменьше было партизанщины, побольше армейского порядка.
А в отряде было голодно - это так. Мягко говоря, далеко не все запасы удалось вывезти из прежнего расположения; пока Федорук рыскал по округе, добывая продовольствие, пришлось забить на мясо несколько охромевших или пораненных лошадей, - было мясо, не было хлеба. Конину варили и жарили, конину заедали кониной. Но и ей пришел конец, а то, что выменял и реквизировал Иван Харитонович, надо было растягивать, делить на мелкие, в сущности, полуголодные порции. Помпохоз растягивал, а партизаны подтягивали пояса. С назойливой придирчивостью следил Скворцов, чтоб при распределении харча отрядное начальство не очутилось в привилегированном положении: норму, как всем! Он не поленился присутствовать при раздаче этой самой нормы, не погнушался порыться в вещмешках, проверяя, что выдает Федорук рядовым партизанам и что командованию. И обнаружил: командованию харча перепадает побольше и попитательней. Ну и задал взбучку Ивану Харитоновичу. Тот крутил головой и ослаблял воротник, будто шее было тесно. Терпел. Потом сказал:
- Игорь Петрович, товарищ командир отряда! Воля ваша, но не катите на меня бочку.
- Что? - грозно спросил Скворцов.
- Напрасно вы, говорю, меня упрекаете. - Иван Харитонович снизил тон. - На каком основании я должен заниматься уравниловкой? Разве ж в армии регулярной комсостав и бойцы получают одинаковое обмундирование и питание?
- Разница там небольшая. - Скворцов тоже убавил громкость. - Да мы-то, к сожалению, не регулярная армия. Условия у нас особые, партизанские, все на виду. Когда всего в достатке, незаметно, кому сколько достается. Когда скудно, видно, как на ладони. Не хочу и не позволю, чтоб в меня пальцами тыкали…
- Командир прав, - сказал Емельянов.
- Безусловно прав, - сказал и Новожилов, в душе, однако ж, сомневавшийся: стоит ли в принципе нарушать порядок, по которому командиры имеют привилегии.
- Да я что ж? Я ничего ж, - сдался Федорук, искательно поглядывая снизу вверх на командиров, и Новожилову стало его жаль, пожилого, ищущего поддержки у них, молодых; и в чем он, собственно, виноват? Хотел как лучше. И Федорук произнес это же:
- Хотел как лучше. Ошибался, стало быть. Учту. Исправлюсь.
- Договорились, Иван Харитонович, - примирительно сказал Скворцов.
- Договорились, договорились. - Федорук обрел прежнюю уверенность. - Только будет в желудке некоторое облегчение.
Емельянов похлопал его по плечу:
- Если будет всем голодно, полезно и начальству поголодать.
- На голодный желудок ясней голова, - сказал Скворцов.
- С голодухи злей воюется, - сказал Новожилов.
Получалось: отрядное начальство изволило шутковать. Скворцов сказал:
- А вообще, Иван Харитонович, проявите максимум творческой энергии, и восторжествует идеальный вариант: делить всем поровну, но чтоб все были сыты!
- Сие означает: чтоб все не были голодны! - Емельянов засмеялся, а Скворцов и не улыбнулся, хотя сам же шутковал: губы сомкнуты, на щеках суровые складки, глаза прищуренные, тоже как будто сомкнутые. А может, и не шутковал? Очень серьезный мужчина. Федоруку Ивану Харитоновичу с ним очень не просто. Но куда денешься, должность не сменишь, с работы не уйдешь по собственному желанию, все это довоенное баловство.
- Товарищ командир и товарищ комиссар, - сказал Федорук, - вас понял. Ваши указания будут выполнены точно и в срок.
- Как и записано в уставе, - сказал Новожилов.