Наш корреспондент - Гончаров Александр Михайлович 10 стр.


Слова Галины о разлуке оправдались. После той радостной встречи, когда они собирали "кизил, она исчезла и не появлялась вот уже больше месяца. Старый дом стоял с забитыми окнами и дверями. Серегин мог следить за ним очень внимательно, так как последнее время никуда не ездил, замещая начальника фронтового отдела Тараненко, который отбыл как-то в командировку, а из командировки приехал не в редакцию, а в госпиталь. Капитан попал под артиллерийский налет и был ранен осколком снаряда в ногу. Две недели Серегин правил за Тараненко письма, готовил подборки, обрабатывал статьи и-даже написал передовую на военную тему. Сегодня же он сдал все текущие дела Данченко и выехал по срочному заданию редактора.

С приближением глубокой осени увяли и наступательные замыслы немецкого командования: уже не было таких ожесточенных боев, как месяца два назад. Теперь гитлеровцы старались лишь укрепиться на занятых ими высотах. Почти на всем участке армии фронт стабилизовался, активно действовали только снайперы, да лишь на крайнем правом фланге вплоть до последнего дня не утихали бои, вызванные стремлением улучшить позиции. В этих боях особенно отличился батальон морской пехоты под командованием подполковника Острикова.

Несмотря на затишье, которое установилось на фронте, в воздухе носились слухи о близком наступлении. Между тем для наступления нужен был численный перевес в людях и технике, а наши потрепанные летними боями части пока что получали совершенно незначительное пополнение. У нас не хватало артиллерии, распутица не давала возможности подтянуть ее.

Казалось, что о наступлении не могло быть и речи, однако в частях, поредевших, но воодушевленных успешными действиями Красной Армии в районе Сталинграда и наступлением войск Центрального фронта в районе Ржева и Великих Лук, упорно говорили о том, что скоро начнутся большие бои, армия покинет горно-лесистую местность и выйдет на кубанскую, равнину.

Редактор, к которому сотрудники обращались с вопросами, пожимал плечами и говорил, что ему ничего неизвестно о планах командования. Но Серегин пришел к выводу, что слухи о наступлении не беспочвенны и редактор кое-что знает: он дал Серегину срочное задание взять в батальоне Острикова, имевшем опыт наступательных боев в горах, материал на эту тему.

О батальоне Острикова в армии ходило много легенд. Рассказывали, как под Новороссийском этот батальон дрался врукопашную с отборной эсэсовской частью и как, сменяя стрелковую часть, прямо с марша штурмовал занятую немцами высоту и овладел ею. Сам Остриков, судя по рассказам, был человеком большой личной храбрости и пользовался любовью моряков, которые называли его Батей. Батя сам ходил с разведчиками за "языками", во время боя с автоматом в руках бросался в самые горячие места. За это он получал нагоняй от командира морской бригады, который в конце концов вынужден был заявить, что если Остриков во время боя не будет находиться на КП, его отстранят от командования батальоном. Предупреждение было серьезное, и Остриков не мог не считаться с ним. В первом же бою он остался на командном пункте. С ним были связные, ординарец и телефонист. Батя беспокойно шагал возле блиндажа. Когда моряки открыли огонь и шум боя стал накатываться издали, как тяжелая морская волна, Батя не выдержал - он заглянул в блиндаж и крикнул телефонисту:

- Тяни провод!

Телефонист понял с полуслова. Вместе со связными он снял аппаратуру и, разматывая провод, пошел вперед, вслед за наступавшими цепями, едва поспевая за комбатом.

Через полчаса командир бригады позвонил по телефону в батальон.

- Товарищ комбат, вас вызывает семнадцатый! - крикнул Острикову телефонист.

Остриков взял трубку.

- Слушаю, товарищ семнадцатый.

- Это пятьдесят седьмой? - недоверчиво спросил командир бригады.

- Я, товарищ семнадцатый, - ответил Остриков.

- Что это такое трещит?

- Аппарат неважный, - ответил Батя, прикрывая ладонью трубку, чтобы командиру бригады не так были слышны близкие автоматные очереди, и стал докладывать обстановку.

Пока длился этот разговор, батальон ушел вперед. Когда Остриков положил трубку, телефонист спросил:

- Тянуть дальше, товарищ комбат?

- Тяни! - приказал Батя.

…Таковы были батальон морской пехоты и его командир, к которому ехал Серегин. По пути он должен был проведать Тараненко, лежавшего в эвакогоспитале.

2

Не останавливаясь в Ново-Михайловке, машина осторожно перебралась через наплавной мост, под которым пенилась и бурлила напоенная ливнем Нечепсуха. За мостом шоссе круто заворачивало влево, в обход большой горы, придвинувшейся к самому морю. Серегин увидел полузакрытую туманом и густым дождем долину, по которой предстояло ему итти к перевалу. Но думать о том, что вскоре придется шагать по этой мокрой долине, ему не хотелось, и он опустил глаза на темно-зеленую крышу кабины, в которую, расплескиваясь, били крупные дождевые капли. От неумолчного шума дождя, подвывания мотора, непрерывных и однообразных поворотов машины и от промозглой сырости, заставлявшей съеживаться и цепенеть, Серегин впал в сонливое состояние и, конечно, уснул бы, если б можно было спать стоя в раскачивающейся машине. Остаток пути промелькнул для него довольно быстро. На развилке дорог машина остановилась.

Серегин выпрыгнул на чисто промытый гудрон. Прежде всего он стряхнул излишек воды с плащ-палатки и выжал перчатки; из них потекла коричнево-грязная струя. Руки у Серегина стали шафрановыми, а перчатки значительно изменили свой цвет.

Дождь кончился, и Серегин бодро зашатал по каменистой дороге, согреваясь от ходьбы. Ему казалось, что госпиталь должен быть неподалеку, но пришлось итти больше часа, пока среди деревьев не показались нарядные одноэтажные коттеджи.

Приняли Серегина очень радушно. Оказалось, что главным хирургом госпиталя работает видный ростовский профессор, о клинике которого Серегин накануне войны написал небольшую статью. Хотя тогда они поговорили всего пятнадцать - двадцать минут, профессор, обладавший завидной памятью, вспомнил корреспондента, непритворно обрадовался встрече с ним и поручил его заботам своего ассистента - доктора Лысько. Вскоре Серегин уже сидел в уютной комнате, ярко освещенной электрическим светом. Шинель его и плащ-палатка дымились перед жаркой печью, а на столе перед Серегиным дымился борщ. Гостеприимный доктор наливал из фляжки в аптекарскую мензурку какую-то жидкость, по цвету очень напоминавшую ту воду, которая текла из Мишиных перчаток. Несмотря на подозрительный цвет, жидкость оказалась весьма забористым коньяком.

Марк Федорович Лысько был очень разговорчивый человек. Положив на стол крупные руки с коротко обрезанными ногтями, красноватые от частого мытья в дезинфицирующих растворах, доктор ласково смотрел серыми выпуклыми глазами на обедавшего Серегина и говорил с чуть заметным украинским акцентом, который усиливался, когда доктор волновался.

Лысько рассказал о себе, о жизни в Западной Украине до присоединения к Советскому Союзу, о тех переменах, которые в ней произошли после 1939 года. Почти все, о чем рассказывал доктор, было известно Серегину из газет, но теперь он слышал это от очевидца, от человека, который три года назад жил в капиталистическом мирз.

- Вы знаете, что такое советский человек?! - патетически восклицал доктор. - Вы сами советский человек, но вы себя не знаете. Люди не обращают внимания, среди кого живут. Им все это привычно. Вы знаете, скажем, Иванова пятнадцать лет. А Петрова - десять лет. А Семенова - двадцать. Они кажутся вам обыкновенным людьми. Но нет, вы их плохо знаете. А у меня свежий глаз. Три года я размышляю, что же такое советский человек? И не перестаю удивляться. О, я много наблюдаю. У нас есть раненый Казаков, у него ярко выражены черты советского человека. Это - герой. Он уже умирал, он был убит. Он попал к нам с того света!

- Казаков? - спросил Серегин. Фамилия показалась ему знакомой. Ну, конечно! О нем рассказывал Тараненко после возвращения с "Черепахи". - Он политрук? Я о нем слышал.

- Да-да, политрук, - обрадовался доктор, - об этом человеке должны слышать все.

И он восторженно рассказал историю политрука Казакова.

…В том жестоком бою за вершину "Черепахи" Казаков сражался до последнего патрона. Когда последний патрон был израсходован, гитлеровцы бросились, чтобы взять политрука живым. Они бежали к нему с трех сторон, с четвертой - за спиной Казакова - был почти отвесный обрыв, поросший колючим терном. Несмотря на то, что бой был очень горячим, Казаков ни на минуту не впадал в слепой азарт и не терял способности рассуждать. Последний патрон, который в таких случаях обычно оставляют для себя, он израсходовал не сгоряча, а вполне сознательно. Он отчетливо видел подбегавших к нему немцев, заметил, что у одного из них сильно запылилось лицо, а у другого - очень волосатые, обнаженные до локтей руки. Он ясно понимал, что гитлеровцы хотят захватить его в плен, что допустить этого нельзя. И в полном сознании всего, что происходит, он снял с пояса ручную гранату, оставленную им для себя вместо последнего патрона. Желая и смертью своей нанести урон врагу, он расчетливо выждал, когда немцы приблизятся, спокойным движением встряхнул гранату, чтобы сработал ударный механизм, и бросил ее себе под ноги. Граната откатилась и легла в двух шагах от Казакова. Он злорадно услышал испуганные восклицания немцев, бежавших к нему, подумал о том, Что граната взорвется как раз во-время, и закрыл глаза. И тотчас же мелькнула мысль, что теперь уже нет необходимости беречь глаза. В этот момент граната взорвалась.

Казаков почувствовал, что в него будто вонзился десяток острых игл: в щеки, в грудь, в ноги. В лицо ударил горячий кислый воздух. Сейчас он должен умереть, но прошла неимоверно долгая секунда, другая - и Казаков понял, что он жив. Он открыл глаза. Прямо у его ног лежал гитлеровец, обхватив голову волосатыми, обнаженными до локтей руками. Между его пальцами текла кровь. Рядом в неестественной позе лежал второй автоматчик. Но поднимались оставшиеся в живых другие немцы, и они, конечно, могли теперь взять в плен безоружного Казакова. И когда поднялся один из них, с багровым, испуганным и злобным лицом, и шагнул к Казакову, яростно крикнув что-то по-немецки, Казаков отступил назад и покатился вниз с кручи. Кусты терновника больно хлестали его колючими ветвями. Казаков безуспешно пытался ухватиться за что-нибудь, что могло бы замедлить падение. Потом он так ударился о ствол дерева, что потерял сознание.

Очнулся он уже в темноте. Очень долго лежал неподвижно, стараясь понять, где он и почему так мучительно болит и ноет все тело. Подняв голову, чтобы осмотреться, он едва удержался от стона. А стонать было нельзя: кто знает, не находится ли он поблизости от немцев, - но и терпеть было невероятно трудно. Каждое движение причиняло острую боль, даже дышать он мог, только хватая воздух мелкими и частыми глотками, - при каждой попытке вздохнуть глубже ему жгло бок будто раскаленной иглой. С величайшими усилиями удалось сесть, привалившись к стволу дерева. Скорее угадав, чем разглядев закрывающий звезды скат высоты, Казаков ориентировался и определил, куда ему надо двигаться. Он не колебался, зная, что оставаться на месте опасно.

Казаков пополз. Первые движения были нестерпимо мучительными; у него болели все суставы, мышцы, каждый сантиметр израненной, исцарапанной кожи. Боли были всякие: колющие, режущие, тупые… И все они сливались в одну огромную, хватающую за сердце боль, которая минутами лишала его сознания.

Уже через несколько метров им овладело непреодолимое желание лечь и не шевелиться, но сознание твердило, что останавливаться нельзя. Вскоре ему стало даже немного легче: наверно, притерпелся к боли. Он полз по-пластунски, опираясь на локти и подтягивая тело. Рассвет застал его в овраге, на дне которого бежала в казнях тоненькая струйка воды. Он дотянулся до нее распухшими губами, долго и жадно пил.

Весь день Казаков пролежал в кустах. К вечеру все тело его горело, и он часто терял сознание, но продолжал ползти и в бессознательном состоянии. Он замечал это потому, что вдруг приходил в себя перед каким-нибудь препятствием. Утром на него наткнулись наши бойцы. Он понял, что это свои, и, облегченно вздохнув, впал в длительное беспамятство.

- Когда его положили на операционный стол, - закончил свой рассказ доктор, - мы ужаснулись. Мы видели многих тяжело раненных, но это было что-то страшное: все тело - огромный кровоподтек, все в ранах, царапинах, ссадинах… Перелом трех ребер… В нем сидело семнадцать осколков… Слушайте, если он не умер от разрыва гранаты, то он должен был неминуемо умереть теперь - от ран и ушибов. Но не умер! - ликующе воскликнул Лысько. - Он живет и уже думает о том, чтобы вернуться в строй.

3

Поперек небольшой комнаты стояли четыре койки, так что оставался узкий проход между ними и стеной. На первой койке лежал раненый с бритой удлиненной головой, сосал не то конфету, не то сахар и читал книгу. Когда Серегин и Лысько вошли, он бросил на них быстрый взгляд и перевернул страницу. Вторая койка была пустой. Из решетчатой спинки третьей высовывались длинные ноги Тараненко, который что-то писал, держа блокнот на животе. Увидев Серегина, он сунул раскрытый блокнот под подушку.

- Здорово, старик! - он обрадованно протянул Серегину руку. - Вот молодец, что приехал! Ну, как там? Да садись прямо на койку.

- В редакции ничего существенного не произошло, - сказал Серегин, садясь на пустую койку. - Все желают тебе поскорее вернуться, но, конечно, полностью излечившись. И вот прислали тебе…

Он протянул Тараненко флакон военторговского одеколона, припахивающего маринадом, и плитку шоколада.

- А здесь - письма.

Это была его выдумка: написать всем на одной длинной полосе газетной бумаги. Раскручивая этот рулон, Тараненко читал письма Макарова, Станицына, Данченко и других. Он хмурился, желая скрыть свою растроганность, лотом, не дочитав до конца, стал слегка дрожащими руками сворачивать рулон.

- Я после, прочитаю, после.

Отвернувшись от Серегина, он спрятал рулон под подушку. Будто не замечая его волнения, Серегин смотрел на веселенький трафарет, украшавший стены, - до войны здесь был дом отдыха, - потом глянул на четвертую койку, стоявшую у самого окна, занавешенного непроницаемой шторой из противоипритной бумаги. Человек, лежавший на этой койке, укрылся с головой серым одеялом и, должно быть, спал.

- Ну, спасибо, что не забыли меня, - сказал Тараненко. - Значит, все без изменений? А что слышно о наступлении?

- Да слухов много, но точно ничего неизвестно. Ты скажи, как себя чувствуешь, как здоровье?

- Обещают скоро выписать, - ответил Тараненко. - Боялись, что кость затронута, но ничего, обошлось. Первое время придется ходить с деревянным адъютантом, а потом разойдется.

"Деревянным адъютантом" называлась обыкновенная палка. Многие офицеры, особенно с наступлением распутицы, пользовались ею во время перехода по горам.

- Где был за это время? Какие материалы сдавали? Рассказывай!

Серегин принялся обстоятельно рассказывать о жизни редакции. В то же время он заметил, что, пряча под подушку свиток с письмами, Тараненко слегка вытолкнул из-под нее раскрытый блокнот. Серегин был любопытен. Скосив глаза, он заглянул в блокнот и увидел короткие строчки и слова "боя - тобою". Его начальник, суровый капитан Тараненко, начал писать стихи!

Еще в самом начале жизни в горах Серегин тоже пробовал писать стихи. У него даже был грандиозный замысел написать поэму о войне. Некоторое время он томился над нею: подбирал рифмы, разрабатывал сюжет. С великим трудом вылупилось четверостишие:

И скажу вам по-простецки:
Не забудет, кто бывал,
Ни Шибановский, ни Псебский,
Ни Хребтовый перевал.

Потом еще две строчки, которые он считал находкой:

И идет со мною рядом
"Деревянный адъютант".

Помучившись еще немного, он умножил время, потраченное на сочинение этих шести строк, на предполагаемый объем поэмы и увидел, что ему придется трудиться над ней до глубокой старости. Он не чувствовал в себе сил для такого подвига и безропотно слез с Пегаса.

Продолжая рассказывать, Серегин вдруг увидел, что Тараненко его не слушает. За дверью в этот момент послышались чьи-то голоса, потом дверь открылась, и в палату вошла женщина в белом халате. Среднего роста, очень хрупкая на вид, она походила на девочку. У нее был смугло-розовый цвет лица, высокий, ясный лоб, не закрытый сдвинутой назад белой шапочкой, несколько широкий нос и полные добрые губы, которые сейчас были плотно сжаты. Прищуренные глаза, казалось, глядели несколько презрительно. Серегину показалось, что эта женщина, должно быть, очень заносчива. Даже безобидное "Здравствуйте!", сказанное ею при входе, прозвучало как вызов.

Из духа противоречия Серегин сразу настроился против вошедшей. Ему думалось, что и Тараненко должен питать к ней неприязнь. Но, увидев, как поспешно подтянул капитан торчавшие сквозь спинку кровати ноги, "как стал одергивать короткие рукава рубашки, какими глазами смотрел на вошедшую, Серегин понял, кто была та муза, которая вызвала у капитана порыв поэтического вдохновения.

- Симакова опять нет, - глянув на пустую койку, оказала муза таким тоном, который ясно показывал, что она и не ожидала найти в этой комнате ничего хорошего.

- Он только что вышел, Ольга Николаевна, - объяснил бритоголовый, отрываясь от книжки.

- Только что! - подхватила Ольга Николаевна. - Какая разница: только что или давно? Ему вообще нельзя вставать, у него же температура… А на койке сидеть не полагается, - обратилась она вдруг к Серегину.

- На чем же сидеть? - язвительно, как ему показалось, спросил Серегин, вставая.

- Сейчас санитарка принесет вам стул, - высокомерно ответила Ольга Николаевна и неожиданно начала густо краснеть. - Я сейчас скажу.

Она торопливо вышла из комнаты. Серегин хотел было сострить насчет гостеприимства, но во-время удержался. Тараненко и бритоголовый обменялись встревоженными взглядами, и капитан сказал:

- Наверно, какая-то неприятность. А Симаков ходит и никогда ничего не узнает.

Серегин понял, что в этой палате принимают близко к сердцу дела Ольги Николаевны, и благоразумно проглотил остроту. Сообщив Тараненко все редакционные новости, он спросил:

- А помнишь, ты рассказывал о политруке Казакове?

- Помню.

- Знаешь, где он теперь?

- Да ведь он погиб, - сказал Тараненко.

- А вот и не погиб, - сказал Серегин. - И лежит в этом самом госпитале. А ты ничего не знаешь!

- Шутишь, - не поверил Тараненко.

- Ну, брат, такими вещами не шутят. - И Серегин передал ему все, что узнал о судьбе Казакова.

- Я о нем напишу, - загорелся Тараненко. - Завтра мне уже разрешат вставать, вот я найду его и буду о нем писать.

- О таком человеке стихи можно слагать, - не без умысла произнес Серегин.

- Нет, я о нем очерк напишу, - сказал Тараненко.

Назад Дальше