Дома он затевал с ними различные игры, которые нередко заканчивались плачевно – осаждал города, брал приступом крепости, построенные из книг мадам Гийон, обрушивая на них бомбы из диких каштанов. Время от времени он проповедовал, и тогда братьям полагалось внимательно его слушать. Однажды он соорудил себе кафедру из стульев, а братьев усадил на ножные скамейки. Проповедуя, он пришел в такое исступление, что рухнул со своей кафедры на пол и спинкой стула разбил головы обоим мальчикам. Крики и суматоха отдались по всему дому – явился отец и принялся весьма немилосердно воздавать Антону за его старания. Мать, прибежавшая следом, попыталась вырвать его из рук родителя, но не сумела – гнев ее обратился в противоположную сторону, она тоже изо всех сил стала колотить Антона, и никакие мольбы и просьбы не спасли его от побоев. Наверно, ни одна проповедь не заканчивалась столь прискорбно, как первая проповедь Антона. Память об этом происшествии еще долго приводила его в содрогание даже во сне.
И все же случившееся не отпугнуло Антона: он еще чаще стал всходить на свою кафедру, чтобы от начала до конца – с цитатами из Евангелия и правильным расположением частей – прочитать записанную проповедь на ту или иную тему. Ибо с тех пор, как он впервые записал проповедь пастора Паульмана, ему стало легче упорядочивать свои мысли и связывать их друг с другом.
Теперь не проходило воскресенья, чтобы Антон не записал выслушанную проповедь, и вскоре он приобрел такую сноровку, что мог по памяти восстановить опущенные части: записав лишь главные мысли, он затем дома почти полностью воссоздавал всю проповедь на бумаге.
Антону шел уже пятнадцатый год, и, чтобы принять конфирмацию, то есть вступить в лоно христианской церкви, ему надобно было некоторое время посещать занятия по Закону Божию в какой-нибудь школе.
В Ганновере существовал институт, готовивший учителей для сельских школ, и в его стенах – бесплатная школа, где будущие учителя упражнялись в педагогическом искусстве. Таким образом, эту школу учредили для пользы учителей, от самих же учителей пользы здесь было немного. Поскольку, однако, школьникам не приходилось платить за науку, то сие заведение сделалось подлинным прибежищем для бедняков, которые могли обучать там своих детей совершенно задаром, а так как отец Антона отнюдь не горел желанием чрезмерно тратиться на своего пропащего и отлученного от Божией благодати сына, то в конце концов и отвел его в эту школу, где тот, как это с ним случалось и раньше, вознадеялся обрести совершенно новый жизненный путь.
Наутро в первый же час занятий Антону предстало торжественное зрелище: все будущие учителя и обоего пола ученики, собравшиеся в классной комнате. Инспектор этого заведения, лицо духовного звания, каждое утро проводил с учениками уроки катехизации – как образец для учителей. Последние сидели за столами, записывая вопросы и ответы, а инспектор расхаживал по классу и задавал вопросы. На послеобеденных занятиях кто-нибудь из учителей в присутствии инспектора повторял со школьниками тот же урок, что был преподан утром.
Записывание давно сделалось для Антона наилегчайшим делом, и когда учитель вечером повторял утренний урок, у Антона он был уже записан – и куда полнее – на дощечке для письма, и он мог ответить даже больше, чем у него спрашивали, – этим он привлек к себе мимолетное внимание инспектора, что чрезвычайно ему польстило.
На следующий день, однако, дабы он не слишком превозносился своим счастьем, ему было уготовано унижение, едва ли не более тяжкое, чем он испытал в Брауншвейге, когда ему впервые пришлось тащить на спине корзину.
Вторым уроком следующего дня было чтение – вызванный мальчик побуквенно разбирал какой-либо слог и зычно его выкрикивал, вслед за чем остальные хором громогласно за ним повторяли. Крик, от которого звенело в ушах, да и само упражнение показались Антону чистым безумием; гордый своим умением читать бегло и выразительно, он был изрядно смущен тем, что теперь его заново учат разбирать слоги. Между тем очередь выкрикивать очень скоро, с быстротой лесного пожара, добежала и до него – но Антон онемел, не в силах произнести ни звука, вмиг нарушив гармонию всего этого музыкального великолепия. "Ну же!" – проговорил инспектор, но, увидев, что дело не идет, окинул его презрительным взглядом: "Тупица!" – и показал на следующего. В эту минуту Антон почувствовал себя совершенно раздавленным, ибо глубоко упал во мнении человека, на одобрение которого столь твердо рассчитывал, но который даже не верит в его способность разбирать буквы.
Если раньше, в Брауншвейге, под тяжким грузом согнулось его тело, то насколько сильнее теперь поник его дух под тяжестью слова "тупица!", брошенного инспектором.
Правда, теперь о нем можно было сказать, как о Фемистокле, подвергшемся, как и он, публичному поношению в юности: "non fregit eum, sed erexit". Отныне он удесятерил свои старания, чтобы заслужить уважение учителей и тем как бы устыдить инспектора, ложно о нем помыслившего, и пробудить в нем раскаяние за несправедливо нанесенную обиду.
Утренние занятия инспектор ежедневно посвящал подробному изъяснению догматов лютеранской церкви с опровержением мнений папистов и реформатов, беря за основу Гезениево толкование Малого катехизиса Лютера. И хотя голова Антона оказалась оттого забита всяким ненужным хламом, он научился делить материал на главы и подразделы и вносить систему в свои мысли.
Его записные тетради пухли с каждым днем все быстрее, и менее чем за год он в совершенстве овладел догматикой, мог подтвердить ее положения цитатами из Библии, оспорить доводы язычников, турок, иудеев, греков, папистов и реформатов, умел как по писаному говорить о пресуществлении даров, о пяти ступенях возвышения и унижения Христа, об основах коранической веры, и ему ничего не стоило развеять сомнения вольнодумцев неопровержимыми доказательствами бытия Божия.
Он и вправду стал говорить обо всех этих предметах как по писаному. Теперь у него был богатый материал для проповедей, и братьям приходилось выслушивать содержимое его записных тетрадей, доносимое до них с "головоломной" кафедры, устроенной в комнате.
По воскресеньям его иногда приглашал к себе один из его кузенов, собиравший у себя общество подмастерьев; здесь он становился к столу и произносил перед этим собранием проповедь на избранную тему по полной форме, с цитатами из Писания и правильным разделением на части, в которой он обычно опровергал учение папистов о пресуществлении даров и доводы тех, кто отрицал существование Бога, с большим пафосом перечисляя доказательства бытия Божия и представляя во всей его нищете учение о случайных действиях Бога.
В институте, где обучался Антон, существовал обычай – всем взрослым людям, готовившимся стать школьными учителями, каждое воскресенье расходиться по разным церквам и записывать проповеди, которые затем представлялись на просмотр инспектору. Антон стал находить еще больше удовольствия в записывании проповедей, так как видел, что занимается одним делом со своими учителями, те же из них, кому он показывал записанные им проповеди, проникались к нему все большим уважением и стали относиться к нему почти как к равному.
В конце концов у Антона составился толстый том записанных проповедей, он хранил их как величайшую ценность, особенно же дорожил двумя, считая их подлинными жемчужинами своего собрания. Первой была проповедь на тему Страшного суда, прочитанная в церкви св. Эгидия пастором Уле, имевшим много сходства с пастором Паульманом по быстроте речи. С превеликим воодушевлением, и не раз, Антон произносил перед матерью эту проповедь, в которой распадение элементов, крушение мироздания, страх и трепет грешников, с одной стороны, и радостное воскресение праведников, с другой, были представлены в контрасте, до крайности возбуждавшем фантазию, что было Антону весьма по душе: он не любил холодных рассудочных проповедей. Вторую проповедь, весьма им ценимую, прочитал, прощаясь со своим приходом, пастор Леземан в церкви Креста – на всем протяжении она прерывалась слезами и рыданиями, столь любим был этот пастор прихожанами. Трогательный пафос этой проповеди произвел на Антона неизгладимое впечатление, и он не мог мечтать о большем счастье, как произнести когда-нибудь перед таким же скоплением народа, плачущего вместе с ним, подобную же прощальную речь.
Тут он был совершенно в своей стихии, испытывая невыразимое наслаждение от наполнявших его горестных чувств. Пожалуй, никто не испытывал большего удовольствия от проливаемых слез (the joy of grief) в подобных случаях. Столь сильное потрясение души при столь горячих проповедях было для него высшим блаженством, ради коего он бы с радостью пожертвовал и сном, и пищей.
Чувство дружеского расположения также обрело у него теперь новую питательную почву. Он воистину полюбил некоторых своих учителей и страстно влекся к их общению. Особенно сильно проявлялась его дружба к некоему Р., человеку внешне грубому и суровому, на деле же обладавшему благороднейшим сердцем, какое только могло обретаться в груди будущего деревенского учителя.
Антон брал у него частные уроки счета и письма, которые оплачивал отец, полагая, что счет и письмо – единственные предметы, каковые стоит труда преподавать Антону. Р. очень скоро предоставил Антону, уже хорошо владевшему орфографией, свободу самому придумывать для себя упражнения и высказывал ему одобрение, настолько Антону польстившее, что он наконец решился открыть этому учителю свое сердце и разговаривал с ним так искренне и чистосердечно, как уже давно ни с кем не говорил.
Он открыл ему свою неодолимую тягу к учению, рассказал о жестокосердии отца, пресекавшего это его стремление и позволявшего ему учиться лишь ремеслу. Суровый Р., казалось, был тронут таким доверием и побуждал Антона рассказать обо всем инспектору, который скорее поможет ему достичь этой цели. Инспектор был тот самый, что презрительно обозвал Антона тупицей, когда тот не захотел выкрикивать буквы перед классом, и он не мог забыть этого случая и теперь колебался, стоит ли открывать такому человеку свое стремление к учебе, если тот сомневается даже в его способности составлять слова из букв.
Между тем уважение, которое Антон снискал в этой школе, день ото дня росло, и он наконец добился желаемого – стать первым и привлечь к себе всеобщее внимание. Все это, конечно, настолько льстило его тщеславию, что в мыслях он уже воображал себя проповедником, особенно когда надевал черную сорочку, – в эти дни и его походка, и выражение лица приобретали особую важность.
Каждый раз в конце недели, по субботам, после общего исполнения песни "Узреть сей день мне дал Господь", один из учеников читал длинную молитву. Когда очередь доходила до Антона, для него это было истинным праздником – он воображал себя на кафедре собирающим мысли при последних стихах песни, чтобы затем, как пастор Паульман, излиться в горячей молитве. Надо сказать, однако, что декламация Антона отличалась излишней напыщенностью, и это бросалось в глаза. Вот почему учитель не слишком часто вызывал его для чтения молитвы.
Вдобавок учителя под конец стали испытывать к нему нечто похожее на зависть. Один из них задал ученикам такое упражнение: пересказать своими словами какую-то из "Библейских историй" Хюбнера. Антон разукрасил эту историю всевозможными фантазиями в поэтическом роде и пересказал ее с риторическими ухищрениями – это покоробило учителя, и он сделал Антону замечание, что следует рассказывать короче. В следующий раз Антон сократил свой рассказ до нескольких предложений и уложился в две минуты. Теперь его ответ показался учителю чересчур коротким и снова его рассердил; кончилось тем, что он вовсе перестал поручать ему пересказывать эти истории. На дневных занятиях учителя боялись задавать ему вопросы по катехизису, потому что он всегда успевал записать больше, чем они, и получилось так, что он вовсе лишился возможностей проявить свои таланты, то есть достичь своей заветной мечты – привлечь к себе всеобщее внимание.
Полный досады на то, что учителя его не спрашивают и ему дни напролет приходится сидеть как немому, он наконец, с глазами, полными слез, отправился к инспектору, который по утрам спрашивал его довольно часто и, казалось, изменил свое мнение о нем. Инспектор спросил у него, что стряслось и не допустил ли кто из учеников несправедливости к нему. Из учеников никто, ответил Антон, но учителя обходятся с ним несправедливо – никто из них не вызывает его на уроках, они им пренебрегают, никогда его не спрашивают, хотя он знает предмет лучше остальных. Он просит восстановить справедливость!
Инспектор постарался разубедить Антона и оправдать поведение учителей большим количеством учеников, однако с того дня стал относиться к нему внимательней и спрашивал его на утренних занятиях чаще, чем прежде.
Один раз в неделю проводилось занятие по псалмам: каждый ученик обязан был выбрать из них какое-нибудь поучительное место и записать его на листке бумаги или на грифельной доске, а потом прочитать вслух, что многих заставляло изрядно попотеть. На одном из таких занятий присутствовал инспектор. Антон ничего не записал, но когда настал его черед, продекламировал весь псалом, присовокупив порядочный трактат или проповедь на ту же тему. Говорил он добрых полчаса, так что инспектор в конце концов его остановил: "Довольно!" – и добавил, что нужно было не толковать весь псалом, но лишь извлечь из него моральное поучение.
Таким-то образом прошел без малого год, Антон достиг необычайных успехов своим прилежанием и вел себя столь безупречно, что его цель – привлечь к себе всеобщее внимание – оказалась более чем достигнута, он даже вызвал зависть своих учителей.
Теперь, однако, для него настала решающая минута, когда он должен был выбирать жизненный путь, а суровость отца, хлопотавшего лишь о том, как бы отделаться от Антона, возрастала день ото дня, так что школа сделалась едва ли не единственным надежным прибежищем, где он мог укрыться от домашних притеснений и преследований.
Любимого его преподавателя Р. отослали учительствовать в деревню, и теперь у Антона не осталось подлинного друга среди учителей. Прощаясь с Антоном, Р. снова советовал ему обратиться к инспектору, а поскольку медлить с принятием решения было уже никак нельзя, Антон с колотящимся от волнения сердцем отважился просить инспектора выслушать его, ибо он хочет поговорить с ним о важном деле. Инспектор привел его в свой кабинет, где Антон, почувствовав себя свободнее, поведал ему о превратностях своей судьбы и полностью ему открылся. Инспектор рассказал Антону об ожидающих его трудностях, о расходах на обучение, однако не стал вовсе лишать его надежды, но обещал употребить возможные усилия, чтобы он мог бесплатно посещать школьные уроки латыни. Все это, однако, отодвигалось в далекое будущее, так как Антон не мог рассчитывать на поддержку родителей даже в отношении жилья и питания, тем более что его отец получил скромное место за шесть миль от Ганновера и вскоре намеревался уехать из города.
Между тем инспектор переговорил о деле Антона с консисторским советником Гёттеном, в ведомстве которого состоял педагогический институт, и тот вызвал Антона к себе. При виде почтенного старца Антон поначалу совершенно упал духом, так что у него задрожали колени, но когда тот приветливо пожал ему руку и обратился к нему мягким голосом, Антон заговорил совершенно свободно и признался в своей любви к учению. Консисторский советник велел ему прочесть вслух одну из духовных од Геллерта, чтобы проверить его выговор и силу голоса, раз уж Антон собрался посвятить себя проповедничеству. Выслушав, он пообещал Антону обеспечить бесплатное обучение и снабдить нужными книгами, но это и все, что он мог для него сделать. От этих слов Антон преисполнился несказанной радости, благодарность его не знала границ, и ему казалось, он уже преодолел все мыслимые препятствия, а что помимо обучения и книг ему понадобятся пища, жилье и платье, даже не приходило ему в голову.
С ликованьем он поспешил домой и объявил родителям о свалившемся на него счастье. Но как же померкла его радость, когда отец с холодным видом объявил, что, если Антон собрался учиться, он не намерен давать ему ни гроша; вот коли тот сможет сам добывать себе деньги на хлеб и платье, то он против его учения возражать не станет. Через несколько недель сам он уезжает из Ганновера, и если Антон к тому времени не отыщет себе места в какой-нибудь ремесленной мастерской, интересно будет поглядеть, как он выпутается из своего положения и не согласится ли кто из его наставников в учебе платить также за его содержание.
Подавленный и унылый, Антон бродил по улицам, раздумывая о своей судьбе. Мысль об учении глубоко сидела в его душе, и хотя впереди его ожидало много трудностей, в голове бродило множество планов. Он вспомнил, как когда-то читал о некоем греческом юноше, который страстно влекся к наукам и ради пропитания рубил дрова и носил воду, а все свободное время посвящал учению. Означенному примеру он и решил было последовать – наняться поденщиком на несколько часов в день, с тем чтобы остальное время иметь в своем распоряжении, однако вскоре понял, что в таком случае не сможет регулярно посещать занятия, и оттого его раздумья и размышления становились все неопределеннее и печальнее. Меж тем решающий миг, когда предстояло принять какое-нибудь решение, неумолимо приближался. Теперь ему пришлось оставить школу, в которой учился, и несколько времени провести в гарнизонной школе, так как руководить его конфирмацией будет гарнизонный проповедник Марквард, чьи подготовительные занятия и уроки катехизиса он и начал посещать, причем Марквард, заметивший его хорошие ответы, был с ним весьма внимателен. Сам же Антон, поначалу не имевший к нему никакого доверия, не решался поведать ему о своих горестях.
Поскольку теперь никаких основательных видов на учение у Антона не оставалось, ему приходилось лишь решить, за какое ремесло взяться, но тут, против всякого ожидания, одно по видимости незначительное происшествие придало новый поворот его судьбе и изменило всю его будущую жизнь…
Часть вторая
Чтобы предупредить в дальнейшем превратные суждения об этой книге, отчасти уже имеющие хождение, я почитаю своим долгом объяснить, что сочинение, названное мною – по причинам, думаю, вполне очевидным – психологическим романом, является биографией в прямом смысле слова, сиречь самым истинным и достоверным описанием человеческой жизни в тончайших ее подробностях, какое только возможно себе представить.
Читатель, полагающий полезным подобное верное жизнеописание, не смутится обилием мелочей и подробностей, поначалу кажущихся вовсе незначительными, но примет в рассуждение, что искусно сплетенная ткань человеческой жизни вся состоит из несчетного множества подобных частностей, чрезвычайно важных в их общем переплетении, сколь бы незначительными они сами по себе ни представлялись на первый взгляд.
Те, кто с подобающим вниманием рассмотрит собственную протекшую жизнь, поначалу заметят в ней лишь бессмыслицу, разорванные нити, спутанные клубки, темноту и мрак; но чем пристальней они в нее вглядываются, тем более рассеивается перед ними тьма, бессмысленное наполняется смыслом, разорванные нити вновь свиваются, хаос и сумятица приходят в порядок – и какофония незаметно обращается в гармонию и благозвучие.