Эти слова, произнесенные спокойным голосом, заставили всех взглянуть на Чохова. И все увидели круглое юношеское лицо, маленький ровный нос и серые решительные глаза. В этих глазах была вызывающая самоуверенность ничего не боящегося человека.
Гвардии майор Лубенцов внимательно посмотрел на него и только махнул рукой. Это короткое, несколько презрительное движение было, пожалуй, красноречивее слов. Всем стало ясно, что никто никуда не пойдет, ничего не сожжет и никого не перебьет - по крайней мере в присутствии гвардии майора.
Понял это и Чохов. Враждебно взглянув на Лубенцова и сжав губы, он больше не произнес ни слова.
- Немецкая армия еще отчаянно дерется, - сухо проговорил Лубенцов. И вы будете иметь возможность проявить свою прыть в бою…
Таня примирительно сказала:
- Поехали.
Все уселись в карету, и вскоре она, гремя колесами, въехала в деревню. Здесь их встретила огромная надпись на маленькой ратуше:
Sieg oder Sibirien!
Лубенцов перевел остальным этот невразумительный лозунг по-видимому, последнее изобретение Геббельса.
- Пугает фриц фрица нашей Сибирью, - даже немного обиженно сказал рыжеусый. - А мне бы дожить до победы да поехать в свою Сибирь, к Василисе Карповне и детям.
"Ямщик" остановил карету у одного из домов. То был красивый кирпичный домик с высоким крыльцом, внутри было тихо и темно и пахло тленом. В то время как "ямщик" распрягал лошадей, остальные шумно размещались в холодных комнатах, с любопытством заглядывая в темные закоулки.
Внезапно на пороге появился "ямщик". Он был чем-то взволнован и сказал, обращаясь к Лубенцову:
- Товарищ гвардии майор, там в сарае что-то не тае…
Они вышли. В темноте двора похрюкивали свиньи. Сарай был полон дров. А за темной массой поленьев фонарик Лубенцова осветил очертания пяти повешенных.
- А, чёрт! - выругался Лубенцов. - Снимай! - скомандовал он и начал резать ножом веревки.
Повешенные тяжело грохались об пол. В сарай вошли лейтенант и Чохов. Лейтенант начал суетливо помогать Лубенцову. Чохов стоял в стороне. Его папироса светилась в темноте сарая.
Двое подавали еще признаки жизни. Это были старуха и маленькая девочка. Их внесли в дом, Таня начала приводить их в чувство. Девочка вскоре уже сидела рядом с Таней на диване, одной рукой потирая шею, а другой крепко уцепившись за руку незнакомой женщины. Старуха, не глядя на окружающих ее молчаливых русских, стала ходить по комнате, тяжело шаркая и убирая разбросанные на полу вещи.
Лубенцов немного знал немецкий язык, и хотя запас его слов почти исчерпывался чисто военным лексиконом, ему все-таки удалось расспросить старуху.
Оказалось, что ее сын, местный национал-социалистский активист, не успел эвакуироваться и в страшной панике решил повеситься и повесить всю семью. Прошлой ночью прошли русские танки, с утра советские войска шли и шли весь день, и, поняв, что бежать уже невозможно, хозяин дома привел в исполнение свой замысел.
- Разве это люди? - с гадливостью сказал растапливавший печку рыжеусый сибиряк. - Этому фашисту не только чужих, и своих детей не жалко. Ведь собственными руками, стервец, вешал.
- Твой сын, - втолковывал старухе "ямщик", ударяя себя по лбу пальцем, - во, во, дурной… Ферштейн? Как можно, - кричал он, вероятно думая, что чем громче, тем понятнее, - вот такую… - он махнул рукой в сторону девочки, - маленькую, - его рука опустилась к полу, - вешать? - и он показал рукой на свою шею.
Старуха принялась стелить русским постели. Делала она это без подобострастия: она слишком недавно стояла на пороге смерти, чтобы заискивать перед кем-либо. Просто так полагалось: русские были победителями и имели право рассчитывать на смирение побежденных.
Лубенцов, однако, как человек военный, не мог рассчитывать на запоздалое немецкое смирение. Поэтому он решил на всякий случай установить охрану. Кропотливо расписав порядок дежурств и сигналы тревоги, Лубенцов напоследок сказал:
- В общем вы можете все ложиться спать, а я буду дежурить до утра, потому что спать я сегодня не смогу.
- Можно, я подежурю с вами? - спросила Таня из дальнего угла комнаты.
- Конечно! - воскликнул Лубенцов.
Все, как по уговору, сразу разошлись по своим местам, а Лубенцов с Таней еще некоторое время посидели за столом. Потом они оделись, чтобы пойти на пост.
В доме уже раздавался тихий храп. Прежде чем выйти на улицу, они обошли дозором все комнаты. В столовой на диване спал капитан Чохов. Во сне его круглое лицо, потеряв свойственное ему выражение вызывающей самоуверенности, выглядело совсем юным. В соседней комнате беспокойно ворочался на постели лейтенант. Он спал в своей старой шапке-ушанке, во сне скрежетал зубами и что-то бормотал. На огромной двуспальной кровати поместились рыжеусый с "ямщиком". Оба были одеты, обуты и укрыты шинелями, хотя под ними лежал целый ворох одеял. Из-под шинелей солдат торчали стволы автомата и винтовки, тоже укрытые и тоже как будто спящие.
Рядом с ними на маленькой кровати спала немецкая девочка.
Лубенцов тихо рассмеялся по поводу укутанного оружия и спартанской непритязательности солдат - этой приобретенной на войне вечной готовности к бою.
Вышли во двор. Было очень темно и ветрено. С дороги доносился глухой шум проходящих войск и гудки автомашин. Под большими деревьями что-то двигалось. Лубенцов засветил фонарик. Старуха рыла лопатой яму.
- Чего это она? - вполголоса спросила Таня.
Лубенцов подошел к старухе и заговорил с ней; она долго и подробно объясняла ему что-то. Вернувшись к Тане, Лубенцов сказал:
- Могилу роет. Самоубийц на кладбище не хоронят - вот в чем дело… если я правильно понял.
Они вышли на улицу. Постояли минуту молча. Потом Таня спросила:
- Кем вы сейчас работаете?
- Начальником разведки дивизии. Теперь вот возвращаюсь из штаба армии. Вызывали. Хотели отправить в Москву учиться в Военную академию. Еле отпросился. Как-то обидно, не довоевавши, отправиться в тыл, да еще перед самым концом. И разведчиков своих не хотелось оставлять: свыкся с ними. И дивизия наша стала для меня как бы родным домом. Уломал все-таки начальство. Спасибо, не послали… А то бы я уже был где-нибудь под Минском… - он помолчал, затем добавил: - И не встретил бы вас.
У них оказалось немало общих знакомых. Таня служила раньше в одном из армейских госпиталей, знала начальника разведотдела армии полковника Малышева. Теперь она возвращалась с совещания хирургов: она работает ведущим хирургом в дивизии полковника Воробьева.
- И его знаю, - сказал Лубенцов. - Хороший командир. А мой комдив, генерал Середа, еще лучше.
- Да у вас все хорошие, - улыбнулась она и, посмотрев на него сбоку, тихо проговорила: - Как замечательно, что из этой страшной войны, погубившей столько прекрасных людей, вы вышли невредимым. Особенно при вашей профессии. Я очень рада, что встретила вас. - С минуту помолчав, она спросила: - А полковника Красикова из штаба корпуса вы знаете?
- Знаю немного.
Они медленно ходили вдоль фасада уснувшего дома. Она оступилась, он взял ее под руку и уже больше не отпускал.
- Разве на посту так можно? - спросила она чуть насмешливо.
"Ах, это почти мирное время, - думал Лубенцов, - я гуляю с женщиной под руку, впервые, кажется, за четыре года!"
Небо прояснилось, и из-за разорванных туч выглянула луна. Она осветила белые дома с продольными черными перекладинами на стенах и остроконечную крышу кирхи. Как тут было не вспомнить леса у Вязьмы, где они скитались три года назад!
- У меня такое чувство, - сказал он, - будто мы долго взбирались на высокую и крутую гору, и вот мы на самой вершине или близко от нее… Может быть, это довольно избитое сравнение, но - ох, как далеко видно с этой вершины! То, что было, начинаешь видеть по-новому, а то, что будет, становится таким прозрачно-ясным… Теперь мы полностью осознали свою силу и свое значение. Мы как-то выросли, вроде как бы зрелость приобрели… он улыбнулся, сконфуженный. - В общем, это трудно объяснить…
Она посмотрела на него внимательно, просто для того, чтобы удостовериться, что он действительно тот самый лейтенант, который стоял рядом с ней холодной, осенней ночью у старой смоленской дороги. Тот самый, у кого можно научиться быть уверенной и смелой. Она вдруг позавидовала его разведчикам и вообще тем, кто близко общается с ним.
- Вы слышите? - неожиданно спросил он.
Они удивленно переглянулись: невдалеке раздались странные стонущие звуки, словно на гигантских струнах играл ветер. То был старый, знакомый с детства мотив. На некоем неведомом инструменте кто-то играл знаменитую песню о Стеньке Разине. Звуки неслись из кирхи. Лубенцов с Таней направились туда, вскоре очутились перед широкими ступенями и вошли. Лунный свет лился из узких сводчатых оконниц. В сиянии этого света на высокой балюстраде сидел какой-то сержант и играл на органе. Внизу стояла группа слушателей-бойцов.
Внезапно игра прекратилась, и сержант, встав с места, певучим голосом спросил:
- Товарищ майор, разрешите продолжать?
Лубенцов, зачарованный, сначала не понял, что обращаются к нему. А поняв, ничего не сказал, махнул рукой и вместе со своей спутницей вышел из кирхи.
На улице было холодно, ветрено и торжественно.
Они медленно шли обратно к дому. Лубенцов вдруг спросил:
- А ваш муж… на каком фронте?
- Он погиб, - сказала она. - В сорок втором году, - и сухо добавила: - На Сталинградском фронте.
Эта внезапная сухость в голосе означала: "Прошу меня не жалеть, и не говорить лишних слов, и не притворяться, что вас интересует мой муж".
Она небрежно сказала:
- Вот такие дела.
Но тут она взглянула на Лубенцова и, увидев его растерянное, смущенное лицо, не выдержала. Напрасно она с силой закусила нижнюю губу было уже слишком поздно: из ее глаз полились слезы, и она отвернулась, еле сдерживаясь, чтобы не расплакаться навзрыд.
III
Ранним утром в деревне появилась колонна грузовых машин. Один из грузовиков внезапно остановился. Оттуда спрыгнул молоденький связист лейтенант Никольский. Он первым делом радостно сообщил Лубенцову:
- Знаете, товарищ гвардии майор, мы уже на германской территории!
- Знаю, - усмехнулся Лубенцов и повернулся к Тане. Надо было ехать, а расставаться не хотелось.
Из дому вышел только что проснувшийся рыжеусый сибиряк. Заметив, что майор собирается уезжать, он сказал:
- Счастливого пути, товарищ гвардии майор. Встретимся, однако, в Берлине.
- Похоже на то, - засмеялся Лубенцов и крепко пожал протянутую ему большую солдатскую руку. С такой же энергией пожал он и тонкие пальчики Тани. Она сморщилась от боли и жалобно сказала:
- Разве так можно? Мне же этой рукой раненых оперировать…
Лубенцов вконец смутился, мысленно обругал себя за неловкость и сел в кабину рядом с шофером. Лейтенант вскочил в кузов - и машина тронулась.
"Ну и медведь же я, - с досадой думал Лубенцов. - Ни слова не сказал на прощанье, привета остальным попутчикам не передал… И что она подумает обо мне!"
Он вздохнул. Шофер покосился на него и понимающе улыбнулся: "Ох, эти разведчики! Всюду поспевают!" Лубенцова в дивизии знали все, о хитроумии и храбрости разведчика ходили легенды. Понятно, что шофер так же, как и лейтенант Никольский, решил, что гвардии майор неспроста прогуливался ранним утром с этой красивой сероглазой врачихой.
Машина тем временем выехала на большую дорогу и, включившись в бесконечную колонну других машин, пошла медленнее.
Разглядывая плывущую за окошком равнину, запорошенные снегом черепичные крыши, ровно высаженные небольшие рощи и бессознательно оценивая местность с тактической точки зрения, Лубенцов, однако, не переставал думать о Тане. Он вспомнил ее слезы и ее последующий взволнованный рассказ о гибели мужа и о смерти матери и, вспоминая все это, почувствовал, что улыбается мечтательной, нежной и, как он сразу решил, бессердечной улыбкой. "Выходит, - подумал он, - я радуюсь тому, что она осталась без мужа?! Никак не ожидал от себя этакой подлости!"
Он постарался принять серьезный вид.
Встреча с Таней, да еще в такой день, означающий скорый конец войны, показалась ему глубоко знаменательной.
Таня была "старой знакомой" - это обстоятельство играло для Лубенцова очень важную роль. Их отношения, таким образом, не должны были носить характера той нередкой на войне скоропалительной "дружбы" мужчины с женщиной, дружбы, которая претила ему и которой он избегал.
"Старая знакомая"! Эти слова были необычайно приятны Лубенцову, они освобождали его от чувства робости, испытываемого им в присутствии случайно встреченных женщин, слишком хорошо знающих, чего от них хотят.
В мыслях о Тане и о будущих встречах с нею прошло все время до прибытия в деревню, где расположился, вероятно на несколько часов, штаб дивизии.
Здесь Лубенцов сразу окунулся в отлично знакомую ему атмосферу хлопотливой, хотя и не очень торопливой деятельности, свойственной всем штабам, где бы они ни находились.
Дивизионные разведчики разместились в большом, густо побеленном доме на западной окраине деревни.
Дом был полон белых перин и стенных часов разных размеров, отличавшихся таким простуженным звоном, словно они просились под эти перины.
Над дверьми, над кроватями и в простенках висели напечатанные на картоне древнеготической вязью изречения в стихах - главным образом на тему о необходимости довольствоваться малым и о преимуществе тихого семейного счастья перед мирской суетой. Под стишками висели фотографии двух улыбающихся германских солдат - видимо, сыновей хозяина дома - на фоне улиц и площадей европейских столиц: Копенгагена, Гааги, Брюсселя и Парижа. Сыновья хозяина не довольствовались малым!
В армии всё узнается быстро: разведчики уже знали, что их начальник вернулся. Они пришли его встречать, и хотя были сдержанными людьми и чувства свои проявляли редко, но Лубенцов не мог не заметить, что они рады его возвращению.
Были тут старшина Воронин - легендарный разведчик, смуглый, маленький, юркий, с хитрым лисьим личиком; степенный, знающий себе цену старший сержант Митрохин; командир разведывательной роты, молоденький капитан Мещерский; ординарец Лубенцова - замкнутый и чудаковатый сержант Чибирев.
Вечно небритый, избегающий каждого лишнего движения, апатичный переводчик Оганесян сидел на одной из перин, но при виде Лубенцова проворно вскочил; гвардии майор оценил эту жертву и поторопился сказать "вольно", после чего переводчик с облегчением снова опустился на перину.
- Значит, вы в академию не едете? - застенчиво спросил Мещерский.
- Нет, уж после войны поеду, - сказал Лубенцов.
Начались расспросы: что говорят в штабе армии, что предпринимают немцы на других участках фронта?
Все были в приподнятом, праздничном настроении. Один из разведчиков сказал, восторженно размахивая руками:
- Видели, товарищ гвардии майор, что на дорогах делается? Какая силища! А народу-то, народу сколько! А пушек! Ну, катиться немцу кубарем, даром что на него вся Европа работала!
- Шли, шли и дошли, - удовлетворенно вздохнул старшина Воронин и неожиданно сказал: - Выходит, товарищ гвардии майор, пора приниматься за шило и молоток.
Представление о шиле и сапожном молотке никак не вязалось с обликом Воронина, кавалера пяти орденов, непревзойденного по храбрости разведчика. Лубенцов улыбнулся и впервые за войну взглянул на каждого бойца в свете его прошлой профессии.
Итак, "великий" Воронин был сапожником, Митрохин - литейщиком, Чибирев работал на Днепре бакенщиком, Оганесян, этот неопрятный, брюзгливый и добрый человек, - искусствовед, а капитан Мещерский еще никем не был - он перед самой войной кончил десятилетку.
И только Лубенцов до войны был тем, чем он остался по сей день: кадровым военным.
- Ну, друзья, - сказал он, скрывая за шуткой свое волнение, - пока вы еще не сапожники, а солдаты, расскажите, что нового в дивизии.
Но тут в дверях показалось постное лицо майора Антонюка, помощника Лубенцова. Он никогда не отличался веселым нравом, а теперь был особенно угрюм.
Ему трудно было скрыть свое разочарование. Он надеялся, что отъезд начальника на учебу повлечет за собой повышение по службе его, Антонюка.
Майор Антонюк знал назубок уставы и наставления, в армии был давно, имел отличную выправку, раньше был кавалеристом и немало гордился этим. Он кончил специальные курсы по разведке и считал себя большим знатоком разведывательной службы.
К Лубенцову у него было сложное отношение. Конечно, он не скрывал от себя качеств гвардии майора. Однако он склонен был считать недостатками Лубенцова то, что другими признавалось за достоинства. Он, например, осуждал манеру Лубенцова обращаться с разведчиками запросто и по-товарищески. Далее, он считал, что Лубенцов совершенно напрасно учится у Оганесяна немецкому языку: не к лицу начальнику обучаться чему бы то ни было у подчиненного, словно школяру какому-нибудь. Вообще он считал, что в Лубенцове много "гражданского", а "гражданское" для Антонюка было синонимом неполноценного. Например, к капитану Мещерскому он стал относиться попросту с презрением, узнав, что тот втихомолку пописывает стихи.
Лубенцову все это было известно. Он иногда посмеивался, изредка сердился. Но стоило гвардии майору повысить голос, и Антонюк сразу стушевывался. Вообще он уважал только сердитых начальников. Лубенцов говорил про него:
- На него не накричишь - ничего не сделает… И про других думает то же самое.
Но теперь Лубенцов был слишком счастлив вступлением в Германию и встречей с Таней, чтобы обратить внимание на недовольный вид Антонюка. Он внимательно разглядывал карту с нанесенными на ней данными об оборонительных сооружениях противника вдоль реки Кюддов. Разведчики, окружив своего начальника, благодушно покуривали махорку и ждали распоряжений. Уж это они знали: неугомонный гвардии майор работу для них найдет! И действительно, он, подумав, встал с места, прошелся по комнате и сказал:
- Ну, что ж! Воевать надо! Я думаю, мы выбросим разведпартию вперед, надо разведать укрепления по реке Кюддов… Это ведь сооружения знаменитого Восточного вала! Готовьте людей, Мещерский. Вы пойдете старшим. Я схожу к генералу, согласую вопрос. - Он обратился к переводчику: - А пленные есть?
- Есть.
- Допрашивали их?
- Да так, немножко.
- Про Кюддов спрашивали?
- Нет, - сознался переводчик.
Лубенцов укоризненно взглянул на Антонюка, но ничего не сказал, надел шапку и пошел к командиру дивизии.