Железная маска (сборник) - Теофиль Готье 2 стр.


Весь угол этой комнаты занимала кровать с балдахином, опирающимся на пузатые колонны. Занавески балдахина из белых с зеленым рисунком стали грязно-желтыми и посеклись на сгибах; их страшно было коснуться и раздвинуть, чтобы, чего доброго, не увидеть притаившееся в сумраке чудовище или коченеющую под истлевшей простыней фигуру с заострившимся носом, костлявыми скулами, сложенными на груди руками и вытянутыми, как у изваяний на средневековых гробницах, ногами. До чего же призрачным становится все, что служило человеку, в его отсутствие! Также вполне можно было бы представить и что-нибудь наподобие красавицы, спящей вечным сном, или заколдованной принцессы, но зловещая неподвижность полуистлевших складок исключала всякое легкомыслие.

Стол черного дерева с медной инкрустацией, выпавшей из углублений, мутное зеркало с отпавшей амальгамой, словно утомленной тем, что давно не видит человеческого лица, кресло с тонкой вышивкой – плодом терпеливых усилий какой-нибудь прапрабабки, дополняли меблировку спальни, пригодной только для человека, который не страшится ни духов, ни выходцев с того света.

Свет в обе комнаты – спальню и столовую – проникал через два окна, расположенных со стороны фасада. Проходя сквозь стекла, которые мыли и протирали, должно быть, лет сто тому назад, он приобретал болезненный желто-зеленый оттенок. Длинные шторы, столь же ветхие, как и все остальное, наверняка разорвались бы вдоль, если бы кто-нибудь их отдернул. Вконец затеняя комнаты, они только усиливали впечатление глубокой грусти и меланхолии, которое это место могло произвести на кого угодно.

Открыв дверь, находившуюся в глубине спальни, вы моментально оказывались в пустоте, мраке и неизвестности. Однако мало-помалу глаза привыкали к мраку, который рассеивали только несколько лучей, проникающих чрез щели в досках, коими забиты были окна. Далее простиралась целая анфилада комнат неведомого назначения, совершенно разоренных, с покоробившимся щербатым паркетом, усыпанным битым стеклом, с голыми стенами, на которых лишь кое-где болтались обрывки уже не существующих ковров, с обвалившейся штукатуркой потолков, пропускающей дождевую воду. Здесь правили крысиные синклиты и заседали парламенты летучих мышей. Кое-где вообще опасно было передвигаться, потому что пол прогибался и ходил ходуном под ногами, но мало кому могло прийти в голову забрести в эту обитель пыли, праха и паучьих гнезд. С самого порога в нос ударял затхлый дух плесени и запустения, сырость пронизывала, как в склепе над ледяной бездной могилы, с которой сдвинута надгробная плита. И в самом деле: в этих залах, куда не рисковало заглядывать настоящее, медленно обращался в прах труп прошлого, и отошедшие годы уныло дремали по углам в своих колыбелях из серой паутины.

Выше, на чердаке, обитали совы и филины – создания с кошачьими головами и круглыми, как блюдца, фосфорически мерцающими глазами. Крыша, продырявленная в двадцати местах, позволяла свободно посещать чердак воронам и галкам. А по вечерам эти пыльные твари с воплями, галдежом и уханьем отправлялись добывать пропитание, наводя страх на людей суеверных, ибо в этой крепости голода невозможно было найти ничего съестного.

На нижнем этаже не было ничего, кроме полудюжины мешков с соломой, вязанок кукурузных стеблей да нескольких садовых орудий. В одной из комнат лежал тюфяк, набитый сухими кукурузными листьями, поверх которого было брошено тонкое шерстяное одеяло. То была постель единственного слуги, все еще остававшегося в доме…

Поскольку читатель, вероятно, утомился от этой прогулки среди крайней нищеты, запустения и безлюдья, пригласим его в помещение, которое выглядело немного уютнее всего остального замка. Речь о кухне, чья труба как раз и посылала к небу тот легкий дымок, о котором мы поведали выше.

Жидкие желтые языки огня лизали покрытые копотью своды очага, временами дотягиваясь до днища чугунного котелка, висевшего на тагане. Отблески пламени выхватывали из сумрака две или три медные кастрюли на полках. Дневной свет, проникая с крыши через широкую, лишенную колен трубу, голубоватыми бликами ложился на тлеющие угли, от чего даже огонь казался бледнее, он словно коченел в этом едва теплом очаге. Не будь котелок накрыт, дождь падал бы прямо в него, разбавляя и без того жидкую похлебку.

Мало-помалу нагреваясь, вода негромко зашумела, и котелок принялся хрипеть в тишине, как старец, страдающий одышкой. Капустные листья, поднимаясь на поверхность варева вместе с пеной, служили свидетельством тому, что возделанные грядки в саду также внесли свой вклад в это поистине спартанское блюдо.

Старый черный кот, худой, узловатый, как ручка выброшенной метлы, и местами оплешивевший до того, что виднелась его голубоватая кожа, сидел на задних лапах так близко к огню, что его усы чуть ли не дымились, а его зеленые глаза с вертикальными узкими зрачками ни на миг не отрывались от котелка. Уши и хвост кота были коротко обрезаны, отчего он походил на тех японских химер, что украшают кунсткамеры, или на тех фантастических монстров, которых ведьмы, отправляясь на шабаш, оставляют снимать пену и помешивать в котле, в котором варятся колдовские зелья.

Казалось, что кот этот, одиноко сидящий у очага, варит похлебку сам и для одного себя. Кто, если не он, поставил на дубовый стол надтреснутую тарелку, расписанную зелеными и красными цветами, оловянный кубок, исцарапанный как бы кошачьими когтями, и фаянсовый кувшин с голубым гербом на боку – копией того, что виднелся над входной дверью, на гранитном своде и на фамильных портретах. Для кого еще мог быть накрыт этот скромный стол в замке без обитателей? Для домашнего духа, для кобольда , хранящего верность полуразрушенному жилищу? И черный кот, глядишь, вот-вот перекинет не слишком чистую салфетку через согнутую в локте лапу и кинется прислуживать этой нечисти!..

Котелок между тем продолжал кипеть, а кот все так же неподвижно сидел у огня, как часовой, которого позабыли сменить. Наконец послышались грузные шаркающие шаги и сопровождающий их глухой кашель, явно принадлежащий старому человеку. Затем заскрипели дверные петли – и в кухню вошел наполовину не то крестьянин, не то слуга. Если судить по одежде, он был и тем, и другим в одном лице.

С его появлением черный кот, по-видимому связанный с ним давней дружбой, покинул пост и принялся тереться об ноги вошедшего, изгибая дугой спину, втягивая и выпуская когти и издавая то хриплое мурлыканье, которое у кошачьей породы служит признаком наивысшего удовлетворения.

– Ладно-ладно, будет тебе, Вельзевул! – сказал старик, наклоняясь, чтобы погладить мозолистой рукой облезлую спину кота и отдать долг вежливости животного. – Я знаю, ты меня любишь, и мы с моим бедным господином слишком одиноки здесь, чтобы не ценить ласку животного, которое хоть и лишено души, а между тем все дочиста понимает.

Покончив с любезностями, кот тотчас устремился к очагу, словно указывая человеку, где именно находится котелок с похлебкой, и устремляя на него взгляд, полный умильного вожделения. Вельзевул уже состарился, слух его ослабел, глаза утратили былую зоркость, а лапы – подвижность. Из-за этого охота на птиц и мышей больше не радовала его добычей, и теперь все его надежды были на котелок, в котором имелась и его доля. Кот это знал и заранее облизывался.

Пьер – так звали старого слугу – взял охапку соломы и бросил ее в едва живой огонь. Сухие стебли затрещали, стали корчиться, и вскоре пламя, выбросив клуб едкого дыма, бодро взвилось, весело треща искрами. Словно все здешние саламандры проснулись и принялись отплясывать свою сарабанду в очаге. Даже кухонный сверчок, обрадовавшись теплу и свету, попытался было подать голос, но никак не мог с ним совладать и издал только одинокий хриплый звук.

Старый слуга опустился на скамью под очажным колпаком, обитым по краям старым зеленым штофом с фестонами, побуревшими от дыма; кот Вельзевул пристроился рядом.

Отблеск огня освещал лицо Пьера, которое выдубили годы, солнце и непогода, сделав его темнее, чем лицо индейца-кариба. Пряди седых волос, выбившиеся из-под синего берета, еще резче подчеркивали кирпичный тон лица старика, и лишь удивительно темные брови создавали контраст снежно-белым волосам. Как у всех басков , у него было продолговатое лицо и крючковатый нос, подобный клюву хищной птицы. Глубокие вертикальные морщины, похожие на шрамы от сабельных ударов, избороздили его щеки. Обшитое потускневшим галуном подобие ливреи того цвета, над которым пришлось бы поломать голову даже самому опытному живописцу, наполовину прикрывало замшевую куртку старика, местами залоснившуюся и почерневшую от трения о кирасу, да так, что она стала напоминать пеструю грудку куропатки. Пьер в свое время был солдатом, и теперь, спустя много лет, донашивал остатки военного обмундирования. Его панталоны с короткими штанинами, застегивающимися под коленом, до того истончились, что стали похожи на канву для вышивки, и невозможно было определить, сшиты ли они из сукна, саржи или фланели с начесом. Многочисленные заплаты, сделанные рукой, более привычной к шпаге, чем к иголке, укрепляли самые ненадежные места, подчеркивая заботу обладателя этих штанов об их долголетии. Они отслужили уже три положенных срока, и хотя были некоторые основания предполагать, что некогда они были малиновыми, но утверждать это с уверенностью не решился бы никто. Обувью Пьеру служили веревочные подошвы, прикрепленные шнурками прямо к шерстяным чулкам. Эта грубая обувка, без сомнения, была куда более экономичной, чем сафьяновые башмаки с кисточками и на высоких каблуках.

Одним словом, строгая и опрятная бедность сквозила во всех деталях наряда этого человека и даже в его безропотной позе. Опершись спиной о трубу, он обхватил одно колено своими широкими ладонями, чей цвет напоминал цвет виноградных листьев в конце осени, и неподвижно сидел напротив Вельзевула, который с голодной жадностью следил за тем, что творилось в котелке, страдавшем одышкой.

– Что-то наш молодой хозяин сегодня запаздывает! – наконец пробормотал Пьер, взглянув сквозь закопченные и пожелтевшие стекла единственного окна, освещавшего кухню, на то, как бледнеет и угасает последний отблеск заката на краю горизонта, обложенного тяжелыми дождевыми облаками. – Что за удовольствие разгуливать без конца по ландам! Хотя, если правду сказать, и замок-то наш до того невесел, что скучнее и не сыскать…

В следующую минуту со двора послышался радостный сиплый лай, старая кляча ударила копытом в конюшне и загремела цепью, которой была привязана в стойле, а черный кот раздумал умываться и направился к дверям: именно так и поступает всякое любящее и воспитанное животное, которое хорошо знает свои обязанности и выполняет их с охотой.

Дверь распахнулась. Пьер поднялся и почтительно стащил с головы берет. В кухню вошел молодой господин, которому предшествовал тот самый дряхлый пес, которого мы уже упоминали. Звали его Миро, и сейчас он даже пытался прыгать, но подобные выражения радости были ему уже не по силам.

Вельзевул не испытывал к Миро той неприязни, которую все кошки питают к собачьему племени. Наоборот – он смотрел на него весьма дружелюбно, лишь чуть-чуть выгибая спину. По всему было видно, что знакомы они с незапамятных времен и часто вместе коротают время в здешнем уединении.

Барон де Сигоньяк – а именно он являлся владельцем этого нищего и полуразрушенного замка – был молодым человеком лет двадцати пяти-двадцати шести. Впрочем, на первый взгляд ему можно было дать куда больше, до того строгим и сосредоточенным было выражение его лица. Ощущение бессилия, всегда сопровождающее бедность, изгнало улыбку с его лица и стерло со щек румянец юности. Вокруг померкших глаз лежали тени, а над ввалившимися щеками отчетливо проступали скулы; усы барона, потеряв всякую лихость, не закручивались кверху, а уныло свисали, подчеркивая горькую складку губ. Небрежно расчесанные волосы падали вдоль бледного чела прямыми темными прядями, указывая на полное отсутствие интереса к собственной внешности, что редко встречается в молодых людях. Давняя затаенная печаль наложила на лицо барона страдальческий отпечаток, а ведь оно могло бы выглядеть живым и необыкновенно привлекательным, если бы в нем было хоть немного счастья и уверенности в себе.

Но все это поколебалось, а затем и исчезло под напором бед и неудач. От природы ловкий и сильный, молодой барон двигался с такой вялой медлительностью и неохотой, словно окончательно отрешился от жизни. Каждым машинальным движением, всей своей равнодушной повадкой он показывал, что ему безразлично, куда идти и где находиться.

Голову его украшала старая широкополая фетровая шляпа, смятая и с такими обвисшими полями, что они доходили ему до бровей, и чтобы видеть хоть что-нибудь, молодому человеку приходилось постоянно откидывать голову. Перо, до того ощипанное, что казалось скорее рыбьим хребтом, было воткнуто за ленту и изображало плюмаж, но оно то и дело падало назад, как бы стесняясь самого себя. Пожелтевший воротник из шелковых кружев с искусным рисунком, созданных замечательной мастерицей, был весь в дырах и лежал на вороте камзола, явно скроенного для человека куда более рослого и упитанного, чем изящный Сигоньяк. Руки его утопали в рукавах камзола, как в рукавах рясы, а высокие сапоги с отворотами и стальными шпорами доходили ему до бедер.

Все предметы этого странного одеяния принадлежали покойному отцу барона, умершему несколько лет назад, а теперь сын донашивал обноски, которым впору было отправиться к старьевщику еще при жизни первого владельца. В таком наряде, вышедшем из моды еще в начале прошлого царствования, Сигоньяк имел забавный и вместе с тем трогательный вид. Больше того – он казался своим собственным предком.

К памяти отца молодой барон питал благоговейные чувства, и ему не раз случалось уронить слезу, облачаясь в семейные реликвии, запечатлевшие в каждой складке движения и позы отошедшего к праотцам родителя. Однако ему вовсе не нравилось расхаживать в старье – просто никакого другого платья у него не было, и он даже радовался на первых порах, обнаружив на дне заплесневелого сундука это наследие. Его собственная одежда, которую он носил еще в отрочестве, стала ему коротка и тесна, а отцовская по крайней мере не стесняла движения. Окрестные крестьяне, почитавшие эту одежду вместе со старым бароном, не находили ее смешной и на сыне и смотрели на него с тем же почтением, не замечая ни дыр на полах кафтана, ни зловещих трещин на стенах его замка. При всей своей нищете Сигоньяк в их глазах оставался владетельным господином, и упадок этого знатного рода не поражал их так, как поразил бы человека постороннего. А между тем молодой барон в отрепьях верхом на едва живой кляче и сопровождаемый одряхлевшим псом выглядел жутковато, словно рыцарь-смерть с гравюры Альбрехта Дюрера.

Барон молча уселся за кухонный стол, ответив благосклонным жестом на почтительный Поклон старого Пьера.

Тот моментально снял котелок с тагана, наполнил похлебкой глиняную миску, в которую заранее был нарезан мелкими кубиками черствый хлеб, и поставил ее перед бароном. Такое деревенское блюдо до сих пор еще едят в Гаскони. Затем старик достал из буфета кусок студня, дрожавшего на салфетке, обсыпанной кукурузной мукой, и водрузил дощечку с этим излюбленным здесь кушаньем на стол. Студень и похлебка, в которой плавали несколько ломтиков сала – его хватило бы разве что для мышеловки, – составляли всю скудную трапезу барона.

Сигоньяк ел рассеянно и без особого аппетита, а Миро и Вельзевул расположились по обе стороны его стула и застыли, словно в экстазе, ожидая, не перепадет ли им чего-нибудь с "пиршественного стола". И действительно – время от времени барон бросал Миро кусок хлеба, пропитанный похлебкой, а шкурки от сала достались коту. Вельзевул выразил удовольствие глухим урчанием и тут же выставил перед собой лапу с выпущенными когтями, давая понять всем, что готов до последнего защищать драгоценную добычу.

Покончив с трапезой, барон предался размышлениям, в которых, судя по его лицу, не заключалось ничего приятного. Миро положил голову на колени хозяина и устремил на него мутноватый старческий взгляд, в котором до сих пор светилась искра почти человеческого ума. Этот взгляд говорил, что пес хорошо понимает все, о чем думает его повелитель, и глубоко ему сочувствует. Вельзевул замурлыкал так громко, что стало казаться, будто где-то рядом вертится колесо прялки. Время от времени он издавал жалобное короткое мяуканье, чтобы привлечь внимание барона, но мысленно тот уже был далеко отсюда.

Пьер все еще стоял на почтительном расстоянии, неподвижный, как гранитная статуя на портале кафедрального собора. Он не смел пошевелиться, чтобы не нарушить течение мыслей господина, и ждал, не последуют ли с его стороны какие-нибудь приказания.

Тем временем окончательно наступила ночь, в углах кухни сгустились тени, похожие на огромных летучих мышей, цепляющихся за выступы стен крючковатыми пальцами на концах перепончатых крыльев. Остатки угольев в очаге время от времени раздувал ветер, завывающий в трубе, они бросали странные отблески на людей и зверей, связанных общей печалью, и это еще сильнее подчеркивало мрачное уединение замка. От могучего, пышного и богатого аристократического рода остался лишь одинокий потомок, блуждающий, как тень, в замке-руине, населенном духами предков; из всей многочисленной челяди уцелел один-единственный слуга, и то потому, что он был глубоко предан хозяевам и его некем было заменить. Из своры, в которой в былые времена насчитывалось три десятка собак, не околел лишь один пес, полуслепой и седой от старости, а плешивый черный кот стал как бы воплощением души опустевшего замка.

Назад Дальше