– Чем прикажете попотчевать вас, господа? Обычно-то у нас есть все, чем можно угодить даже самым знатным гостям. Какая жалость, что вы не приехали хотя бы вчера! Я приготовил кабанью голову с фисташками и пряностями, и она была до того хороша на вид и на вкус, что к сегодняшнему дню от нее не осталось ровным счетом ничего!
– В самом деле, весьма прискорбно, – заметил Педант, облизываясь от одной мысли о подобном деликатесе. – Кабанья голова с фисташками – мое любимейшее блюдо. Уж я бы с огромной охотой испортил бы ею собственный желудок!
– А что бы вы сказали о паштете из дичи, который умяли посетившие мое заведение сегодня утром господа, не оставив ни корочки, ни крошки?
– Я бы сказал, месье Чирригири, что то была великолепная еда, и воздал бы должное несравненному искусству повара. Но позвольте узнать, с какой стати вы разжигаете наш аппетит миражами блюд, от которых остались одни воспоминания? Вместо этих миражей, неспособных нас подкрепить, назовите-ка лучше те блюда, которые у вас имеются. Ибо, когда речь заходит о кухне, прошедшее время вызывает только досаду, а голодному желудку милее всего изъявительное наклонение настоящего времени. К черту прошедшее, там только отчаяние и длительный пост! Пожалейте же горемык, усталых и голодных, как псы, целый день гонявшие оленя, и не терзайте нас рассказами об усопших яствах!
– Вы правы, месье, воспоминаниями сыт не будешь, – подтвердил Чирригири, – я всего лишь сокрушаюсь, что так неосмотрительно растратил свои запасы. Еще вчера моя кладовая ломилась от снеди, а не далее как два часа назад я имел неосторожность отправить в замок шесть горшочков паштета из гусиной печени. И какая это была печень – великолепная, лакомая, поистине грандиозная!
– Из тех блюд, которые достались вашим более удачливым гостям и постояльцам, можно было бы устроить брачный пир в Кане Галилейской! Но не мучайте нас больше! Без всяких риторических отступлений и фигур речи сообщите нам, что у вас осталось после того, как вы столь блестяще описали то, что у вас было.
– Я готов. У меня есть похлебка с гусиными потрохами и капустой, окорок и треска, – отвечал содержатель таверны, готовый покраснеть от растерянности и смущения, словно добрая хозяйка, которую застал врасплох муж, неожиданно вернувшийся домой с целой толпой гостей, пригласив их отобедать.
– В таком случае, – хором вскричала вся оголодавшая труппа, – давайте поскорее треску, давайте окорок, давайте похлебку!
– Зато какова, скажу я вам, моя похлебка! – взбодрившись, раскатистым басом подхватил хозяин. – Гренки поджарены на чистейшем гусином жиру, цветная капуста на вкус – чистая амброзия, в Милане не сыщешь подобной, на заправку пошло сало до того белое, словно снег на вершине Маладетты. Это не похлебка вовсе, а пища богов!
– У меня уже слюнки текут! Подавайте же ее скорее, не то у меня судороги начнутся с голоду! – возопил Тиран с видом людоеда, почуявшего свежую кровь.
– Сагаррига, живо накрывай на стол в большой комнате! – рявкнул месье Чирригири слуге, скорее всего воображаемому, поскольку тот не подал ни малейших признаков жизни, несмотря на настойчивый призыв своего господина. И тут же добавил: – Я уверен, что и ветчина придется по вкусу вашим милостям, поскольку она вполне может соперничать с лучшими ламанчскими и байоннскими окороками. Она как следует уварена в каменной соли, и до чего же аппетитно это мясо, прослоенное розовым жиром!
– Мы верим вам, как Священному Писанию, – перебил Педант, окончательно теряя терпение, – но подавайте же наконец эту вашу диковинную ветчину, иначе здесь не миновать людоедства, как на потерпевших кораблекрушение судах! А ведь мы пока не совершили ни одного преступления, как небезызвестный Тантал , и не за что нас истязать призраками неуловимых кушаний!
– Ваша правда, месье, – невозмутимо ответствовал Чирригири. – Эй вы, там, кухонная братия! Пошевеливайтесь, поворачивайтесь, поторапливайтесь! Благородные гости проголодались и не желают ждать ни минуты!
"Кухонная братия" не отозвалась в точности так же, как и упомянутый выше таинственный Сагаррига, по той уважительной причине, что ее вообще не существовало. Единственной прислугой в таверне была высокая, тощая, вечно растрепанная девушка по имени Мионетта, а мнимая челядь, которую беспрестанно окликал месье Чирригири, по его мнению, придавала его заведению солидность, оживляла его и оправдывала непомерно высокую плату за ужин и ночлег. Хозяин "Голубого солнца" до того привык к этому трюку с несуществующими слугами, что и сам уверовал в их существование и порой даже удивлялся, почему они не требуют жалованья. Впрочем, за такую деликатность он мог быть им только признателен.
Судя по вялому перезвону посуды в соседней комнате, ужин еще не был готов, и, желая выиграть время, трактирщик принялся восхвалять треску – эта тема поистине требовала незаурядного красноречия. К счастью, месье Чирригири владел искусством приправлять пресные блюда пряностями своих речей.
– Вы, господа, очевидно, полагаете, что треска – блюдо простонародное и самое заурядное, и не ошибаетесь. Но есть треска и треска. Что касается этой, то она была поймана у самой Новой Земли и выловил ее самый отважный из всех моряков, живущих на берегах Гасконского залива. Эта треска – отборная, белая, удивительного вкуса, без костей, приобретающая особые достоинства, если зажарить на оливковом масле, которое обычно идет к семге, тунцу и сарганам. Наш святейший отец Папа Римский – да отпустит он нам все прегрешения! – не употребляет в пост никакой другой рыбы, кроме этой трески, а постится он по пятницам и субботам и во все другие дни, когда ему надоедает дичь. Пьер Леторба, мой поставщик, снабжает также и его святейшество. Папской треской, черт побери, пренебрегать не годится, и вы, господа, надеюсь, не побрезгуете ею, на то вы и добрые католики!
– Для нас весьма лестно отведать папской трески, – ответил Педант. – Но, дьявол бы меня побрал, когда же эта благословенная рыбка соблаговолит прыгнуть в наши тарелки? Ведь мы, того и гляди, превратимся в дым и туман, как призраки на утренней заре, едва пропоет петух!
– Не годится есть жаркое перед супом. С точки зрения гастрономического искусства это все равно, что ставить повозку впереди лошади, – заметил Чирригири с величайшим презрением. – Если вы, господа, получили хорошее воспитание, то ни в коем случае не совершите подобный опрометчивый поступок. Терпение и еще раз терпение! Похлебка должна покипеть еще минуту-другую!
– Рога дьявола и пупок папы! – нетерпеливо взревел Тиран. – Я согласен даже на самый спартанский супчик, лишь бы его подали немедленно!
Один лишь барон де Сигоньяк хранил молчание и не выражал ни малейшего нетерпения, ведь накануне он поужинал! Постоянно недоедая в своем замке, он достиг высоких степеней монашеского воздержания, и столь частое употребление пищи было его желудку в диковинку. Изабелла и Серафина тоже помалкивали, ибо жадность к пище не к лицу молодым дамам, которые должны, как считают романтические поэты, насыщаться росой, нектаром и цветочной пыльцой. А озабоченный поддержанием своей худобы Матамор вообще был в восторге оттого, что ему удалось затянуть пояс на следующую дырку, в которой вполне свободно гулял язычок пряжки. Леандр то и дело зевал, щеголяя отменными зубами, Дуэнья дремала, и три складки дряблой кожи выпирали валиками из-под ее склоненного на грудь подбородка.
В это время девочка, спавшая на дальнем конце скамьи, проснулась и вскочила. Когда она откинула со смуглого лица свои черные как смоль волосы, стало видно, что сквозь бронзовый загар проглядывает восковая бледность – тусклая, въевшаяся в плоть бледность нищеты. Ни кровинки не было на ее щеках с резко очерченными скулами. Потрескавшиеся обветренные губы девочки были покрыты мелкими чешуйками, а болезненная улыбка открывала мелкие перламутровые зубки. Вся ее жизнь была сосредоточена в глазах.
Эти глаза казались огромными на худеньком детском личике, а тени, ореолом окружавшие их, лишь подчеркивали лихорадочный и таинственный блеск темных зрачков. Белки казались почти голубыми, их резко оттеняли густые длинные ресницы. В ту минуту эти удивительные глаза были словно прикованы к украшениям Изабеллы и Серафины и выражали одновременно детский восторг и свирепую алчность. Маленькая дикарка, разумеется, не подозревала, что все эти мишурные драгоценности не имеют никакой цены. Сверкание золотого галуна и переливы поддельного жемчуга ослепили и зачаровали малышку. Должно быть, за всю свою жизнь она не видела такого великолепия. Ноздри ее хищно раздувались, едва заметный румянец выступил на щеках, недобрая усмешка искривила бледные губы, а зубы временами начинали дробно стучать, словно от лихорадочного озноба.
Никто не обратил ни малейшего внимания на эту маленькую кучку старого тряпья, сотрясаемого нервной дрожью, а ведь это бледное детское личико искажала гримаса таких страстей, что впору было испугаться!
Не в силах преодолеть жгучее любопытство, малышка протянула смуглую ручонку, тонкую и холодную, как лапка обезьянки, коснулась платья Изабеллы и пощупала ткань с нескрываемым наслаждением и каким-то даже сладострастием. Видимо, этот поношенный и местами облысевший бархат сейчас казался девочке самым богатым, самым мягким и прекрасным на свете!
Хотя прикосновение было едва заметным, Изабелла обернулась, увидела малышку и дружелюбно улыбнулась ей. Почувствовав на себе взгляд, девочка мгновенно придала своему личику прежнее тупое и бессмысленное выражение, продемонстрировав такое врожденное мастерство, которое сделало бы честь даже искушенной в своем ремесле актрисе.
– Ну прямо как покров Богоматери на алтаре!.. – протянула она тоненьким сонным голоском.
Затем, опустив густые, как черная бахрома, ресницы, она снова откинулась на спинку скамьи, сложила руки на груди, переплела пальцы и притворилась, что снова спит, сморенная усталостью.
Долговязая неряха Мионетта наконец-то объявила, что ужин готов, и вся компания перешла в соседнюю комнату.
Комедианты воздали должное кухне месье Чирригири и, хотя на столе не было никаких деликатесов, их голод был утолен, равно как и жажда – мужчины подолгу припадали к бурдюку, который после знакомства с ними окончательно опал, словно волынка, из которой вышел весь воздух.
Они уже собирались встать из-за стола, когда на улице послышались яростный лай собак и топот копыт. Затем прогремел троекратный стук в дверь, столь властный и нетерпеливый, что сразу стало ясно: новый гость не из тех, кто привык долго ждать. Мионетта бросилась в прихожую и торопливо отодвинула засов. Дверь распахнулась, и в таверну вошел мужчина, окруженный сворой охотничьих собак. Те, едва не сбив с ног служанку, тотчас принялись метаться, прыгать, скакать и вылизывать остатки пищи с тарелок, в два счета выполнив работу пары судомоек.
Под воздействием хозяйского хлыста, настигавшего без разбора правых и виноватых, вся эта суматоха, как по волшебству, улеглась. Собаки забились под скамьи, тяжело дыша и вывалив языки, иные из них свернулись клубком или вытянулись, положив головы на лапы. А новый гость, державшийся с уверенностью человека, который повсюду чувствует себя как дома, гремя шпорами проследовал в комнату, в которой ужинала бродячая труппа. Хозяин, комкая в кулаке берет, семенил за ним с видом робким и заискивающим, хотя прежде казался человеком не робкого десятка.
Приезжий остановился на пороге, небрежно коснулся перчаткой полей шляпы и обвел равнодушным взглядом комедиантов, которые, в свою очередь, учтиво раскланялись.
С виду ему можно было дать лет тридцать или тридцать пять. Длинные и вьющиеся белокурые волосы незнакомца обрамляли жизнерадостную физиономию, раскрасневшуюся от ветра и быстрой скачки. Глаза у него были ярко-голубые, блестящие и слегка выпуклые, нос слегка вздернутый и раздвоенный на кончике. Рыжеватые короткие усы, напомаженные и закрученные вверх в форме запятых, служили как бы дополнением к эспаньолке, напоминавшей листок артишока. Между усами и бородкой улыбались румяные губы, причем тонкая верхняя сглаживала впечатление брезгливой чувственности, которое производила полная и яркая, изогнутая в форме лука и слегка оттопыренная нижняя. Подбородок был круто срезан, отчего эспаньолка стояла дыбом.
Когда этот господин, сняв шляпу, бросил ее на скамью, стал виден гладкий белый лоб, обычно прикрытый от жгучих солнечных лучей полями шляпы. Из этого можно было сделать вывод, что у его обладателя в прошлом, еще до того, как он покинул двор ради деревенской жизни, был весьма нежный, почти девичий цвет лица. В целом облик незнакомца оставлял приятное впечатление: веселость бесшабашного гуляки смягчала высокомерное и пренебрежительное выражение, присущее вельможам, а элегантный костюм свидетельствовал, что маркиз – ибо таков был титул нового гостя таверны – даже из этой глуши умудрялся не терять связи с лучшими парижскими портными.
Широкий кружевной воротник лежал на отворотах его короткого камзола из ярко-желтого тонкого сукна, расшитого серебряным аграмантом . В разрезе камзола виднелись пышные волны тончайшей батистовой нижней рубахи, ниспадавшей на пояс панталон. Рукава сшитого точно по фигуре камзола открывали рубаху и ее кружевные манжеты до локтя; голубые просторные панталоны, украшенные спереди лентами соломенного цвета, спускались чуть ниже колен – до голенищ сафьяновых сапожек для верховой езды с серебряными шпорами. Голубой, как и панталоны, плащ, отороченный серебряным галуном и подхваченный на одном плече застежкой с шелковым бантом, довершал наряд – возможно, слишком щегольской для этого места и времени года. Однако тому было серьезное оправдание: маркиз был приглашен на охоту красавицей Иолантой де Фуа и по этому случаю разрядился в пух и прах, желая поддержать свою давнюю славу одного из самых изысканных столичных модников.
– Корму – собакам, овса – лошади, ломоть хлеба с ветчиной – мне и каких-нибудь объедков – моему егерю! – весело гаркнул маркиз, присаживаясь к столу рядом с Субреткой, которая приветствовала столь великолепного кавалера пылким взглядом и неотразимой улыбкой.
Месье Чирригири поставил перед гостем оловянный прибор и кубок, который Субретка не замедлила наполнить до краев, а маркиз осушил одним махом. Несколько минут у него ушло на то, чтобы утолить жестокий охотничий голод, который по своей свирепости равен тому, что древние греки зовут булимией . Затем маркиз обвел взглядом стол и обнаружил сидевшего рядом с Изабеллой барона де Сигоньяка, которого он знал в лицо и всего несколько часов назад встретил на дороге, когда вместе с другими участниками охоты разминулся с повозкой комедиантов.
Барон что-то шептал Изабелле, а та улыбалась ему той тонкой, едва уловимой улыбкой, которую можно назвать духовной лаской. Подобная улыбка выражает скорее симпатию, чем веселье или глубокое чувство, но она не могла обмануть человека, привыкшего к женскому обществу, а опыт такого рода у маркиза имелся в избытке. Отныне его уже не удивляло присутствие Сигоньяка в бродячей актерской труппе и презрение, которое прежде внушал ему убогий вид нищего барона, отступило. Намерение следовать за возлюбленной в колеснице Феспида, подвергаясь всем неудобствам, комическим и драматическим превратностям кочевой жизни, представилось ему теперь проявлением романтического склада души и широты натуры молодого человека.
Поэтому маркиз лишь кивнул, дав понять Сигоньяку, что узнал его и сочувствует его намерениям; однако как человек светский не стал открывать инкогнито барона и занялся Субреткой, осыпав ее фейерверком комплиментов, отчасти искренних, отчасти шутливых, на которые та отвечала остроумно и в тон, заразительно смеясь и пользуясь случаем предъявить свои великолепные жемчужные зубки.
Эта встреча в трактире кое-что обещала, и маркиз внезапно решил показать себя страстным любителем и глубоким знатоком театрального искусства. Он принялся сетовать на то, что лишен в деревне наслаждения сценой, которое питает ум, оттачивает речь, учит изысканным манерам и совершенствует нравы. Затем, обращаясь к Тирану – очевидно, приняв его за главу труппы, – маркиз осведомился, нет ли у того иных обязательств, которые помешали бы его актерам представить несколько лучших пьес из своего репертуара в замке Брюйер, где проще простого соорудить подмостки в бальной зале или в оранжерее.
Тиран, добродушно ухмыляясь в свою окладистую бороду, смахивающую на конскую гриву, прогудел, что ничего не может быть легче. Его труппа – одна из наилучших в провинции, и сам он готов служить его светлости. После чего с притворным лукавством добавил, что все они в распоряжении маркиза, начиная от Короля и заканчивая Субреткой.
– Превосходно! – воскликнул маркиз. – А с оплатой затруднений не возникнет – цену назначьте сами. Мыслимое ли дело – торговаться с самой Талией, музой театрального искусства, которую чтит не только Аполлон, но и высоко ценят при дворе, в столице и даже в этом захолустье, где обитают не такие уж неотесанные увальни, как принято считать в Париже.
Произнеся это и напоследок многозначительно стиснув под столом колено Субретки, которая ничуть этим не смутилась, маркиз поднялся из-за стола, надвинул шляпу до бровей, простился с актерами и ускакал в сопровождении егеря и своры гончих. Он спешил опередить труппу, чтобы отдать необходимые распоряжения для ее приема в замке Брюйер.
Время было уже позднее, а в путь предстояло тронуться ранним утром, ибо замок маркиза находился в четырех милях от таверны "Голубое солнце". И если породистому скакуну ничего не стоит одолеть это расстояние в самый короткий срок, усталые волы по песчаным дорогам будут тащиться куда дольше.
На этом дамы удалились в чулан за перегородкой, где на полу было постелено свежее сено; мужчины же остались в большой комнате и, как сумели, расположились на скамьях, табуретах и составленных вместе стульях.
4