Песочные часы - Ирина Гуро 10 стр.


Ну конечно, люди всегда стараются угостить мастера получше. Да и работа у него была такая: при вине. И он понемногу пристрастился к этому делу. Свекровь из себя выходила и кричала, что я виновата: до меня ведь он не пил.

Может быть, я ушла бы. Ведь я теперь многое умела и могла уйти в город, в прислуги. Но родился сын.

Сначала я была так счастлива, что и не думала, какая судьба его ожидает. Надо тебе сказать, к этому времени я уже столько настрадалась, что хваталась за соломинку. Ну, думала я, теперь Муймер станет по-другому ко мне относиться. И может быть, мне удастся уговорить его уехать. Хорошему мастеровому всюду найдется работа.

А мальчик мой был чистый ангелочек, и я подумала, что мои горести позади. Так мне хотелось быть счастливой…

Я не могла себе представить, что ненависть ко мне свекровь перенесет на моего ребенка: это же был ее внук! Но она кричала, что сын у меня не от Муймера, что я его нагуляла, пока мой муж уходил на заработки.

А мой пентюх только вздыхал и боялся на глазах у матери лишний раз погладить сына по головке. А ведь Паульхен был весь в отца…

Когда я поняла, что моему сыну достанутся одни колотушки, и увидела, как мой ангелочек просто на глазах сохнет… Тогда я ожесточилась. И стала молить бога, чтоб послал мне избавление. И мой грех, верно, был в том, что, не произнося этих слов в своих молитвах, я, творя их, всегда думала: "Сколько можно жить такому человеку, как моя свекровь? Не пора ли господу богу прибрать ее?"

Что ж ты думаешь? Однажды прихожу я с пруда с отполосканным бельем, а старуха, - она еще час назад ругалась как ломовик! - лежит, мертвая, поперек порога…

Похоронили мы ее как положено и стали налаживать свою жизнь. Я будто снова на свет родилась. И правда, все пошло у нас ладно.

Но, наверное, старуха и на том свете не могла успокоиться. И наслала на нас беду. Муймер в то время имел уже двух подмастерьев. Один из них мне сразу не понравился: дерзкий, язык как помело. По субботам в нашей деревенской кнайпе он, бывало, соберет вокруг себя мужчин и, как с амвона, им вычитывает, - и откуда что берется? - про плохие наши порядки, и даже всякие слова произносил насчет нашего великого железного канцлера…

Я стала говорить мужу, чтобы подальше от греха спровадил этого языкастого. Мне-то ни к чему: я за мужа боялась, за семью. Но Муймер меня не слушал: уж так у нас завелось, что мои слова у него в одно ухо входят, в другое выходят… Однажды ночью налетели конные жандармы: оказывается, нашего работника уже давно искали. А только он с чужим паспортом к нам заявился.

Хватились, да поздно: его уже и след простыл. И забрали Муймера, хоть он и во сне не видел, куда тот мог подеваться. Наш канцлер шутки шутить не любил: Муймера посадили в тюрьму. Я продала за бесценок имущество, взяла сына и поехала за мужем, в торфяные места, где работали арестанты.

Нанялась я в прислуги к хорошим людям: не обижали ни меня, ни сыночка, - этого не было. Но и жизни не было: какая жизнь без своего угла! При муже-арестанте…

Я из кожи вылезала, работала с темна до темна, чтоб угодить хозяевам, потому что мальчик мой быстро рос, а прислуга с ребенком, да еще большим, кому нужна?

И все же я ухитрялась: и сына подняла, и кое-что поднакопила. И когда муж отработал свое на болотах, я взяла расчет, и мы поехали в предместье Берлина, где строили большой завод и требовались всякие рабочие.

У Муймера, даром что был уже в летах, работа в руках спорилась, и я тоже не лентяйничала. Начали жизнь сначала. Обзавелись кое-чем. Эти годы были лучшими в моей жизни. Мы с мужем знали, для кого трудимся: сын нас радовал, приучался к ремеслу, и пуще всего берегла я его от дерзких смутьянов.

А от войны кто убережет?..

Много воды утекло, пока мы с отцом спину распрямили: согнуло нас горе.

И вот тогда появилась у меня мечта: сколотить денежку, чтобы завести свое маленькое дельце. Так меня эта мысль забрала, что я за каждый пфенниг дрожмя дрожала. Пошли у нас с мужем целые баталии: я жмусь изо всех сил, а он в кнайпу - пиво тянуть…

Правдами-неправдами, денежка к денежке, а все же копила… И только было у меня отрады: посмотрю на книжку банковскую - новая строчка прибавилась, день прожит не зря. И бывало, ночью проснусь и прикидываю, сколько смогу положить завтра.

А потом - инфляция… Не мы одни, тысячи людей погорели. Деньги наши все равно как солома в печке запылали. И с ними - последняя надежда.

Пришибло это меня. Муймер, как вечер, - в кнайпу! А я уж так думаю: не подняться нам, не выкарабкаться. Идет все прахом!

Я тогда ходила на работу в большую прачечную. Много женщин там надрывалось на тяжелой работе. Мужних жен мало, все вдовы да разные непутевые… И я ни с кем дружбы не водила. Не по душе мне были языкастые, бесстыжие, хваткие… И я в сторонке от них держалась.

Управляющая фрау Марта меня как-то выделяла изо всех. И я к ней расположилась. Она была ни на кого из здешних не похожа: спокойная, улыбчивая и справедливая, хоть и строгая. Жила она там же, при прачечных. Одинокая. Комната у нее - как шкатулка: все блестит. И кухонька. Понравилось мне, как она живет.

Рассказала я ей про себя. Она посочувствовала: у нее тоже сына убили французы. "Если мы, немцы, сами не возьмем свою судьбу в руки, - сказала она, - нация погибнет".

Я не поняла, что она хотела этим сказать. И что там, наверху, кто там: кайзер, президент Эберт или еще кто, - мне было безразлично. Но мне нравилось слушать фрау Марту, сидеть в ее уютной кухоньке и думать, что в конце концов наша общая жизнь, а значит, и моя, повернется к лучшему.

Многое, что она говорила, было мне очень даже понятно. И я с ней согласилась: если бы даже наши сбережения не пропали в инфляцию, все равно мы потерпели бы крах. Из-за универсальных магазинов. Это была чистая правда: все эти акулы ни за что не дадут жить маленькому человеку, честному работнику - немцу. А ростовщики-евреи высасывают из него последнюю кровь. Вот это было мне понятно. А насчет Версальского договора и красной опасности я уже потом уяснила.

Мне было странно, что такая простая женщина, как фрау Марта, знает назубок все эти сложности. Она мне объяснила, что была такая же, как я, но ей выпало счастье: через своего племянника, который живет в Мюнхене, имеет там маленькое дело - пуговичную фабрику, она познакомилась с "дорогими людьми". Они борются за новое идеальное общество, в котором всем будет хорошо.

"Есть Некто, - сказала фрау Марта, - кто обо всех нас печется, как о собственных детях". - "Вы имеете в виду господа бога нашего…" - "Не совсем, - говорит она, - хотя Новым Мессией его многие называют… Как и господа нашего, его преследуют и хотят распять…" Я ужаснулась: "Неужели в наше время это возможно?"- "Нет, - ответила она, - если мы все станем вокруг него стеной. И будем беспощадны к врагам его…"

Я рассказала обо всем Муймеру. Но он ничего знать не хотел, кроме игры в скат в своей кнайпе: "Ты на старости лет совсем сбрендила!" А его приятель вставил: "Когда женщина берется за политику, мужчине впору взяться за палку и поучить ее, как на свете жить". Этот его приятель, пожарник, был ярый приверженец кайзера: все кричал про "три К". А на Муймера я и внимания не обращала, потому что денег он в дом вовсе не приносил. И только хорохорился.

Племянник фрау Марты иногда приезжал к ней, я его никогда не видела, но много слышала о нем и очень близко к сердцу приняла, когда фрау Марта сообщила мне, что тот человек, который "стоит на шпице", то есть во главе движения, арестован и охотятся за его сподвижниками. Но они, все равно как первохристиане, готовы принять муку за свое учение: это насчет универсальных магазинов и евреев. И она спросила: согласна ли я им помогать? Конечно, я на все была готова ради таких мучеников.

И она познакомила меня с одним из них, он удрал из Мюнхена и скрывался, потому что был рядом с тем, кто их вел, когда они вышли на улицу под своими святыми знаменами.

Услышав, что его хотят распять, я сказала, что не пожалею ничего, чтобы его спасти. Евреи и универмаги мне ни к чему, а ростовщики и подавно.

И целый месяц я прятала этого мюнхенского мученика. У него было маленькое пивное заведение, в котором тайно собирались их люди, сейчас они "выжидали". Но скоро кончат выжидать, сказал он. "Враги наши загадили святую нашу родину!" - еще сказал он. "Какие враги? - удивилась я. - Ведь, слава богу, войны нет". Но он объяснил мне, что враги - это марксисты, которые еще хуже, чем французы.

Оказалось, что он - не один, а целых трое их было. И оружие они имели. Я прятала их в угольном сарае. Носила им еду и газеты. Они ели, надо тебе сказать, в три горла, а газет прочитывали целую охапку каждый день и страшно ругали красных. Мой сарай просто ходуном ходил от них. Но мне показалось, что их не так уж сильно разыскивали.

Потом, когда они вернулись в свой город, все наладилось. Однажды фрау Марта мне сказала, что нас приглашают в Мюнхен на большое собрание. Я очень удивилась: а мне-то что там делать? Но Марта сказала: ты имеешь заслугу, это тебе зачтется.

И вот на том собрании я в первый раз увидела нашего сладкого фюрера…

Вернулась я другим человеком. Даже Муймер боялся теперь слово против меня сказать. У него совсем плохо стало с ногами, он и до кнайпы своей дойти не мог. А дома я играть в скат не разрешила. Надо было о национальной революции думать, а не в скат играть. И я о ней все время думала. И делала все, что мне поручали.

Вот так я стала "старым борцом", и вот почему теперь я имею уважение людей и некоторые привилегии…

А один из тех, кого я прятала у себя в угольном сарае, теперь очень большое лицо. Очень большое. Но каждое рождество он присылает мне святочный пакет с хорошей колбасой и красной рыбой. И с еловой веточкой.

Пока Альбертина рассказывала всю эту историю, я рассматривал ее. В профиль лицо Альбертины напоминало "львиный зев". То есть настоящий лев тут ни при чем: я имею в виду цветок "львиный зев", который сохраняет свою форму, даже увядая. Две его половинки разделяет как бы пасть, над которой расположен крупный островатый нос. Поэтому в этом цветке высматривается что-то хищное. Так же и у фрау Муймер.

Но стоило ей повернуться, и это впечатление исчезало, а оставалось благообразное лицо старой женщины с добрым и спокойным выражением. Однако видение "львиного зева" не проходило бесследно, и все время помнилось, что какой-то незначительный поворот может вернуть его…

Я старался вникнуть в историю старой женщины, историю, которая могла открыть мне некие закономерности, могла, я надеялся, хоть приблизительно объяснить, какие злые чары превращают женщину с хорошими душевными качествами - в нацимегеру, что само по себе было так же удивительно, как превращение царевны в лягушку.

Поэтому я ухватился за предложение Альбертины: сопровождать ее в Спортпалас, где будет выступать рейхсминистр, доктор Геббельс.

Альбертина имела пригласительный билет, который давал право привести с собой кого-то из родственников. Как она мне объяснила, это будет собрание старых и очень старых женщин. Некоторые из них даже передвигаются с трудом, но ни за что не пропустят случая послушать рейхсминистра. Вот их-то и приведут внуки или правнуки.

Альбертина надела поверх воскресного платья черное шелковое пальто, на котором красиво выделялись ее многочисленные награды: за старую обувь, за утиль, за бутылки и еще за многое. Над ними красовался круглый партийный знак с изуродованным крестом.

Мы ехали сначала трамваем. Все места в вагоне были заняты, но моей даме уступили место сразу трое: эсэсовец в черном мундире с двойными молниями на петлицах вскочил, щелкнув каблуками; гитлерюнге, сделав "гитлеровский привет"; а какой-то тип в вылинявшем военном кителе - отвесив поясной поклон. Остальные пассажиры, все без исключения, таращили глаза на Альбертину, пока она, поблагодарив всех троих, величественно занимала место эсэсовца, явно показывая, что отдает ему предпочтение.

Я стоял при ней, как ассистент при знамени. Всеобщее внимание падало на меня, так сказать, на излете, но этого было достаточно, чтобы я чувствовал себя самым дурацким образом.

Еще не хватало! На остановке в трамвай вошли две гитлердевицы с плакатиком на груди - сбор на подарки воинам Восточного фронта. Альбертина демонстративно первая сунула монету в алчно ощерившуюся железную кружку. Под строгим взглядом моей дамы пассажиры вылавливали в карманах монеты.

Когда мы выходили, стоявший у двери юнец приветствовал медаленосную старуху со старательностью двоечника, встретившего на улице школьного учителя, а вагоновожатый бросился помочь ей спуститься со ступенек, хотя я уже стоял внизу на подхвате.

Признаюсь, я не ожидал такого триумфа. Альбертина же не скрывала своего удовольствия от того, что имела случай показаться мне во всем блеске…

Не знаю, кому первому пришла в голову мысль об обработке старух в нацистском духе, о немалых капитало- и трудовложениях в эту кампанию, но, надо признать, они окупились с лихвой. Я понял это в тот момент, когда очутился в Спортпаласе, переполненном старухами, наэлектризованными самим фактом своего пребывания в этих стенах и того, что им предстояло, до такой степени, что казалось, с них сыплются искры.

Мои опасения, что я буду обращать на себя внимание, оказались напрасными: среди массы седых голов в самом разнообразном оформлении: от модной стрижки до старонемецкой "короны" из порядком поредевших локонов - кое-где мелькали стриженные "под бокс" юнцы и бледненькие создания со скромными косичками "истинно немецких", "лорелееподобных" девиц.

Прослойка молодежи только подчеркивала характер собрания. Характер, столь определенно выраженный и, я сказал бы, спрессованный, что меня зашатало от неожиданности и даже испуга. Никогда бы я не подумал, что тысячи старых женщин могут предстать в таком единообразии, в таком единодушии и боевитости. Они были как один гигантский подсолнух с тысячами зернышек, одинаковых и максимально сближенных, и этот подсолнух обращался к солнцу, которое вот-вот должно было взойти на убранную цветами, коврами и портретами сцену.

Говорили, что должен был выступить фюрер, но военные дела не позволяют ему даже на короткий срок оставить штурвал рейха. Но министр пропаганды - это тоже светоч, и его слово "проникает в кровь".

Это выражение "проникает в кровь" я с удивлением услышал впервые от Альбертины, но оказалось, что оно имеет право хождения наряду с другими, столь же выспренними и абстрактными.

В стенах Спортпаласа стоял сдержанный гул, в котором угадывались взволнованность и удовлетворение. На всех лицах можно было прочесть довольство собой и окружающим. Оно не было показным.

Да, как ни странно, хотя тут были старухи в массе из среднего слоя горожан, и шла война, каждая имела близких на фронте, и кучу трудностей, и ущемление во всем - продовольственные карточки даже на моющие средства!. И хотя от всего этого не спасали ни стены Спортпаласа, ни пышные речи, - здесь царило довольство…

И мне казалось, я понял, что цель пропаганды заключалась не в том, чтобы от чего-то спасти или научить спасаться, а в том, чтобы увести… Этот зал с его великолепием, и это ожидание, и единение, растворение в толпе - ни от чего не спасали, но они уводили… Уводили от бед и забот, заглушали их шумом оркестров, заслоняли знаменами с золотым шитьем.

Да, именно так. Но как это делалось? Как именно из обывателя делался нацист? Какие манипуляции производились с пресным тестом, из которого состояли все эти старухи, чтобы приготовить из них острое, наперченное блюдо, пригодное для стола нацизма?..

Мне казалось, что здесь я коснусь хоть краешка разгадки. Я был достаточно напичкан наблюдениями, теперь я хотел постичь технологию удивительных обращений розы в жабу.

Море старух между тем сдержанно бушевало. В слитном рокоте угадывалось возбуждение, не могущее быть сравнено ни с чем. Если с религиозными действами, - то там страсти умерялись ритуалом службы. Если со свадьбами или крестинами, - так не старухи же определяли там ход и настроение празднества!

Здесь они были главной фигурой, для которой все вокруг и происходило. Это подогревало их, подымало, придавало им значительность. "Старые женщины Германии!"- это звучало как обращение к нации. Они были полноправной частью нации, и даже более: ее основой.

Я впервые очутился в Спортпаласе. И, естественно, в жизни не видел такого количества старух сразу. И уж во всяком случае не подозревал, что они будут так гореть и бросаться, дрожать и кипеть от одного предвкушения встречи с доктором Геббельсом!

Но все это было, так сказать, увертюрой. Как только на сцене появилась маленькая невзрачная фигура в черном, старухи вскочили не то что по-молодому, а не всякий рекрут так молодцевато вытянется перед ефрейтором! А ведь тут были многие тысячи старух. И они поднялись таким единообразным движением, презрев всякие свои, безусловно имевшиеся, ревматизмы и подагры, оставив в покое костыли и палки и доказывая воочию, что национал-социализм делает чудеса!

Геббельс прошел сцену наискось, сильно волоча ногу, и остановился у рампы, сцепив пальцы опущенных рук. Я хорошо видел его желтоватое лицо, выглядевшее под черными волосами как муляж. На этом мертвом лице темные глаза казались огромными и блестели, словно антрацитовые. Мелкие морщины шли от внутренних уголков глаз и переходили в более крупные, между которыми размещался - иначе не скажешь - сильно растянутый вширь рот. Даже когда рейхсминистр молчал, можно было понять, почему его прозвали "Большая Пасть".

Я видел многих людей, у которых главным в лице были глаза. Иногда нос определял характер всей физиономии. У министра пропаганды рот был главным не только в лице, но и во всем облике. Выразительности этой части лица вполне хватало для всего остального.

Это было универсальное устройство, целый оркестр, в котором обе губы, зубы, морщины у рта и даже язык и десны, которые то показывались, то прятались, - все играло свою партию, а вместе создавало картину, вполне соответствующую содержанию речи.

Рейхсминистр восхищается: губы растянуты почти до ушей, открывая крупные неровные зубы и бледные десны, благодушно уходят к ушам морщины, разбегаясь веером. Иногда, произнеся особо цветистую фразу, он вовсе не закрывает рот, как бы не желая ставить точку, и так стоит с распяленным ртом несколько мгновений. Бурных мгновений, ибо здесь разражаются аплодисменты, крики и взвизги.

Но вот министр негодует! Теперь непостижимым образом громадный и живущий по собственным законам рот стягивается, как старинный кошелек на шнурке, слова вылетают из него, как из боевой трубы, морщины- это уже целые рытвины, которые, кажется, тоже полны звуков. Все нацелено на полное низвержение противника, на его уничтожение.

Такова работа Большой Пасти. Что касается самой речи Геббельса, то она подобна водопаду. Она не течет, она падает с такой силой и напором, что затопляет любую аудиторию, и никто не выплывет до тех пор, пока не заткнется сам министр. Но ее, эту речь, можно сравнить и с извержением вулкана, потому что не прохладная вода, а огненная лава вырабатывается необыкновенным феноменом, известным в некоторых слоях населения как "Карлик Бездонная Глотка".

Назад Дальше