Мне было ясно только одно: надо где-то угнездиться, лучше всего было бы снять комнатушку в скромной семье: сейчас многие сдавали комнаты, калитки дворов и двери подъездов пестрели картонками с традиционными надписями: "Сдается", "Ищу квартиранта". Большей частью это были попытки жен фронтовиков подкрепить свой пошатнувшийся бюджет. А может быть, и приобрести временного друга.
Начать поиски я решил вдалеке от "Песочных часов", сам не зная почему. У меня было смутное ощущение, что если "что-нибудь не так" получится на работе, то я сохраню "чистым" свое местожительство. Впрочем, я вполне сознавал, что это чушь: уж что-что, а адрес мой будет записан в книге хозяина. Ну, просто это было подсознательное, - в последнее время я часто руководился не здравым смыслом, а какими-то, порою даже смешными, импульсами.
Я выбрал район не буржуазный, разумеется, но и не пролетарский: мещанский пригород, достаточно населенный, чтобы люди не пялили глаза на нового человека. Записки о сдаче комнат и квартир попадались мне то и дело. Иногда это были напечатанные на машинке подробные обещания всяческих удобств и выгод. Иногда - написанные почти каллиграфически, деловые предложения без эмоций: метраж, отопление, горячая вода, "wk"…
Почему-то я отнесся к тем и другим с осторожностью. Меня привлекали скромные листочки, написанные торопливой рукой, как бы без надежды на успех: так слабо, без нажима, выводили строчки и так незаметно, где-то на краю двери или в окне, звали они желанного квартиранта снизойти до их предложения.
И я заходил в подъезды стандартных четырехэтажных домов, подымался по лестницам, овеваемым разнообразными запахами, и встречал приукрашенную всеми способами нищету. Но всякий раз что-то останавливало меня.
В своих поисках я забрел в район ярмарки. Сама-то ярмарка открывалась раз в год, от нее остались рваные парусиновые палатки, конструкции аттракционов, помосты "американских гор". Все это, в своем разорении и неподвижности, выглядело словно когдатошний город, брошенный жителями во время чумы или землетрясения.
Среди этой мертвечины я не нашел ничего живого, даже вода не била в фонтанчиках для питья. Но, выбравшись из хаоса бывшей ярмарки, я увидел дощатую будочку с яркой вывеской. На ней стояло только два слова: "Фрау Лизелотта". В окне видна была пышная дама, которая стреляла подкрашенными глазами вправо и влево, а тем временем, не глядя, что-то перебирала на столе перед собой. Я заинтересовался: не билеты ли она продает? И куда?
Но, приблизившись, был поражен донельзя: дама оказалась восковой, с заводом, видимо, довольно длительного действия, потому что никого поблизости уже не было, а пока я стоял, она ворочала глазами еще минуты три. А потом я вычитал из инструкции на стене будки, что надо бросить в щелочку десять пфеннигов, что я и сделал, и Лизелотта снова начала стрелять глазами.
Это было не главное ее занятие: она оказалась гадалкой. Так как щелок было две - "для дам" и "для мужчин", Лизелотта выбрасывала за те же десять пфеннигов свои пророчества мужчинам - насчет успехов по службе, коммерческих дел и карточных выигрышей; женщинам - про любовные дела и детей. Я просадил на нее тридцать пфеннигов, из любопытства бросив монету даже в щелку "для дам". Мне выпала "нечаянная измена мужа" и примирение с ним. А с "мужской" стороны я получил перспективу "расширения своего предприятия" и "крупный выигрыш на скачках".
Забыв свои горести, я забавлялся с Лизелоттой минут двадцать и хотел уже закончить нашу встречу. Но тут вгляделся в лицо Лизелотты, и мне стало как-то не по себе. Не то чтобы она выглядела как живая, это- нет. Но в восковых ее чертах странным образом запечатлелось выражение брезгливости и как бы напускного веселья. Глазами она стреляла, естественно, механически, но почему-то казалось, что она все время притворяется. Это была непростая кукла, несмотря на грубую раскраску, чудовищное ярко-розовое декольте и лиловатые губы. Вся суть была в улыбке, странной улыбке этой ярмарочной Джоконды.
Впрочем, я, конечно, мог все это нафантазировать.
В конце концов я оказался в начале узкой улочки, название которой прочел на угловом указателе: Линденвег.
Я остановился, чтобы закурить и продолжать поиски на чем-то понравившейся мне улице. Закуривая, я отвернулся от ветра и увидел, что стою прямо у объявления. Оно было аккуратно пришпилено четырьмя кнопками к садовой калитке. Да, за свежепокрашенными светло-зеленой краской штакетинами виднелся настоящий сад. Может быть, он был и невелик, густая зелень мешала рассмотреть, что там, в глубине, скрывается.
Текст объявления ничего не подсказывал: просто сдается комната одинокому. Требование "одиночества" было не оригинальным: понятно, что сдающие остерегались семейных. Объявление было как у всех, обращал на себя внимание только почерк, которым оно было тщательно и очень экономно написано. Почерк был старинный; казалось, что писавший пользовался не современной ручкой, а пером "рондо", - такие нажимы и завитушки выписывала хозяйка, - в нем высматривалось что-то женское.
Я хотел уже дернуть ручку звонка, по-деревенски висящую на проволоке сбоку, но увидел, что калитка не заперта. Я толкнул ее и оказался в саду. Он был скромен; то, что таким пышным виделось с улицы, оказалось всего лишь несколькими яблонями и кустами сирени.
Но единственная дорожка, которая вела среди них, была ухожена, присыпана песком и обрамлена битым кирпичом, словно ощерилась красноватыми острыми зубками. Пройдя по ней совсем немного, я остановился в изумлении: передо мной высился, нет, вернее, разлегся- такой он был распространенный вширь - барский дом, настоящая усадьба. Окна полукруглые вверху, ничего от готики, и от современности - тоже. Просто какой-то поленовский дом, дворянское гнездо, бабушкин сад, - мне даже смешно стало…
Ну, а где же тут могло что-то сдаваться? Даже одна мысль об этом отталкивалась от добротности и целостности дома с белыми колоннами и мезонином, в котором имелись даже цветные стекла. При всем при этом как бы отстраненном от действительности виде, дом казался отнюдь не заброшенным, не запущенным: окна сияли зеркальной чистотой, каменные ступеньки крыльца были надраены до блеска, и единственное, что внушало подозрение о его необитаемости, это наглухо задернутые занавеси, - в окнах мезонина - веселые, в цветочках, а на нижнем этаже - тяжелые, штофные. Сейчас, попав в луч солнца, они виделись темно-красными, но, возможно, были более спокойного цвета.
За домом расположились какие-то службы: несомненно, здесь имелся гараж, возможно переделанный из конюшни, - гораздо легче было представить себе у этого крыльца фаэтон с парой лошадей, чем машину, - и, может быть, летняя кухня… Озадаченный, стоял я перед фасадом, в котором отмечались всё новые и всё более несообразные в данной действительности подробности- например, кадка для дождевой воды у водосточной трубы. Не цинковое или пластмассовое ведро, а именно кадка, склепанная напрочно и потемневшая, полная воды. Да, когда же она наполнилась? - ни к селу ни к городу подумал я, но эта мысль тут же привела воспоминание о той ночи… И я поторопился: где же все-таки и что здесь сдается? Подойдя ближе к невысокому крыльцу с дубовой дверью, тоже архаичной, я увидел тем же витиеватым почерком исписанную картонку, не приколотую, а заткнутую за планку двери, из чего можно было заключить, что дверью не пользуются. На картонке стояло: "Вход за углом".
Тут уж раздумывать было нечего. Я обогнул дом, как это подсказывал изгиб все той же зубастой дорожки, и сразу увидел, что - да, именно здесь может сдаваться… Одинокому. Безусловно, одинокому. Да уж трудно было бы выдумать более одинокое существо, чем я, - сейчас мысль эта уже не вызывала боли, я даже как-то бравировал ею. Перед самим собой.
Что же сулила эта сторона дома одинокому постояльцу? Я разглядывал с таким усердием, как будто уже дал задаток, площадку, не асфальтовую, а утрамбованную, песчаную, она напомнила бы площадку для игры в крокет, если бы была поменьше. Ее отделяла от дома ограда из смородинных кустов, подрезанных с большой аккуратностью и точным расчетом, так что, идя вдоль стены, вы никоим образом не рисковали зацепиться за эту ограду, но вместе с тем приятно ощущали возле себя этот свежий, зеленый бордюр. Да, приятно. Все здесь было именно приятным. К этому, еще должен бы обнаружиться небольшой, неназойливый цветничок…
И только я об этом подумал, сразу же и нашел его: тут же за площадкой, - отсюда была видна лишь часть клумбы с острыми копьеобразными листьями ирисов, которые уже отцвели, но я не сомневался, что там еще много есть всякого, что как раз цветет…
И все это отзывалось во мне умиротворением, как-то утешительно. Чей-то голос подсказывал мне: "Вот видишь, еще можно жить на свете, - есть такой милый, утешительный дворик, где желтый песок и зеленые кусты декоративной смородины, а там еще и цветничок… И тишина. Разве ради этого не стоит жить? Но будет еще что-то. Еще что-то ждет ведь человека, если ему только восемнадцать…"
Прислушиваясь к этому голосу, я весь размягчался, открывался навстречу чему-то, что еще может произойти, - ну конечно, может… Да, мое положение не из легких. Но ведь мне ничто не грозит. Ничто не мешает мне просто жить. Как жил бы настоящий Вальтер Занг. И наверное, мне нужно почаще оглядываться ка него, примеряться к нему. Что бы он делал на моем месте? Уж конечно бы жил и радовался тому, что живет.
В такое время, когда проще простого свалиться с простреленной башкой или, того хуже, вернуться беспомощным калекой!…А тебе не стыдно так думать? Ну, почему же? Я не хотел жить ради жизни. Я был готов к подвигу, - да, именно так. Но немецкой молодежи требуется здоровое тело как вместилище здорового духа, ей понадобился новый плавательный бассейн…
И я пал жертвой… Значит ли это, что жизнь моя кончилась? Нет, нет! Я буду жить, как живется. Пока меня не позовут.
Думая так, я в глубине души понимал, что некому меня позвать, - кто меня разыщет? Где? Я не мог оставить никаких следов. Но было утешительно допускать такую возможность.
Мои мысли не мешали мне осваиваться в обстановке: я так привык к ним, их без конца повторяющийся, но сложный ход сопутствовал мне все время, и не было ничего, что бы могло меня отвлечь от этих главных, генеральных, так скажем, мыслей.
А тем временем глаза мои с удовольствием остановились на двух окнах партера, верхнего партера, что соответствует нашему второму этажу. С удовольствием потому, что то отдохновительное и спокойное, что было разлито по всему дворику, как бы сконцентрировалось в двух окошках. На одном - вились плети восковидного плюща с нежными розово-сиреневыми цветами. И висела двухэтажная клетка, немного напоминавшая дом с мезонином с той, фасадной стороны. В клетке сидела на жердочке довольно крупная птица, - я не мог понять какая, потому что она спала, спрятав голову. А такие синевато-зеленые перья и короткий хвост могли быть у кого угодно.
На другом окне тоже стоял цветок, незатейливый, с розовыми сережками. У нас он назывался "Ваня мокрый", потому что требовал частой поливки. Такой цветок был у нас на даче под Москвой, и это меня так умилило и расположило, как будто с этим "ванькой", - неизвестно, как его здесь зовут, - могли быть связаны только приятные для меня обстоятельства.
Мне страшно захотелось остаться тут, в соседстве с этими растениями, с неизвестной птицей, смотреть на желтую безоблачную площадку, и просто-таки потянуло туда, где за частоколом острых листьев ириса наверняка обнаружится что-то еще: домашнее, милое и спокойное.
Дверь была, безусловно, дверью для прислуги, хотя там, с парадной стороны, я не видел обычной эмалированной дощечки: "Только для господ". Но если это и было так, то почему-то думалось, что в эту дверь входят с достоинством. Такая она была аккуратная, обитая поверх войлока черным блестящим дерматином, усеянным несметным количеством гвоздиков, сияющих как чистое золото.
И я нажал кнопку звонка. Мне было слышно, как чисто и весело прозвучал он тут же за дверью, словно долго дожидался в молчании, пока наконец ему доведется высказаться, и теперь уж он, не переводя дух, залился, хотя, как мне показалось, я тотчас убрал палец с кнопки. Он еще не отзвенел, когда послышались шаги.
Как много говорят шаги за дверью! Раньше я как-то об этом не задумывался. Шаги за дверью - это так важно! Они могут быть тяжелыми, неохотными, и ты сразу чувствуешь, что тебя не ждут и что тебе здесь ничто не светит. Или торопливыми, любопытными, - они обещают тебе что-то…
Эти не были ни тяжелыми, ни торопливыми. Они никак ко мне не относились, прозвучали внутри дома и замерли. Никто не подходил к дверям. Я собрался позвонить вторично, но услышал голос. Голос исходил, казалось, из сердцевины плюща; может быть, я даже вообразил бы, что это его голос, такой нежный и трогательный, если бы он не произнес с характерным саксонским выговором прозаические слова: "Вы - по объявлению? - И не дожидаясь ответа - Потяните дверь, она открыта". Я понял, что дверь открывается из комнаты старинным, но верным способом - посредством длинного тросика.
И не стал рассматривать обладательницу этого голоса, да все равно ее не было видно за плющом, а потянул дверь и по внутренней лестнице поднялся на площадку, где передо мной сама собой открылась еще одна дверь, обнаружив маленькую переднюю, где мне, собственно, делать было нечего, потому что я был без пальто и без шляпы, и потому сразу же шагнул дальше, туда, где уже только одна портьера отделяла меня от… Но тут она зашевелилась, и показалась несомненно сама обладательница голоса с саксонским выговором.
Пока я проговаривал заготовленные фразы: "Извините, по объявлению… хотел бы", а она благожелательно кивала головой, простодушно и спокойно глядя на меня, - мой внутренний голос явственно и торопливо внушал мне:
"Вот видишь, как хорошо жить на свете. Если есть такая старушка, сплошная тихость и доброта, с такими белоснежными, чисто промытыми с примесью синьки, волосами, забранными назад старомодной гребенкой; с выцветшими, но все еще голубыми глазами, в которых прямо-таки лежат нетронутые пласты покоя, как залежи снега где-нибудь на вершине; с губами, сложенными сердечком; и руками, большими, чисто вымытыми щеточкой, с пальцами, протертыми пемзой… И лицо в добрых и веселых морщинках… И при всем при этом - рост гвардейский и фигура прямая, без сутулинки…"
Я поспешил сказать все, что могло меня представить как выгодного квартиранта. Служба в "приличном кафе", отсутствие родственников поблизости, среднетехническое образование… Единственное, о чем я умолчал, - это моя политическая принадлежность: уж кому-кому, а этой доброй простой женщине такая штука ни к чему…
Она выслушала, все так же доброжелательно и открыто глядя на меня, и от ее взгляда исходило как раз то самое, что подсказывал мне мой внутренний голос.
- Я покажу вам вашу комнату, - она сказала это так, будто вопрос уже был решен.
И прошла впереди меня по чистому пестрому половичку, - я с умилением отметил, что полы были не паркетные, а крашеные, - в "мою" комнату. Она и была моя. Она до такой степени была моей, что ничего другого и придумать нельзя было.
Было моим не только то, что в ней стояло: деревянная кровать, покрытая по-старомодному белым пикейным одеялом, круглый стол, другой - умывальный, с цветастым тазом и кувшином, водруженным в нем так устойчиво и щеголевато, словно в доме не было водопровода. И не только то, что в ней висело: картина, изображающая битву под Танненбергом, и гобеленчик с цветами под стеклом. Моим было то, что виделось из окна…
- Меня зовут Альбертина Муймер, - промурлыкала старушка. - А вот это моя келья, - добавила она не без кокетства, открыв дверь рядом. Комната оказалась чуть побольше моей, с такой же белой девичьей постелькой.
Над ней висел портрет фюрера. Под ним на полочке красовалась чайная роза в фарфоровой вазочке с голубками. На столе, покрытом вязаной скатертью, стояли две фотографии в одинаковых старинных рамках. На одной был изображен бравый мужчина с усами а-ля Вильгельм, на другой - похожий на него молодой человек в мундире.
- Мой сын, пал смертью храбрых на реке Эн в ту войну, - сказала фрау Муймер. - А это - мой муж. Умер в тысяча девятьсот тридцать первом. От ущемления грыжи. Всего два года не дождался…
Я не понял, чего он должен был дожидаться со своей грыжей, но проследил взгляд старой дамы… "Не может быть, - решил я, - а впрочем…"
- Вы имеете в виду приход к власти фюрера, фрау Муймер? - спросил я, словно иначе и быть не могло.
- Да, именно, - юна потупилась, как невеста на смотринах.
- Действительно, из-за какой-то грыжи… - пробормотал я в некоторой растерянности.
Я подсчитал, что самое время выяснить, что это за красивый и, по видимости, нежилой дом - фасадом к улице.
Фрау Муймер сделала такую мину, словно я спросил о чем-то неприличном, и, понизив голос, сообщила, что дом принадлежал очень богатому человеку - фабриканту мебели. Но они все, вся семья, убежали за границу. Дело в том, что они были евреи…
Она сказала "были", как будто бы то, что они - евреи и убежали, означало, что их вообще уже нет на земле.
Я не продолжал расспросов, боясь чересчур углубиться в тему. Все, что я слышал, собственно, не могло особенно удивить меня: моя хозяйка не сумела противостоять всепроникающей агитации - только и всего… Это не могло повлиять на мое решение.
Я спросил о цене, она ее назвала: цена тоже была по мне.
- Вам будет у меня хорошо!
"Еще бы! - тотчас завопил мой Голос. - Как у Христа за пазухой! В этой тишине, в этом покое!.."
И он бы еще многое наговорил, если бы его не оборвали… "Хайль Гитлер-р-р-р" - закричал, показалось- прямо мне в ухо, хриплый, неистовый, нечеловеческий голос и выдал такое "роллендес эр", которое раскатилось, по-моему, на всю улицу.
- Ах ты проказник! Это Поппи, мой любимец! - смех фрау Муймер повторял звучанье звонка на входной двери.
Она быстро накрыла клетку плотной дорожкой, вышитой гладью, прекратив дальнейшие политические высказывания попугая.
В эту ночь я спал как младенец. Ни одна из моих напастей не проникла в толщу этого блаженного сна.
Утром фрау Муймер вручила мне ключ от входной двери, и я долго вертел его в руках с приятным чувством обретения собственного жилища. Потом я стал осматриваться в этой чистенькой и милой комнатке. А слова фрау Муймер: "Я живу одиноко и очень тихо, вы будете у меня как на необитаемом острове" - просто пели во мне.
Именно необитаемый остров мог бы меня сейчас устроить! Я прислушался к тишине пустой квартиры: она тоненько звенела в ушах. Легкое потрескивание отклеившихся где-то обоев, невнятное гудение труб, жужжание мухи между стеклами окна… Мир еле различимых, крошечных звуков, издаваемых не людьми и потому неутомительных… Отдых, ниочемнедумание - я мог предаваться им еще двадцать четыре часа.
Стянув пикейное одеяло с кровати и сложив его аккуратнейшим образом по намеченным сгибам, я сбросил ботинки и снова улегся, закинув руки за голову, отдавшись тишине и тому "Будь что будет", которое все эти дни держало меня на поверхности.
Со злорадством припомнив, что клетка попугая накрыта дорожкой и говорящая птица таким способом выключена из жизни вместе со своей необыкновенной напористостью, я закрыл глаза.